Текст книги "Ответственность"
Автор книги: Лев Правдин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц)
ДОБРО И ЗЛО
Еще до этого, последнего, допроса у Таисии Никитичны уже не осталось никакой надежды на скорое освобождение. Проходя по знакомым коридорам тюрьмы, она думала только об одном: скорей бы все это закончилось…
В коридорах высоко, под самыми потолками, неярко горели пыльные лампы. Каменные плиты гулко отзывались на ее шаги. Впереди бежала расплывчатая тень, все укорачиваясь, пока не пропадала совсем, и тогда из-под ее ног на каменные плиты стремительно бросалась другая тень, начинала расти и потом снова уменьшаться, пока совсем не пропадала. За ее спиной стучали шаги разводящего.
Не дождавшись даже, пока она сядет на «свое» место, Волков спросил так доброжелательно, словно она пришла к нему в гости:
– Как вы себя чувствуете?
Она насторожилась и осторожно ответила:
– В общем, нормально.
А он так же доброжелательно продолжал:
– Вы хорошо знали радистку Валентину Косых?
– Валю? Конечно. Мы в одной землянке жили. Я вам уже говорила. – И спросила, совсем забыв, что здесь не полагается задавать вопросов. – Она где?
– Вот, принесла вам вещи.
Только сейчас Таисия Никитична увидела в углу на полу свой чемодан и белый полушубок и так вся затрепетала, что у нее закружилась голова и задрожали руки.
– А она где, сама? Она все может знать…
И по тому, как он долго молчал, Таисия Никитична окончательно поняла свою обреченность и как-то сразу отупела. И даже потухла радость от того, что ее разыскала Валя.
– Вы утверждали, будто заместитель командира отряда Шагов ничего не знал?
– Я сказала, что он был вообще против посылки связного, но знал он или нет про меня, – этого я не говорила, потому что сама не знала.
– Это все равно. Вот его показания. Он не только все знал, но и сам помог осуществить эту операцию.
– Да нет же! – воскликнула Таисия Никитична. – Все решил и сделал один Бакшин. Он мне несколько раз это повторил.
Волков как бы даже не обратил никакого внимания на ее слова, и только когда она замолчала, он сказал, что показания Шагова меняют все дело. И теперь все будет хорошо, ее пошлют в лагерь, там у нее будет работа по специальности, потому что врачей везде не хватает. А потом во всем разберутся и ее освободят…
«Да что он утешает меня? Этого еще не хватало!» – подумала Таисия Никитична и с ненавистью выкрикнула:
– И вы думаете, что лагерь – это очень хорошо!..
Но он не обратил внимания и на эту ее вспышку:
– Могло бы быть хуже.
– Что же может быть еще хуже? – спросила она с отчаянием, но тут до нее дошел зловещий смысл того, что ожидает каждого изменника в военное время, если даже измена и не вполне доказана.
Но, не в силах остановиться, она продолжала выкрикивать:
– Вам только и остается так говорить, сидя в тылу. Да вы, наверное, и не знаете, что такое настоящая война?..
Она ждала, что вот сейчас он сбросит свою приветливость, вспылит, накричит на нее, ударит, может быть. Теперь ей все равно.
Но он сделал совсем не то, чего она ждала, к чему приготовилась. Он снял свои очки с толстыми выпуклыми стеклами, и она увидела его глаза. Не огромные, не равнодушные, а просто очень усталые. Глаза, не защищенные очками, показались ей беззащитными, как у растерявшегося мальчишки. Да он и в самом деле совсем еще мальчишка!..
– Простите, – проговорила она, стараясь унять нервную дрожь.
Он протер очки носовым платком и снова надел их. Стало так тихо, что Таисия Никитична услыхала, как на втором этаже в какой-то камере тонко зазвенела кружка, ударившись о каменный пол. За неплотно прикрытой дверью в конце коридора часовой разговаривает с разводящим. Такая наступила долгая и глухая тишина, что ей показалось, будто прошло так бесконечно много времени с той минуты, когда она вошла в кабинет, что Волков успел позабыть ее нервную вспышку.
