Текст книги "Ответственность"
Автор книги: Лев Правдин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 35 страниц)
Глава девятая
ЧЕРНЫЙ ВОРОН
В НАЧАЛЕ МАРТА
Закончив среднюю вечернюю школу, Сеня поступил в строительный институт, как он считал, без какого-нибудь давления со стороны. Он сам так решил, тем более, что вместе с ним поступил в институт и Володя Юртаев, сосед и старший товарищ.
В то время еще не все, разрушенное войной, было восстановлено, но в стране уже стремительно развертывалось строительство новых заводов и городов. Был разработан и утвержден проект Сосногорского лесного комплекса. В тайге, на берегу могучей реки, расчищалась площадь для строительства лесоперерабатывающих заводов и фабрик. Предусматривалась полная переработка леса, от корня до последней хвоинки – все шло в дело. Одновременно надо было построить большой город со всем городским хозяйством, лесную биржу, порт, железную и шоссейную дороги.
Сеня был твердо убежден, что избранная им профессия не имеет себе равных по размаху и значимости, и уже на первом курсе мечтал о работе в Сосногорске. Он только одного опасался – как бы все не построили без него, успеть бы.
Юртаев посмеивался над его нетерпением, а иногда и одергивал, не очень стесняясь, и по-дружески, и как секретарь институтского комитета комсомола. Они по-прежнему вместе жили, учились и вместе ездили на практику в Сосногорск. Работали каменщиками, десятниками, бригадирами, не отказываясь ни от какой работы. Инженер-строитель все должен знать и все должен уметь.
Опасался Сеня напрасно: к тому времени, как он получил диплом, еще не была завершена первая очередь Сосногорского комплекса. Не в полную силу работала лесобиржа, принимая лес; скрежетали цепи бревнотасок, выхватывая из реки скользкие бревна баланса. Кабель-краны взметали вверх пучки бревен и проносили их через всю биржу к штабелям. Работали варочный и целлюлозный цехи. Заканчивался монтаж бумагоделательной машины. Под вторую и третью закладывались фундаменты. Первая очередь ГЭС сияла огнями среди светлой северной ночи.
Справа от пристани-времянки среди редких сосен стояло несколько готовых и еще строящихся домов. Ряды бараков уходили в тайгу, блистая на солнце, а чаще под дождем толевыми крышами. Бараки – временное жилье. Только оттого в них и живут, что некуда деться, и даже не живут, а переживают в надежде на лучшее. Никто и не думает поддерживать их или ремонтировать, эти наспех сбитые строения. В случае необходимости их латают, как разбитые сапоги.
Напрасно Сеня опасался опоздать – подоспел в самый раз, только разворачивайся. Молодых специалистов ждали и заранее распределили по объектам. Сене досталось жилищное строительство – самый запущенный участок, которому все – и материалы и рабочая сила – отпускалось в последнюю очередь или совсем не отпускалось. Начальник жилстроя Усатов, которого все звали Мушкетером или Котом в сапогах, считал, что так и должно быть. «И не только у нас, это уж повсеместно такой распорядок». Был он маленький, необычайно бойкий и крикливый. Казалось, что такой-то уж и добудет все, что надо. Но его энергии хватало только на панику. Целыми днями он носился по своим стройкам, щелкая широкими отворотами болотных сапог, и тонким горловым голосом выкрикивал что-нибудь остросюжетное: «Кто тут раствор пролил? Всех под суд!»
Сеню он встретил тоже угрожающе:
«Если мы с вами к зиме не подведем под крышу все, что начали строить, нам будет крышка. Со света сгонят».
И смутил тем, что начал называть его Семеном Ивановичем.
Сеня скоро убедился, что Кот в сапогах – человек добрый и, главное, хороший строитель, и если бы ему отпускалось все, что положено по графику, город бы не имел такого барачного вида.
Все это Сеня знал и, как и все, считал, что так и должно быть. Всё в первую очередь производству, а градостроители как-нибудь перебьются. Проработав почти год, он начал понимать всю порочность такого порядка, а когда окончательно понял и продумал, только тогда решился на действия. Но, сколько он ни старался, ничего не добился. Все с ним соглашались: да, город строится медленно, отстает от графика года на два, не хватает жилья, магазинов, детских садов, поэтому люди неохотно идут на строительство и, как правило, надолго не задерживаются. Отдел кадров не успевает оформлять прием и увольнение. Да, все это верно, но ничего изменить нельзя.
