355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Правдин » Ответственность » Текст книги (страница 25)
Ответственность
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:51

Текст книги "Ответственность"


Автор книги: Лев Правдин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 35 страниц)

– Дай мне все письма, – потребовал Бакшин. – Много вы тут всякого наговорили. Надо самому разобраться, рассудить по совести.

Совесть? Наталья Николаевна слегка растерялась. Что это? Никогда они не говорили о совести, как здоровые люди не говорят и не думают о здоровье. Считалось, что не только все их поступки согласованы с совестью, но также и слова и, конечно, мысли. Ничего не согласного с совестью не может и не должно быть, а если уж человек заговорил об этом, то, значит, не все у него в порядке. Что? Ах, да, конечно, человек столько пережил, перенес сложнейшую операцию, столько потерял крови, сил, энергии. Все объяснив сама себе, Наталья Николаевна сразу успокоилась.

– Ну хорошо, – снисходительно, как ребенку, сказала она. – Я дам тебе эти письма.

Она принесла письма. Он взял их и подошел к своему столу. Уселся в кресло, включил лампу, как всегда, когда в прежние безмятежные времена приготовлялся к долгой и сложной работе. Наталья Николаевна тихо вышла, оставив дверь приоткрытой. Она сидела в своей комнате, прислушиваясь, что делается в кабинете. Шелестит бумага. Поскрипывает кресло. Щелкнула зажигалка, из кабинета потянуло табачным дымом. Так прошло полчаса. Потом мягко застучала палка, и послышались шаркающие шаги. Приглушенно протрещали диванные пружины, и все затихло. Прошло еще полчаса. Она совсем уж собралась заглянуть в кабинет, но тут услыхала мирное похрапывание, такое знакомое, успокаивающее, что у нее сразу стало легче на душе. Первый домашний сон.

Наталья Николаевна встала, прикрыла дверь, пусть отдохнет человек, уставший от борьбы с… С чем? Со своей совестью? Ну, это уже не так страшно, это пройдет, как только он окрепнет и к нему вернутся былая сила и былое отношение к жизни. И, конечно, былые безумства. Да, именно безумства, которыми отмечалась вся прежняя, довоенная деятельность ее мужа. Она никогда даже в мыслях не произносила этого, столь несвойственного всему укладу их жизни, слова, заменяя его словом «риск». Да, он рисковал всегда, брал явно завышенные планы, поднимал, как по тревоге, всю свою армию строителей, никого не щадил и добивался успеха. За это его и ценили, и посылали на самые трудные дела, в самые горячие точки. И он всегда побеждал.

И тут тоже, в случае с этой Емельяновой, он шел на риск. Он хотел перевыполнить план, добиться дополнительного, сверхпланового успеха, и если что-то не получилось так, как он рассчитывал, то не он в этом виноват, и требуется только время, чтобы все трезво оценить и взвесить.

Прислушиваясь к легкому, спокойному похрапыванию мужа, Наталья Николаевна убедилась, что совесть его спокойна и что все будет хорошо.

Она вошла в кабинет, постояла у дивана, послушала ровное дыхание мужа, а потом решительно сбросила домашние туфли и осторожно легла рядом. Он повернулся к ней, обнял и невнятно прошептал:

– Комсомолочка Наташа. Наташенька…

И она, как и в те времена, когда ее всегда только так и называли, тихонько засмеялась, прижимаясь к большому теплому телу мужа…

Проснулся он только к ужину. За стол сели вдвоем – сына не оказалось дома. В тишине, закипая, шумит электрический чайник. Намазывая масло на хлеб, Бакшин наморщил розовое после сна лицо:

– Не нравится мне письмо этой учительницы. Пианистки этой. Делу учиться надо. Нейгауза из него все равно не выйдет, а тренькать на фортепьяно – это не профессия. Надо так и сказать. Строитель – вот профессия вечная и самая нужная…