А он неожиданно заговорил:
– Мне бы хотелось быть добрым и поверить вам, но я не имею права быть добрым или верить вам. Вообще никому я не должен верить…
Пораженная такими непоследовательными речами, она молчала. Как бы издалека доносился его голос:
– Быть добрым легко и приятно, злым – еще легче. Очень трудно быть справедливым. Почти невозможно, потому что неизвестно, чем она, эта справедливость, измеряется.
И она сказала, как в пустоту:
– Мне кажется, я даже в этом уверена, только верой в человека.
– А где этот человек, которому можно поверить?
– Мне всегда верили! – звонко выкрикнула Таисия Никитична, и сразу же исчезло ощущение пустоты. – Поверили за весь отряд, за всю задуманную операцию. Все на мне одной держалось, а я держалась только на доверии. И была до того доброй, что отдавала за это доверие всю свою жизнь. А быть такой до бесконечности доброй в моем положении было нелегко. Поверьте хоть в это…
Все это она говорила не для него, который, как она считала, все равно ничего не поймет и не примет ее доказательств, а только для себя, чтобы освоиться со своей бедой и как-то свыкнуться с этой самой большой несправедливостью.
Но оказалось, он все понял.
– Вот как раз вы и являетесь жертвой недоверия: я это сразу же понял и сделал все, что мог. Бакшин-то никому не верил.
– А как же он тогда?..
– Вы хотите сказать, как же он вам поверил? Я думаю, по необходимости только.
– А как бы вы поступили на его месте? – спросила Таисия Никитична, задетая тем, что этот тыловик, чиновник в военном мундире, осмеливается осуждать действия Бакшина, а, значит, и ее действия.
– Не знаю, – просто сказал Волков. – С точки зрения военной – не знаю. Я человек сугубо штатский. До войны учился на юридическом. Но уж, конечно, в любом случае не предал бы вас…
Предал! Он сказал: предал. Она хотела возмутиться, но ей помешала другая мысль: а вдруг Волков прав? Эта мысль не была неожиданной, она сама совсем недавно обвиняла Бакшина именно в недоверии и, пожалуй, еще и в бездушии. Она даже пыталась возражать, когда он утверждал, что человек рождается только для того, чтобы исполнить свой долг. Но тогда ей показалось, что ее слова подействовали на него не больше, чем комариный писк.
– Мне думалось, что он оберегает меня от всяких случайностей, – сказала она. – Чтобы никто не знал ничего и не мог бы выдать меня.
– Тогда вы так думали. А сейчас?
– Не знаю, – ответила она и вспомнила, что Бакшин велел Шагову беречь Валю для дела, и тогда же подумала, что не сама Валя ему дорога, а только то «дело», на которое он ее предназначил. Так, значит, и я тоже была для Бакшина не человек, а только исполнитель какого-то его задания. И еще одна горькая мысль возникла в ее сознании: а теперь-то она кто? Человек, или просто «дело номер такой-то»? В то же время она не могла не заметить, что Волков разговаривает с ней совсем не так, как полагается следователю разговаривать с подследственным.
Так она думала в тишине, и Волков тоже задумался, откинувшись на спинку стула, и даже, кажется, уснул, не дождавшись ее более определенного ответа.
– Ну что ж, – вдруг проговорил он, снова склонившись над столом. – Тогда прощайте. Вряд ли мы снова встретимся когда-нибудь… Дело в том, что завтра я отправляюсь на фронт. Меня направляют.
– Прощайте, – удивленно и неуверенно ответила Таисия Никитична. – Куда же вас… с таким зрением?
– Найдут, куда. Найдется и для меня место. – Помолчал, поднял голову и совсем тихо проговорил: – Я очень благодарю вас за это.
– Меня? За что же? Я-то в чем провинилась?..
– Да нет, нет! – Он неожиданно улыбнулся на одно только мгновение. – Это никакая не провинность, а совсем наоборот, это очень хорошо для меня, что так все получилось. Вы понимаете, я не могу вам сказать, объяснить. Нельзя этого. В общем, благодарю вас… В общем, прощайте… – И, чтобы самому ничего больше не говорить и чтобы она не успела ничего спросить, он торопливо и резко позвонил.
Но она все-таки успела сказать:
– До свидания…
Явился разводящий.
– Уведите, – приказал Волков.