Теперь уже Сеня с этим не соглашался и везде говорил, что ничего и не надо менять, надо только выполнять график, хотя и он составлен с большим опережением производственных объектов перед жилыми. И опять почти все с ним соглашались, но все осталось по-прежнему. Только бараки велено было именовать «общежитиями». Но это ничего не изменило.
Вся надежда на заключенных да на административно высланных. Эти не побегут, деваться им некуда – работают, и некоторые даже хорошо работают. А главное – к месту прикованы невидимой, но прочной цепью. Заключенные живут в специальной зоне, прочно отгороженные от мира трехметровым забором и колючей проволокой и к тому же охраняемые часовыми и сторожевыми собаками. Работают они тоже под такой же надежной двойной охраной.
А высланные, хотя и живут в общих бараках, но от крамольных мечтаний о вольной жизни бдительно ограждены комендатурой, куда обязаны еженедельно являться на отметку. Уклонение считается побегом, и уклонист подвергается утонченному наказанию: он должен являться в комендатуру еженощно, ровно в двенадцать часов. И так в течение одной-двух недель.
Безрадостная, в общем, картина, и только многочисленные призывы на фанере, на кумаче, а чаще прямо на дощатой обшивке бараков слегка оживляют хмуроватый пейзаж. Больше-то ни на что они не годились, эти призывы: все к ним до того привыкли, что перестали интересоваться, к чему они призывают.
А еще был гигантских размеров портрет вождя, вознесенный на двух могучих столбах у самой проходной. Загадочно улыбаясь, вождь приветствовал идущих на работу приподнятой ладонью и соответствующе воодушевлял:
«Труд – дело чести, доблести и геройства! И. Сталин.»
Призыв этот – явный плагиат: так задолго до Сталина уже сказал Максим Горький. Но редкий об этом знал, а кто знал, тот помалкивал. До поры.
И вот эта пора настала – вождь умер – оцепенение охватило всю страну. Оцепенение и какое-то выжидательное отчаяние. Ничего еще не зная об этом, возвращался Сеня с ночной рыбалки. Еще вчера, сразу после работы, вместе с такими же, как и он, рыбаками-любителями перебрался через протоку по слегка подтаявшему мартовскому льду на остров. Порыбачили, отвели рыбацкие души, переночевали в избушке, специально для этого и построенной, на зорьке еще порыбачили. Все остались до вечера, им во вторую смену, а он снова перешел протоку, вышел на схваченный морозным утренником прибрежный песок и только начал подниматься в гору, как увидел бегущего навстречу человека. Скачет под откос, высоко вскидывая длинные ноги, где и ходить-то боязно. Сеня сразу его узнал: учетчик с первого участка. Мужчина немолодой, хмуроватый и, как многие считают, чокнутый. Кто же еще так отважится? Была тут когда-то дорога, да тракторы растерзали ее, перемешали мох со снегом, все втоптали в грязь. Как белые косточки, торчат из этого месива, подмерзшего за ночь, малолетние елочки, ободранные тракторными гусеницами, да колышутся на ветру нежно зеленеющие хвойные лапки.
Бежит чокнутый учетчик, скачет по мерзлым, осклизлым кочкам развороченной дороги и радостно что-то орет, будто только что выскочил из огня. Или спасается от беды, которая гонится за ним, и не радостно орет, оповещая мир о своем спасении, а отчаянно взывает о помощи. Тогда Сеня поспешил навстречу, чтобы помочь несчастному, и тот тоже кинулся к Сене, выкрикивая хриплым, рыдающим голосом:
– Сталин же помер! Сталин!.. Сам Иосиф Виссарионович вчера помер в Москве…
Он, словно бы сослепу, как на столб, наткнулся на Сеню, обхватил его и, прижимаясь лицом к сырому брезенту плаща, заплакал:
– Как же это может быть? Люблю же я его, а он что же? Жить-то как же мы теперь станем…
Не дождавшись ответа, он взмахнул шапкой и запрыгал дальше. А Сеня, как был в рыбацком плаще, с удочками и наловленной рыбой в сетке, поспешил к проходной.