Он так долго и уверенно говорил о том, что Емельянову надо делать, а чего совсем не надо, что Наталья Николаевна окончательно успокоилась. Когда-то она так же доказала ему, что партийная работа не профессия, и он послушал ее, стал строителем и ни разу об этом не пожалел. А что скажет этот мальчик, когда ему вместо музыки предложат строительную технику? Что он скажет потом, если дело это, навязанное ему чужой волей, окажется не по душе? И что скажет его мать, которой тоже была навязана чужая воля? Но все это потом. Потом. Самое главное – понять свои обязанности перед Емельяновым и перед самим собой. Главное – и это она тоже поняла – у Бакшина появилась уверенность в справедливости своего решения, и теперь он будет стоять на своем, уж она-то знает, как он умеет это делать.

А если уверенность овладела человеком, то совесть успокаивается. И это для него и для всех самое главное: спокойная совесть, такая спокойная, что она совсем не ощущается, как здоровое сердце – стучит себе и стучит. Выключив чайник, Наталья Николаевна спросила:

– Тебе покрепче, как всегда?

В УКРЫТИИ

Следуя совету Натальи Николаевны и тех, кого он считал своими друзьями, Бакшин начал отдыхать, набираться сил, оглядываться. Утром он просыпался в тихой пустой квартире, завтракал в одиночестве, прочитывал газеты, слушал радио. Потом, не торопясь, брился, медленно одевался и шел гулять.

В своем старом пальто с каракулевым воротником и в каракулевой же ушанке, он шел, опираясь на палку, и снег хрустел под его начищенными сапогами. Всю жизнь он носил сапоги и только в самых исключительных случаях надевал ботинки. Нисколько сейчас он не напоминал командира партизанского отряда. Скорее он был похож на инвалида-пенсионера. А может быть, некоторые прохожие даже подумывали, что вот, мол, идет, голубчик, по пьянке трамваем помятый. Которые военные инвалиды, те в шинелях, и по улицам зря не шатаются. Все сейчас можно про него подумать.

Утомившись, он присаживался где-нибудь на бульваре, где бабушки нянчили внуков. Попадались и дедушки, которые пасли своих внучат. А Бакшин сидел и думал, что он нянчит одни только свои невеселые думы. От него отгородились, и его отгородили от жизни, от работы, от всего…

Надоедало отдыхать в сквере, он шел домой и там сидел в одиночестве. Один во всем доме и, как ему казалось, во всем мире.

Так было и в этот день. Уже под вечер он вернулся домой после продолжительной прогулки. Дома тишина, как и всегда в такой вечерний час. Жена на педсовете, а сын… Впрочем, Бакшин пока еще не знал, чем занят его сын. Если бы ему пришло в голову позвонить жене, попросить поскорее прийти, то, конечно, она бы пришла. Пришла бы, до крайности пораженная тем, как это он докатился до того, что оторвал ее от дела.

Стукнула входная дверь. Пришел кто-то все-таки. Вспыхнул в прихожей свет и вскоре погас. Осторожные, крадущиеся шаги в столовой: сын. Думает, что дома никого нет.

Бакшин негромко сказал:

– Степан?

– Да.

– А я тут один.

Вспыхнул свет в столовой, и в кабинет через открытую дверь ворвалась широкая, светлая, с изломанными углами полоса. Потемнело и отодвинулось небо в окне.

– Ты что в темноте?

Тон заботливый и с оттенком уважения все-таки. Бакшин еще не привык к сыну и к тому, что он взрослый человек, солдат, возмужавший на войне. Да, за эти дни они виделись всего несколько раз и еще ни о чем не успели поговорить как следует.

– Как сейчас слышишь? – спросил Бакшин негромко.

– Почти нормально. Вот тебя сразу услыхал. А ты, значит, вчистую?

– Как видишь. Водки у нас нет? Я бы выпил.