ОЖИДАНИЕ
Опустошенная, вернулась она в камеру. Только сейчас почувствовала, как из нее ушло все, чем она жила с той минуты, когда согласилась выполнить опасное поручение. Ушло возбуждение, вызванное сознанием долга. До последнего времени у нее еще мелькали мысли, что она выполняла умную волю, что все, что она делала, и все ее нервы и сама ее жизнь служили одному общему огромному стремлению. Теперь у нее отнято это сознание. Что же осталось? Этого она пока не знала.
Стены тюремной камеры, особенно если это одиночка, так надежно изолируют человека от радостей и горестей жизни, что начинаешь сомневаться даже в собственном бытии. Только распорядок дня напоминает о жизни и о том, что тебе еще не чужды некоторые человеческие потребности. Верно, их было не так-то много, этих потребностей: оправка – чай – обед – ужин – оправка – сон. Вот и все.
Не мудрено, что в этих условиях самый незначительный случай приобретает значение события. Таким событием для Таисии Никитичны явилось получение ее вещей. Кто-то, наверное разводящий, сунул в камеру полушубок и чемодан. Она сразу же стала их разбирать, осматривать, поражаясь необычайному богатству, которое заключалось даже не в самих вещах, а в тех эмоциях, которые они возбуждают.
Она даже не сразу заметила исчезновение некоторых вещей. Не было ложек, ножниц, иголок и вообще ничего металлического. Их изъяли. Она не обратила на это никакого внимания. Но не оказалось также писем из дома и драгоценных фотографий. Вот уж к этому не привыкнешь никогда.
Она потребовала начальника тюрьмы. Он пришел к ней только на третий день. Малорослый и очень пожилой, лейтенант. У него было лицо обиженного и неумного ребенка. Ясно, что жизнь его не баловала: ростом он не вышел, должность небогатая, звание… стыдно погоны носить – лейтенант с лысиной во всю башку. Кроме того, как и все недалекие люди, он был завистлив и груб.
– Встать!
Таисия Никитична встала.
– Ну, что надо?
Она сказала, что просит вернуть хотя бы фотографии.
– Не положено, – ответил он.
И дальше на все ее требования, просьбы, доводы отвечал только этими словами, очень удобными, солидными, отрезающими все пути к дальнейшим переговорам. Дураки любят такие тяжелые и увесистые, как булыжники, слова.
– Не положено. Претензии есть?
Она не ответила.
– Клопы-блохи есть?
Дверь захлопнулась.
Несколько дней прожила, механически подчиняясь всем требованиям тюремного режима. На последний вызов она шла, как во сне, по знакомым коридорам и переходам старого тюремного замка. Ленивые вопросы рождались в дремотном сознании и тут же безответно умирали: «Что им еще надо от меня? Что они узнали? А может быть, это приговор?»
Ее привели в знакомый кабинет, но на месте Волкова сидел другой следователь – пожилой усатый капитан.
– Садитесь, – проговорил он, пристально и долго разглядывая Таисию Никитичну. Потом, насмотревшись, он взял со стола какую-то бумагу и неторопливо, словно смакуя каждое слово, начал читать.
«Что такое, о чем он?» – думала Таисия Никитична, стараясь заставить себя понять то, что он читает, и никак ей это не удавалось, пока она не услыхала: «После чего Емельянов Иван Иванович умер, не приходя в сознание, двадцать четвертого февраля сего года…» Только тогда все, что прочел ей следователь, и что, как ей казалось, не проникало в ее сознание, она сразу поняла, и ей все запомнилось от слова до слова. Она смогла бы повторить весь текст этой страшной бумаги. Голова работала четко. Сонное состояние унеслось, как туман от ветра.
Следователь с удивлением взглянул на нее: ни слез, ни обморока, ни жалких слов. Сидит прямая, строгая, спокойная. Ему почему-то захотелось встать перед ней.
– Вам все понятно? – недоуменно и почтительно спросил он.
– Да. Повторите адрес сына.
Он повторил и адрес, и где он работает.
– Теперь я могу написать ему?
Он сказал, что пока она находится под следствием, переписка запрещена.
НА НАРАХ
В середине июня Таисию Никитичну вызвали в тюремную канцелярию. Лысый лейтенант – начальник тюрьмы – объявил приговор:
– …содержание в исправительно-трудовом лагере впредь до особого распоряжения.