Там уже собралась большая толпа, а по талому мартовскому снегу все еще поспешно шли люди. Все смотрели на огромный портрет улыбающегося вождя с таким горестным изумлением, как смотрят обманутые растерявшиеся люди на обманщика, который своей смертью разрушил все их надежды. Он – символ прочной жизни, а символы не умирают. Как же он так?.. К такому горестному недоумению примешивался страх за все свое дальнейшее существование на этой холодной сумрачной земле.
А у огромного портрета уже суетились маленькие серенькие людишки. Они, словно обряжая покойника, действовали сноровисто и торопливо, чтобы поскорее отделаться от неприятной, но необходимой работы. Приставив лестницу, концы которой были обмотаны мешковиной, чтобы не поцарапать краску, приколачивали к портрету широченную черную с красным ленту. Гулко стучали молотки. «Крышку приколачивают, – подумал Сеня, – как на кладбище».
Никаких других мыслей у него не успело еще возникнуть, все случилось неожиданно, хотя о тяжелом состоянии Сталина чуть ли не ежечасно передавали по радио. Он, как и все, тоже с недоумением смотрел на суетню у портрета и вдруг поймал себя на том, что он и сам тоже задает себе вопрос, тот же вопрос, какой только что слышал от чокнутого конторщика.
– А мы-то теперь как же?..
Но ни отчаяния, ни растерянности не ощутил – одно только любопытство: как же все-таки теперь будет? И, словно в ответ на свой безмолвный вопрос, услыхал:
– Изображение-то не соответствует событию.
Знакомый парень, актер какого-то театра, высланный из Москвы в здешние места отдаленные. Работает на строительстве трактористом.
– А вы, видать, с уловом! Улыбка, говорю, вроде бы неуместна. Народ-то, замечаете, безмолствует, – проговорил он негромко, как бы сам дли себя, но в голосе его прозвучало нескрываемое торжество. Актер был молодой, никогда не унывающий парень, работал старательно и зарабатывал, по его утверждению, столько, сколько не заработать самому раззаслуженному актеру. Может быть, оттого на свою судьбу он не жаловался, жил открыто, весело, и все его любили. И вдруг такой торжествующий тон, как спасительная соломинка в море всеобщего уныния и страха перед неизвестным будущим.
– Ну и что же? – с интересом спросил Сеня, хотя не очень-то надеялся на соломинки, за которые хватаются отчаявшиеся. Но актер, как видно, надеялся…
– Очень, знаете ли, домой хочется, в театр, – мечтательно и в то же время решительно проговорил он. – Теперь-то нас раскрепостят, я думаю.
– Театр. Трудная там у них жизнь, голодноватая. У молодых особенно… – рассеянно проговорил Сеня, и его тоже потянуло в дом, где живет мама, чтобы поговорить с ней, посоветоваться с ней – единственным человеком, которому можно верить во всем и до конца.
– А что вы знаете про актеров?
– Мой отец в театре служил. До самого конца.
– Вот видите – до конца! – одобрительно воскликнул актер. – И я надеюсь до конца. Всегда надеялся, а теперь и подавно.
– Можно вас попросить, это вот все, рыбу эту и удочки…
– Давайте, давайте, – даже недослушав, согласился актер, принимая из Сениных рук сетку и удочки, – все будет в сохранности.
– Я хочу маме позвонить, – сказал Сеня и доверительно сообщил: – она тоже… только недавно «раскрепостилась».
Актер, как это может сделать только актер, вытянулся очень торжественно, словно поздравляя победителя, почтительно наклонил голову…
ОЖИДАНИЯ
Мама «раскрепостилась» еще в сорок девятом году, когда Сеня заканчивал второй курс строительного института, но ему все еще казалось – недавно. Наверное, оттого, что оба они много работали, по целым дням пропадали – она в клинике, он в институте и еще в разных местах, и поэтому встречались дома только поздно вечером.
Письмо от Бакшина они получили почти сразу же. Как всегда, строгое и деловое. Он хотел знать, как они устроились, и заявлял о своей полной готовности, если потребуется, оказать всяческую помощь. Они ответили, что вполне счастливы и ничего им больше не надо.
Им и в самом деле ничего не надо – все у них есть: свободная мирная жизнь, хорошая работа, верные друзья – чего же еще? А через полгода ее вызвали в военкомат и торжественно вручили орден. Потом, очень скоро, им дали двухкомнатную квартиру в новом доме горсовета. И все это без всяких стараний с их стороны. Об этом они тоже известили Бакшина. Он ответил поздравительной телеграммой, в меру торжественной, очень деловой, после чего связь прекратилась.