– Ого! – Степан включил свет в кабинете, как будто желая убедиться, что это отец, которого он еще никогда не видел пьющим и которому вдруг захотелось выпить. – Здорово, значит, тебя передернуло. Я лично не приучился пить без причины. Хочешь, поищу?

– Ладно, обойдемся и так. Это я, как говорится, со скуки. Доотдыхался. Дошел до ручки от безделья.

Ему показалось, будто сын смотрит на него с удивлением и отчасти снисходительно, потому что в семье никто еще не расписывался в своем бессилии, не жаловался на судьбу.

Степана и в самом деле удивили последние слова отца. С детских лет он привык думать о нем как о человеке волевом, сильном и обладающем каким-то таинственным могуществом, способным подчинять не только тысячи людей, но и целые учреждения и стройки. Привык он и к отцовской громкой славе сильного и, кажется, талантливого руководителя. И был уверен, что слава эта заслуженная, заработанная неустанными трудами и теперь подкрепленная боевыми военными делами. И вдруг – «дошел до ручки»!

– Ну, что ж, бывает и так… – неопределенно и несколько растерянно пробормотал Степан и, отвернувшись к окну, начал что-то там разглядывать в синих сумерках.

Бакшин понял, что настало время для того, самого ответственного разговора, о котором он думал в госпитале, к которому долго готовился, но, когда пришло это время, он понял, что совсем не знает своего сына, и о чем с ним говорить – тоже не знает.

– Ты куришь? – спросил Бакшин.

– Давно уже, – не оборачиваясь, ответил сын.

– Вот как, а я не знал. Ну, давай, закурим по-солдатски.

Нарочитая эта и отчасти какая-то даже залихватская развязность покоробила самого Бакшина, словно он заигрывает с сыном, и очень неуклюже. «Виноватые виноватиться не любят», – сказал недавно Сашка. Виноватые. А тут жена старается доказать ему, что ни в чем он не виноват, и почти доказала. По крайней мере, он согласился пока ничего не предпринимать, оглядеться, подумать. И вот думает. Оглядывается. А время идет…

Дым от двух папирос поплыл по кабинету.

– Как ты воевал? – спросил Бакшин.

– Нормально. Как все.

– Тебя где ранило?

– Контузило и засыпало. Откопали, как говорят, очень скоро. Ничего я и пережить не успел и ничего не помню.

– Досталось тебе…

Степан долго молчал, затянулся еще и еще раз, потом спросил:

– А тебе?

– И мне, конечно… – проговорил Бакшин и тут же понял, что вопрос этот задан не из простого желания узнать, как он воевал, что разговор подошел к тому, самому главному, когда уже отступать поздно. Хотя Степан великодушно и давал ему такую возможность.

– Я ничего не знаю. Меня мать предупредила, чтобы не очень пока расспрашивал. Там у тебя что-то не сработало? Я бы и не спросил, да ты сам говоришь: «Дошел до ручки».

Так снисходительно с Бакшиным еще никто не разговаривал, даже жена. Не осмеливались. Он уже совсем было собрался рявкнуть, но, взглянув на сына, сразу понял – не подействует. Степан стоял, прислонившись к письменному столу, и спокойно разглядывал отца. Ничего в этом взгляде не было оскорбительного: ни сочувствия, ни снисхождения. Только спокойное ожидание.

Когда Степану надоело ждать, он бросил окурок в пепельницу.

– Если трудно, не говори. Или давай все сразу, – предложил он с мальчишеской беспощадностью, как бы вызывая отца на честную драку до победного исхода.

Бакшин так и понял – пощады не будет, и это его подхлестнуло: впервые с ним заговорили по-человечески, на равных, требуя только одного – полной откровенности. И он рассказал все, как было, сообщая одни голые факты, ничем не прикрывая их и не раскрашивая никакими раздумьями, и тем более переживаниями. Ни к чему все это, раз пошел прямой разговор.