– До какого «особого»? – спросила Таисия Никитична.
– Вот тут расписаться, – не отвечая на ее вопрос, приказал начальник.
Она расписалась и попыталась снова повторить свой вопрос, но лысый не дал ей даже договорить.
– В камеру увести, – приказал он разводящему.
Вот, оказывается, так и кончается смысл жизни. И начинается что-то бессмысленное, нелепое, дикое, которое открывается уже в самом названии – «исправительно-трудовой». Кто это придумал? Какой пещерный ум надо иметь, чтобы наказывать трудом того, для кого труд является смыслом жизни. И за что же вообще наказывать невиновного? Это все равно, что убежденного трезвенника в наказание насильно лечить от алкоголизма.
Она ходила по своей камере от окна к двери, четыре шага туда, четыре обратно. Четыре шага: окно под потолком, решетка, облака на синем небе. Четыре шага: железная дверь, форточка-«кормушка», над ней круглый глазок, а в нем иногда появляется человеческий настороженный, осмысленный глаз. Если, конечно, считать мыслью убежденность в ее опасности для общества. А он, наверное, так и считал, этот невидимый обладатель настороженного глаза. Приоткрылась «кормушка», и последовал негромкий приказ:
– Чего топочешь? Лягай на нары.
Мало того, что он совершенно убежден в ее тяжелой провинности, он еще так же совершенно знает, что ей надлежит делать в данную минуту. У Таисии Никитичны такой убежденности не было. Все соединенные усилия тюремщиков, следователей и выше их стоящих начальников не смогли создать такой убежденности. Наоборот, чем настойчивее все они убеждали ее, она сама, правда, еще не совсем уверенно, обвиняла их в преступлении перед ней. Это они изуродовали ее жизнь. И, конечно, не только одну ее жизнь. Запертая в тесную камеру, она не бралась решать этот вопрос. Собственное горе и ненависть даже к своим тюремщикам – плохие советчики. А собственное бессилие только озлобляло, ни на что больше оно и не способно.
* * *
А еще через несколько дней усатый пожилой солдат вывел ее на тюремный двор, такой просторный, что над каменной оградой были видны дальний лес и поле, смягченные утренней туманной дымкой, и ничем не смягченное, очень светлое небо.
– Куда меня? – спросила Таисия Никитична.
– Не разговаривать, – негромко проворчал усатый и еще тише сообщил: – В этапный корпус.
Это было тут же, в самом конце двора. Заскрипела железная дверь, за ней оказалась еще одна дверь, решетчатая, за ней – длинный коридор. Еще скрипучая железная дверь, и Таисия Никитична оказалась в огромной сводчатой камере. Она стояла у двери, ожидая, пока глаза привыкнут к парному сумраку набитой людьми камеры, и не сразу услыхала, как кто-то настойчиво и громко звал ее:
– Доктор, идите же сюда. Доктор!
Молодая женщина с бледным лицом улыбалась и призывно взмахивала рукой. Рядом с ней на нарах сидела другая женщина, постарше, и тоже улыбалась, но только одними глазами и не так решительно и откровенно, как ее соседка. Они потеснились, дали место.
– Как вы догадались, что я доктор? – спросила она.
– Так мы же медицинские сестры! – воскликнула молодая. – Как вы вошли, я сразу и говорю: вот вошла доктор. Сразу. А Кима Викторовна засомневалась….
– Нет, нисколько не сомневалась, – перебила старшая, – я просто не сразу вас разглядела. А теперь вижу: доктор. И даже, хотите, скажу вам: хирург.
Она осторожно погладила руку Таисии Никитичны. Вздохнула:
– Хирург…
– А меня зовите Анюта, – проговорила молодая. – Все меня в госпитале так звали, и мне это приятно.
Так они познакомились, и уж дальше и в вагонах, и на пересылках – весь этап старались держаться вместе. И они так относились к Таисии Никитичне и так за ней ухаживали, как привыкли ухаживать за врачами в госпитале. Когда они делали что-нибудь для нее, то делали с удовольствием, потому что это напоминало им работу, по которой они тосковали, как и все, кто привык работать и был лишен этого.
Все их преступление состояло в том, что госпиталь, где они работали, не успели эвакуировать. Немцы перебили раненых. Всех, кто отказался работать, расстреляли.