Это удивило Сеню. У него в столе хранились все мамины письма из лагеря, и только в двух или трех самых первых упоминается о Бакшине. Но самое главное – вот что тогда же насторожило Сеню: в самом первом письме превозносились преданность, одержимость и, главное, верность высокому долгу человека. А в следующем не было ни о преданности, ни об одержимости, а насчет верности сказано так: «О долге он говорит, как о цепи, сковывающей волю человека».
Это мама! А она редко так прямо высказывает свое мнение, а, высказав, почти никогда его не меняет. И вдруг так сразу прекратила переписку с Бакшиным и даже не вспоминает о нем. В чем тут дело, допытываться Сеня не стал. Есть, значит, что-то такое, какой-то порог, через который она не хочет или не может переступать.
Так раздумывал он, шагая по извилистой тропинке меж заросших мхом кочек и еще не выкорчеванных пней. Почта и телефонная станция помещались в административном бараке. Такой же барак, как и все жилые бараки, а назывался административным за то, что в нем, кроме почты, были еще разные учреждения: поселковый Совет, милиция и прорабские конторы. В длинном коридоре вечно толпились люди, чего-то ожидающие. Курили, разговаривали, поругивали начальство, читали разные объявления и приказы, расклеенные прямо на тесовых стенах и дверях. Под потолком, как в предбаннике, колыхался серый пар, перемешанный с табачным дымом, так что все смотрится, как в тумане.
Сейчас здесь было непривычно пусто – смерть вождя разрушила устоявшийся порядок жизни. Какое бы ни случилось событие – люди всегда тянулись к людям, одиночество становилось невыносимым, – подумал Сеня, вспомнив толпу у портрета.
В почтовом отделении за деревянным некрашеным барьером сидела только одна девочка-телефонистка. Изнывая в одиночестве, она громко сморкалась в платок и тихо плакала.
– Да, – сочувственно вздохнул Сеня. – Такое горе…
И девочка тоже сказала:
– Да. Они всегда так.
– Кто?
– Да вот же, – она повела рукой, указывая на опустевшие рабочие места. – Девчонки. «Ты, говорят, Верка, посиди, подежурь, а потом тебя отпустим посмотреть». Всегда, как что-нибудь интересное, – «Верка, посиди». Вот сижу и реву: обидно же. Вам что?
– Мне город. Интересного тут, по-моему, мало…
– Ну да! Это по-вашему. А зимой артисты приезжали, так тоже, «Верка, посиди».
Город долго не отвечал. Наверное, там тоже какая-нибудь Верка оплакивает свое служебное одиночество. Наконец ответили.
– Я знала, что ты позвонишь, – сразу же отозвалась мама. – С утра жду, у телефона сижу. Как самочувствие?
– Не знаю. Еще ничего непонятно. Я только сейчас узнал.
– Я узнала вчера. А что тебе непонятно?
– Сам не знаю.
– Ну, значит, все в порядке: многие не знают, не ты один такой.
– А ты знаешь?
– Догадываюсь. Надо жить, как и жил, или даже еще лучше.
– Это все знают. Если жить так же, как вчера, то, значит, зря ты живешь на свете.
– Что-то ты, сын мой, заговорил прописными истинами, – услыхав мамин смех, такой же «не соответствующий событию», как улыбка на портрете умершего вождя, Сеня понял, что мама в самом деле знает что-то такое, чего не знает он, и о чем она еще не рассказывала.
– Мама, нам надо поговорить.
– А ты можешь приехать?
– Не знаю. Попробую договориться с Мушкетером.
Мама знала, что так прозвали начальника жилищного строительства Усатова. Сын рассказывал, как он – маленький, задиристый – носился по своим стройкам, щелкая широченными отворотами болотных сапог, и ежеминутно на кого-нибудь нападал. Сеня был уверен, что и ему достанется, едва только он попросит отпустить его на пару дней. Но все получилось совсем не так, как он ожидал. Усатов стоял на крыльце конторы, как и положено в эти минуты всеобщей скорби, притихший и печальный. Серые человечки, закончив свое дело, сидели тут же, на нижних ступеньках. Один из них, втоптав окурок в хрусткий от сырого снега мох, проговорил:
– Ну, так мы сделали… – и, не получив ответа, повторил: – Ну, так поскольку выполнили, ты нам наряд подпиши.