Степан слушал, казалось, не очень внимательно, а только вставлял странные, на первый взгляд, замечания, отвлекающие рассказчика от голых фактов.

– Выходит, не врачиху ты засекретил, а самого себя?

– Как так?

– Да вот так. Ты же сам говоришь, что теперь ее выручать надо.

Про Шагова Степан сказал:

– Вот это парень! Вызвал огонь на себя. Врачиху прикрыл, тебя прикрыл, а сам погиб.

Этим замечанием он нанес первый удар, от которого в глазах у Бакшина помутилось.

– Как ты сказал? Меня прикрыл. Меня?!

– Я просто повторил твои слова. Ты нарушил приказ командования и скрыл это, а всю вину принял на себя Шагов. Так я тебя понял? Да, мне кажется, ты и сейчас что-то не спешишь выйти из укрытия и, так сказать, вступить в бой.

Оправдываться Бакшин не любил и не умел. Да и не собирался он ни перед кем оправдываться. Объяснить, как все произошло, – другое дело. И он начал объяснять причину своего бездействия, вернее, выжидания, невольно повторяя все, что говорила ему жена, потому что никаких других причин у него не было. Ничего исправить нельзя, мертвых не воскресишь, надо позаботиться о живущих, о начинающих жить. Он сам не очень верил тому, что говорил, но хотел, чтобы сын ему поверил, и оттого речь получилась вполне доказательной. Но, как давно уж известно, доказать можно все, что хочешь. Другое дело, поверят ли тебе… Степан, кажется, не поверил, но Бакшин понял это, только услыхав следующий вопрос:

– Ты вот как точно все события обрисовал, ничего не пропустил, а твой-то взгляд на события какой? Твое отношение?

Говорить с сыном оказалось куда труднее, чем даже с Сашкой. Этот не будет ждать, когда «виноватые начнут виноватиться», он сам и обвинит, и приговор вынесет. Будущее не прощает прошлых ошибок даже победителям и судит их со всей строгостью бескомпромиссной молодости.

– Мой взгляд на события? Разве тебе непонятно, что я выполнял свой долг?

– Ну, как-то не так выполнял, если теперь приходится кое в чем раскаиваться.

– Раскаиваться! Как ты смеешь так думать?!

– Думать я имею право как хочу и о чем хочу. Тем более, ты и сам так же думаешь. Ты сам об этом сказал. А если хочешь продолжать разговор, то не надо кричать.

– С вами закричишь, – наконец-то отважился зарычать Бакшин, чувствуя прилив той энергии раздражения, какая овладевала им при столкновении с непреодолимым препятствием. Всегда в таких случаях ему непременно надо было сломить это препятствие и все сделать по-своему. И он ломал, добивался своего. Эту энергию в свое время Таисия Никитична приняла за одержимость, против которой невозможно устоять. И не ошиблась.

– Закричишь с вами, – повторил он, пытаясь подняться.

Противная боль в бедре напомнила о его беспомощности. Он снова откинулся на диванные подушки.

– Окружили вы меня своей заботой. Изолировали! Вот, думал, вернусь домой, наведу порядок. А мне все только сочувствуют.

– Никто тебя не изолировал, – прерывая никого не устрашающее рычание, безжалостно сказал Степан. – А если по правде, то ты сам себя изолировал. И не сейчас, а уж давно.

– Врешь. Я всегда с народом…

– А я думаю: это народ с тобой, а ты сам по себе.

– Да как ты смеешь? По какому праву ты так говоришь?

Степан подошел к столу, взял папиросу.

– Дай и мне, – сказал отец.