Они и сами считали, что совершили преступление против своей родины, но они же искупили его. Преступление – когда работаешь для врага по своей воле, из-за выгоды.
– Ничего такого у нас не было. Нас заставили. А мы всем сердцем – советские, – тихонько рассказывала Кима Викторовна. – Наша жизнь ежедневно качалась на волоске.
Они лежали на нарах, стиснутые потными телами спящих женщин. Казалось, будто через окна без стекол струится не ночная прохлада, а та же парная тюремная вонь, что и в камере.
Трудное дыхание, приглушенное всхлипывание, стоны и смех во сне, и слезы, и ночь без сна под беспощадным светом сильной лампы в центре огромного белого потолка, такого пустого и белого, какие летят на голову в кошмарном сне. Летят и никак долететь не могут.
Слышится жаркий шепот Анюты:
– Только в том и виноваты мы, что жить хотели. Ох, как мы ждали, когда наши придут. Когда фашистам проклятым конец. Ждали – вот придут наши, жизнь принесут. И дождались… Из одной тюрьмы, да в другую. Для фашистов мы враги, это понятно, с них и спроса нет. А теперь что же получается: и для своих мы – враги? Ну, кто это так выдумал? Какой человек жестокий. Я сирота, меня Советская власть в детдоме вырастила, а у Кимы – муж на фронте. Вот ему скажут про жену, с каким он настроением воевать будет. И все тут, которые лежат, – советские бабы. Их-то простить бы надо. У всех кто погиб, кто еще воюет – мужья, сыновья. Воюют, тюрьму защищают, где жены-матери томятся.
– Всех прощать нельзя, – пробормотала Кима Викторовна.
– Я про всех и не говорю. Которые по своей воле, это совсем другое дело. Полицаи да немецкие подстилки. А мы на своих работали. Только вид делали, будто на немцев.
– Не спите, доктор? – спросила Кима Викторовна. – Я все Ветлугина позабыть не могу. Доктор у нас был. Тоже, как и мы, уйти не успел. Да и не мог бросить раненых. Так он лекарства припрятывал да партизанам передавал. Самому-то нельзя, так он через меня или через Анютку. Она отчаянная, я-то всего боялась. Ну, вдвоем не так страшно. – Она трудно вздохнула. – Расстреляли немцы Ветлугина. Пытали перед этим. А он никого не выдал. Но все равно всем нам досталось, русским-то. Некоторые все-таки выдержали. Били нас, ну, как видите, не до смерти. Вот живем. Даст бог, вернемся, Ветлугину памятник поставим. За его любовь к людям. Могилка-то его не сыщется, так мы просто так поставим. На нашей земле. А все равно будет память ему.
– А я что вдруг подумала, – проговорила Анюта взволнованно и даже поднялась на нарах. – Такая мысль пришла ужасная. Ветлугин-то, если бы жив остался, как мы… То и его бы так? И его бы в тюрьму? За святые его муки – в тюрьму, как нас!
– Не выдумывай, Анюта, – нахмурилась Кима Викторовна. – Его-то за что? – нерешительно спросила она и сама и ответила: – А нас за что? А всех, которые тут, за что?.. Кто это нас так?
Это был тот же вопрос, который недавно задавала сама себе Таисия Никитична и на который не решилась ответить. Не посмела. Очень далеко увела бы ее мысли цепочка, которая начиналась от этой тюрьмы, от этих тюремщиков, следователей, и шла к их начальникам повыше, к самым высоким… А там кто, у того конца этой цепочки?.. Там кто?..
Заглядывая в ее лицо, Кима Викторовна спрашивала:
– Кто нас так?
– Война, может быть?
– Вы так думаете? – не поверила сестра. – Война. У нее бед много, может быть, и наша беда от нее…
МЫ – ПОТЕРЯННЫЙ МИР
Поезд, в котором прибыл этап на место назначения в Котлас, до утра не разгружался. Заключенным не полагалось знать, куда их везут, но, как всегда, они все знали, и в каждом вагоне находились бывалые люди, которые также знали, что тут их долго не задержат. Отсюда всех разобьют по разным этапам, кого куда – кого поездом до Воркуты или на пароходе на Княжпогост, а если лагпункт недалеко, то и пешком.