– И-эх вы, мужики, мужики! – скорбно проговорил Усатов. – Такая тут беда, а вы… два гвоздя вколотили, и сразу вам наряд. Идите-ка вы лучше в столярку, а я сейчас приду. Трибуну надо строить. Поняли? Вот тогда и будет вам наряд.
– Нет, ты нас не кори, – заговорили серые, – все мы понимаем… Как, значит, по радио сообщение было: ушел, говорят, из жизни. Ну, так мы разве против? Все помрем.
Увидев Сеню, Усатов еще больше приуныл:
– Вот, – указал он на своих собеседников. – Ничего не соображают. А жить-то теперь как будем, мужики?
Подумав, что его начальника терзает тот же самый вопрос, что и всех, Сеня неопределенно ответил:
– Как жили, так и будем жить.
– Нет, это вы, Семен Иванович, не подумавши так сказали. Теперь уж так, как было, не получится. Ну, чего вы топчетесь, – напустился он на мужиков. – Сказано вам, в столярку ступайте, стало быть, и разговору конец. Он задумчиво смотрел, как серые мужики лениво пробираются между кочек, так же задумчиво выслушал Сенину просьбу и после этого еще немного помолчал, прежде чем неопределенно ответить. – Мамаша. Святое, конечно, дело. Да…
– Почему вы так думаете, что жизнь наша теперь измениться должна?
– И чего тут думать-то? Знаете ведь, какая у нас главная сила? Высланные у нас работают. Вольняшек самая малость, их сюда калачом не заманишь. Чего они тут, в болоте, не видали: елки-палки, комары да гнус. Без высланных нам труба.
– Не сразу же они все уйдут.
– В том-то и дело, что уйдут все, как есть! – с прежней запальчивостью воскликнул Усатов и ужасным шепотом сообщил: – В комендатуре опасаются, как бы они еще не взбунтовались напоследок. Высланные-то. В комендатуре я сегодня разговаривал, так сотрудники говорят: «Все может быть…»
Вспомнив сегодняшний разговор с актером, Сеня подумал, что комендантские опасения эти небезосновательны, что вскоре и подтвердилось.
В день похорон Сеня, поеживаясь от пронзительного ветра, стоял у трибуны, специально выстроенной под самым гигантским портретом. Из серой небесной мглы вырывались крупные сырые снежинки, подхваченные ветром, они с разлету били в лица, липли к одежде, набивались в складки траурной ленты. Снежные созвездия залепили весь портрет. Припорошенные снегом усы сделали улыбку вождя еще более загадочной и совсем уж неземной.
Перед трибуной похаживал видный мужчина в потертом кожаном пальто и в генеральской папахе, тоже очень потертой. Красномордый этот мужчина имел чаплинские усишки и очень строго поглядывал на все происходящее. Заведующий поселковым коммунхозом, или, как он сам себя называл, – комендант города Красногорска. В общем, завхоз, и, как всякий хозяйственник, он был убежден, что без него и без его распоряжений ничего путного не получится, поэтому он немедленно учредил охранный пост у входа на трибуну.
А на трибуне, отвертываясь от ветра, поеживаясь и притоптывая по неструганым доскам, уже собралось все строительное руководство. Тут же был и прибывший на траурный митинг представитель из областного комитета партии.
– Где же народ? – спросил он, глядя, как с полсотни продрогших людей сиротливо жмутся друг к другу, стараясь укрыться от ветра. Всего полсотни вместо тысячи работающих на строительстве.
Никто ему не ответил, он посмотрел на свои часы и потом зачем-то на небо. Все, кто стоял на трибуне, тоже посмотрели на небо, словно оттуда должен снизойти ответ, но ничего, кроме мутной мглы и снежного кипения, там не было.
– Все понятно… – сам догадался высокий гость.
И комендант поспешил подтвердить начальственную догадку:
– Вот именно! Поскольку административно высланные. Нарушают…
– Нарушают?
– Так точно. Официально ведь им объявлено – день нерабочий. А они что? А они все, как один, вышли на работу. Не подчиняются. – С явной растерянностью докладывал комендант. – Злостно работают…
«Злостно работают, – подумал Сеня, – вот дурак-то! А впрочем, и не совсем дурак: бунт, которого он опасался, налицо».