– Ты спрашиваешь, по какому праву я так говорю с тобой? – неторопливо проговорил Степан. – А я вот даже и не подумал о каких-то особых правах. Говорю, что думаю. Я и сам не знаю, откуда у меня все это берется. Прежде, наверное, не посмел бы так говорить с тобой. А теперь вот смею. Я так предполагаю, что это по праву соучастия, что ли. Иначе говоря, когда люди делают одно и то же дело, то они и равны. Верно, между нами есть различие: ты старше годами и опытом, ты командир, я солдат. Но все у нас общее – и дело, и опасности. Словом, все как у тебя, так и у меня. И мы ответственны друг за друга. И знаешь, я вот сейчас только подумал, что наше поколение так же отвечает за вас и все ваши дела, как и вы за нас и наши дела. Это мне только сейчас пришло в голову. Я еще и сам не уверен, что это так. Мы не разные, мы все одинаковые, и мы все связаны нашим общим делом – отцы и дети. У нас одинаковые права перед Родиной. Вот, наверное, почему я смею говорить тебе все, что думаю, и ты, если хочешь, слушай, а не хочешь, ну и не надо. Так вот, утверждаю, что ты давно уже живешь в изоляции, которую сам же и создал для собственного удобства. Для душевного, так сказать, комфорта.

Случалось Бакшину и прежде выслушивать не совсем лестные замечания, но почти всегда исходили они от вышестоящих и касались исключительно его работы. Личные его качества ни у кого сомнений не вызывали. Поэтому, наверное, речь Степана сначала только удивила его, а потом уже возмутила. Но повторить «Да как ты смеешь!» ему и в голову не пришло.

– В бесчестии меня никто еще не догадался обвинить, – с непонятной для него самого горечью признался он.

– Да нет же, – отмахнулся Степан, досадуя, что его не так поняли или не захотели понять. – Совсем не то. Ты очень честен. Ты всегда был так высоко поставлен со своей честью, что мне порой даже становилось трудно жить. Мне всегда только тебя и ставили в пример и тобой же попрекали. Даже дворничиха на весь двор орала: «Да ты хоть бы папаши-то своего постыдился!» Так что привык я всегда чувствовать себя отъявленным негодяем перед твоей высокой честью. Ты даже представить не можешь, до чего я возненавидел эту твою недосягаемую честь. Потом это прошло. Нет, не прошло, а скорее перешло в уважение и даже восхищение. Это уж когда я поумнее стал.

– Это, значит, я в том и виноват перед тобой, что много работал и мало внимания тебе уделял? Тут, пожалуй, ты прав отчасти.

– Я тебя ни в чем не обвиняю, я просто рассказываю, как все было у меня, чтобы понять, как это ты так с другими…

– Другие. Это кто же?

– Да все, кем ты командовал и до войны и на войне. Я знаю, все они уважали тебя, и даже боготворили. И врачиха эта, я уверен, во всем тебе поверила. И когда ты ее посылал на задание, на верную смерть, может быть, верила. Да и теперь, наверное, верит. Мать сказала: тебе в главке уже кабинет готовят, мягкое кресло и все такое. А ей что – врачихе? Арестантские нары, да лагерная баланда. А ты о чести толкуешь. Честь…

Все то, что передумал за это время Бакшин и о чем так много говорил с женой, все это Степан выразил в одной короткой фразе. Он просто взял да и обнажил истину. Сорвал с нее все одежды, которыми старательно прикрывали ее. Может быть, оттого только Бакшин не сумел даже сразу возмутиться. Он просто вдруг задохнулся.

– А это все уж и совсем не твое дело! – выкрикнул он до того угрожающе, что Степан только с удивлением оглянулся.

Удивленный взгляд сына совсем доконал Бакшина.

– Мне отвечать за все! – не сдерживая себя, заорал он. – Мне за всех отвечать, за все дела, за мои и за твои! Да, и за твои, за ваши!..

Но такое запоздалое возмущение уже ничего не могло изменить. Все горькие слова были сказаны, а Степан еще добавил:

– А я думаю, всем нам вместе отвечать придется.

И, не дожидаясь возражений, вышел из кабинета, оставив отца в привычном для него за последнее время одиночестве.