В вагоне, где ехала Таисия Никитична, таким бывалым человеком оказалась молодая женщина, которую все звали Тюня. Ее уже несколько раз приговаривали на разные небольшие сроки. Теперь же она направлялась в лагерь, как и все, оказавшиеся на захваченной немцами территории. Это обстоятельство очень ее веселило:
– Политику пришили! Мне! Ребята со смеху сдохнут, когда узнают.
– Жила с немцами? – спрашивали ее.
– Ну и что. Мужики – они и есть мужики. Такие же, как и наши асмодеи…
Ее подружка, молоденькая, похожая на цыганку девчонка Васка, всю дорогу глядя в маленькое зеркальце, любовалась своей красотой и громко на весь вагон выкрикивала:
– Какая я хорошенькая да миленькая! Какие у меня грудочки! И они хотят, чтобы с такими грудочками я у них работала!..
Она без стеснения распахивала пестрое грязноватое платье, чтобы все могли полюбоваться ее маленькими острыми и тоже грязноватыми грудями. Но вскоре ей это надоело, потому что некому было восхищаться ее красотой: кругом были бабы, и к тому же занятые каждая своим горем. Тогда она начинала плакать и вызывала на ссору всех, даже свою подругу Тюню. Поплакав и поругавшись всласть, Васка принималась молиться. Как и все проститутки, она была суеверна, истерична и набожна.
– Господи! – вскрикивала она. – Пожалей меня, бог мой хорошенький, миленький…
При этом она истово крестилась, крепко прижимая тонкие пальцы к переносице, к животу и к остреньким соскам.
Но сейчас, когда поезд прошел станцию с ее скудными огнями, и тихо, крадучись, двинулся куда-то в темноту, все примолкли. А состав все двигался, не убыстряя и не прибавляя хода, и было слышно только легкое постукивание колес на стыках и скрип вагонной обшивки. Так он долго вдвигался в темноту, словно в какой-то черный глухой футляр. Все тише и медленнее становилось его движение. И это замедляющееся движение поезда и затухающая жизнь в вагонах походили на оцепенение, которое постепенно охватывает уже не живое тело.
Приподнявшись на нарах, Таисия Никитична не смогла в вагонной темноте различить окна – кругом одинаковая непроглядная темнота. Как будущее, если в него заглядываешь из тюрьмы.
Никто не заметил, когда остановился поезд. Послышались голоса и хриплое гавканье собак. Слабые вспышки фонарей озарили прямоугольники окон и пробежали по стенкам. Все это приблизилось к вагону, прошло мимо и затихло. Потом окна чуть-чуть посветлели: где-то наверху, должно быть, на крыше вагона, вспыхнул прожектор. Оказывается, не одна она сидит, всматриваясь в свое будущее. И Анюта, и Кима Викторовна, и еще несколько человек. И Тюня тоже, хотя для нее-то будущее, как на ладони под светом прожектора. В душном, переливчатом сумраке, полном ожидания и тревоги, неожиданно прозвучал ее голос:
– Ох, уж поскорей бы до лагерного вольного житья!..
Она радовалась, что заканчивается нудный путь, затхлая теснота, этапная голодовка и полная невозможность проявить себя. Надоела бабье окружение.
– Вольное? – спросила Анюта.
– Не робей, подружка, – весело проговорила Тюня. – Ты слушай меня. Ты молодая и, видать, еще не тронутая, тебе цена будет высокая. С комендантом сойдешься или с каптером. Ниже не соглашайся. И будет тебе лагерь – дом родной.
Около вагона остановились конвойные. Наверное, они закуривали. Заворчала и тоскливо зевнула собака. Конвойные, посмеиваясь и беззлобно переругиваясь, мечтали, как они хорошо и беззаботно поедут в обратный путь за новой партией заключенных. Казалось, эти молодые, здоровые парни, эти солдаты, не нюхавшие пороха, знают очень мало обыкновенных слов и поэтому часто употребляют ругательные. И было не то удивительно, что они все же понимали друг друга, но то, что все их понимали, так к месту и, главное, выразительно они умели заменять обычные слова ругательными.
Закурили и пошли дальше в обход, оберегая эшелон.
Таисия Никитична спросила:
– Трудно в лагере? Я о работе.