И сам комендант считал так, стоя перед трибуной навытяжку, он обстоятельно и в то же время сокрушенно оправдывался:
– Граждане, говорю, чего же вы, граждане, нарушаете. Там, на трибуне, руководство дожидается. А что я от них слышу: «Иди ты на фиг». И при этом, извиняюсь, выражаются по-всякому… В такие знаменательные для всего народа дни, подобные выражения…
Лицо начальника строительства сморщилось, словно от боли. Поманив коменданта пальцем, он приказал:
– Иди-ка ты, проверь, как там у меня в кабинете. И чтоб все в полном порядке…
Возмущенно гудела тайга, плотно обступившая строительную площадь. Репродукторы, только сегодня установленные на конторской крыше, изливали скорбные мелодии над истерзанной, поруганной землей. Разрываемые порывами ветра, звуки взлетали и падали, как черные встревоженные птицы. Где-то за тридевять земель, за лесами, за горами в далекой Москве хоронили то, что осталось от Сталина-человека, а здесь, в тайге, двусмысленная его улыбка все еще пробивалась сквозь снеговые звезды, и люди, приплясывая от стужи, тоскливо думали: «Хоть бы поскорее они там…»
Наконец-то отревели-отгудели надрывные гудки в репродукторах, отгремели похоронные залпы и, как только торжественно и победно, словно вожделенный отбой, грянул гимн, первыми торопливо сошли на землю все, кто был на трибуне. Окоченевшие, они, покашливая и трубно сморкаясь, устремились в контору, где в кабинете начальника приготовлено что-то вроде поминального стола. Все дружно подняли стаканы и дружно, в скорбном безмолвии выпили. И в жарко натопленном кабинете всем стало хорошо, как в раю.
А все остальные, недостойные райской утехи, кинулись по домам или к кострам, разожженным работягами для отдыха и перекура. А Сеня направился к себе в общежитие, да по дороге передумал, вспомнив, что Усатов – большой любитель тепла – раз навсегда приказал уборщице дров не жалеть. И в самом деле, в прорабской было так жарко натоплено, что Сеня сразу согрелся и уходить не захотел.
Заскрипела входная дверь, с грохотом захлопнулась, и по коридору простучало, словно покатился камень с горки. Усатов – никто кроме него так отчаянно не гремит сапогами.
– О! А вы уже здесь? Погода, чтоб ей… Работяги-то наши: как только гимн услыхали, так сразу и пошабашили, – выкрикивал он, торопливо стаскивая сапоги. Он придвинул стул к печке и прижал ступни к горячим кирпичам.
– А вы говорили, что все высланные сразу же сбегут, а они вон что…
– Они так бунтуют, – проговорил Усатов, блаженно улыбаясь и поглаживая ступнями кирпичи. – Некоторые уже и до похорон отмечаться перестали в комендатуре. И ничего с ними не сделаешь, время не то…
– Похоронили эпоху, – с неожиданным ликованием воскликнул Сеня и сейчас же услыхал резонное возражение:
– Не то говорите. Человека пока что похоронили, а эпоха, она, брат, живучая. Она еще на костылях шкандыбать будет, пока сама себя не изживет.
– Философия, – отметил Сеня. – Вы прямо философ, я это давно заметил.
– Может быть, – согласился Усатов. – Все может быть, поскольку мы, строители, – сплошь философы. А причина такому печальному явлению в нашем бытие вполне известна: материалу не дают, людей не хватает, а строить надо, план выполнять. К тому же всевозможные начальники, как комары, вьются вокруг и для создания энтузиазма всячески угрожают. Тут, брат, поневоле в философию ударишься.
Так, отогревая пятки, Усатов объяснил причину возникновения философского мышления у строителей. Объяснив, пообещал:
– Дальше, полагаю, будет еще хуже.
После чего Сеня окончательно убедился, что настаивать на отпуске, даже кратковременном, не имеет никакого смысла. Тогда он тоже разулся и, пододвинув стул, пристроил свои пятки рядом с усатовскими.
– Вот, так-то оно лучше, – одобрил Мушкетер и снова зафилософствовал: – человеку всегда чего надо? Ему чего нет, того и надо, а что в избытке, то уж надоело. А вот в тепле человеку всегда хорошо.