Из всех своих спутниц Тюня по-своему уважала только Таисию Никитичну и еще медсестер. Они – медики, единственная и надежная защита от всех лагерных невзгод. От них зависит и жизнь и смерть. Простая медсестра при случае может оказаться сильнее самого главного начальника. Про врача и говорить нечего – сила.
– Вам-то, доктор, нечего печалиться. Жить будете, как в раю.
– Да. Рай…
– Я вам говорю! Вот послушайте…
И она обстоятельно, как женщина женщине, начала перечислять все те блага, какие, если, конечно, не быть дурой, сваливаются прямо к ногам лагерного врача: роскошная отдельная кабинка, одежда первого срока, о питании нечего и говорить – на воле того не видят, что ест лагерный врач.
Выслушав все это, Таисия Никитична спросила:
– Скажите, а как вас зовут? Тюня – это не имя.
– Если по формуляру, то Антонина. Да я уж позабыла все свои имена. Мы – потерянный мир. – Она настороженно усмехнулась и с какой-то печалью посоветовала: – Вы, доктор, перевоспитывать меня не беритесь.
Тоненько и по-девчоночьи безмятежно прозвучал Васкин смех, заставив всех притихнуть. Будто его занесла на крыльях какая-то не видимая в темноте птица. Так он показался чист и прозрачен, что даже, кажется, сама непроглядная тьма сделалась не такой уж безысходной.
– Да нет, – с неожиданной и уже забытой мягкостью проговорила Таисия Никитична, – не для этого я спросила. У каждого, кроме этого, – она встряхнула ладонями, словно отбрасывая что-то, мешающее ей, – кроме всего этого, есть настоящая жизнь. Все настоящее: имя, семья, работа. И радости настоящие, и горе настоящее, человеческое. А тут и горя-то нет. Ничего нет.
Она говорила негромко и задумчиво, будто только для одной себя, и все слушали молча, только Васка снова рассмеялась несвойственным ей светлым детским смехом.
– Разве можно меня перевоспитать?..
– Мы – потерянный мир, – повторила Тюня.
Глядя в черный потолок вагона, Васка рассказывала, явно любуясь собой, своими словами и поступками, ожидая, что и всем понравится все, что она рассказывает:
– В колонии привязалась ко мне воспитательница, чтобы я в сознание взошла и стала, как все, чего-то там пришивать на машинке. У нас вся колония солдатские гимнастерки шила. И брюки. Я воспитательнице говорю: «Я не могу этого. Как мужицкую одежду только увижу, так и не могу. А у нас тут кругом одни бабы». Сколько ни бились, так меня и не заставили. А мне семнадцать лет, и меня можно уже судить за саботаж. Ну, привели в суд. Вот прокурор, весь из себя молоденький, такой красивенький мужичок, спрашивает: «На что вы надеетесь, мне непонятно?» А я говорю прямо перед судом: «А вот, говорю, давайте я лягу с вами, тогда вам все, как есть, станет понятно».
Она засмеялась, но все молчали. Даже Тюня ничего не сказала ни в осуждение, ни в похвалу, только когда девчонка от досады начала ругаться, она прикрикнула на нее:
– Завянь! – и спросила у Таисии Никитичны: – Разве такую можно воспитать?
– В лагере, наверное, нет.
– И нигде нельзя. Навсегда порченая.
– Так не бывает.
– Поживете в лагере, увидите. Там человек наизнанку вывертывается без стыда. Вот вы сказали, будто здесь ничего нет, ни горя, ни радости. Это вы оттого, что еще не бывали в лагере. Все тут у нас есть. Как у людей. Поживете, привыкнете. И будет вам лагерь – дом родной.
Все это она говорила спокойно, рассудительно, помахивая своей белой полной рукой. Глядя на нее сейчас, никто бы и не отличил ее от всех остальных. Только она была спокойна и даже весела именно оттого, что она сама проложила себе дорогу в лагерь и нисколько в этом не раскаивалась. А это всех раздражало и настраивало против нее. Но она-то не считала себя обиженной людьми, и никакой злобы на них у нее не было. И даже презрение, с каким она относилась ко всем остальным женщинам, было снисходительным. Здесь она была у себя дома, в своей привычной обстановке и поэтому казалась единственным нормальным человеком, не ослепленным никаким горем.