ТРЕЗВАЯ ОЦЕНКА

Через несколько дней провожали Степана. В большой не по росту шинели он выглядел очень юным, но с отцом держался на равных.

– Я там наговорил тебе… Кто знает, придется ли еще. А я привык в открытую, так что ты уж… Извини. Не придавай значения.

У Бакшина задрожало лицо, но, собрав все силы, он улыбнулся и с отчаянной беспечностью махнул рукой. Улыбка вышла вызывающая и до того не соответствующая всему тому, о чем на самом деле думали они, что обоим сделалось неловко. Кроме того, Степану стало жаль отца, которому уже нельзя ни воевать, ни жить в полную силу. Это была жалость сильного и молодого к больному и старому, каким ему начал казаться отец после того последнего разговора. Это чувство, как он теперь думал, унижает не столько отца, сколько его самого, но он ничего не мог сделать, чтобы вернуть прежнее свое преклонение перед могуществом отца.

– Выдерживает время наша директриса, – проговорил Бакшин, пытаясь нехитрой этой иронией разогнать неловкость, вызванную извинением Степана.

– Звонка ждет, – в тон ему поддержал Степан. – Привыкла появляться сразу же после звонка, не раньше и не позже, как на уроке в своей школе.

Причем оба посмотрели на вокзальные часы с таким видом, словно они, часы эти, заодно с чересчур аккуратной директрисой. Но она появилась значительно раньше звонка и сразу же начала наводить порядок, отчего все стало так, как и полагается на проводах родного сына. Вначале Наталья Николаевна проверила, все ли он взял, и, конечно, решила, что не все, что, по ее мнению, надо было взять. Самое главное и забыли. Грелку, например, и гигиенические стельки. То, что она смутно представляла фронтовую обстановку, совсем ее не смущало. Мужчины выслушали ее, как и подобает мужчинам, – не возражая и не оправдываясь, тем более что ничего уже исправить было нельзя. Когда и она поняла это, то приказала:

– Как приедешь, сразу же напиши. Слышишь? Шинель на тебе какая ужасная, – заметила она с таким видом, словно Степан был виноват и в этом грехе.

– Я же говорил тебе, – начал он оправдываться, – такую мне выдали в госпитале. Приеду, там дадут все, что положено.

– Там… – Наталья Николаевна сразу притихла и, припав к сыновнему плечу, с ненавистью прошептала: – Ох, скорей бы это кончилось!

Она думала о том, что уходит сын, и, может быть, никогда больше она его не увидит, и все, что сейчас говорится, не имеет никакого смысла. А что надо сказать, она не знала и только крепче прижималась к грубому сукну шинели, пропахшему карболкой и еще чем-то затхлым, горьким – дымом или землей. Никогда еще не ощущалась война так близко и так опасно для сына и для нее самой. Это она впервые поняла потому, что, когда провожала его в первый раз, то он был еще в своей домашней одежде, и вокруг было много уходящих и еще больше провожающих. Прощались наспех, в жаре и пыли, среди сотен людей, под грохот оркестра, заглушающего все слова и всю боль прощания.

Не отрываясь от сыновнего плеча, она достала платок и вытерла глаза и только после этого подняла лицо. Муж и сын сделали вид, будто они ничего не заметили.

Но ушел поезд, и все вошло в норму. Жена сказала, что ее ждут в школе. Бакшин подумал: «В такой день могла бы и дома посидеть…» Но ничего не сказал. Прежде всего, да, прежде всего – работа, долг. Хотя сейчас, глядя вслед автобусу, который увозил ее, он не очень-то был уверен в святости этой истины. Человеческие чувства – они тоже что-то значат, если даже чувства эти сугубо личные. Впрочем, иных, кажется, и не существует? Долг – это тоже глубоко личное чувство.

Эти мысли, прежде так ему не свойственные, что сейчас он готов был считать себя отступником, овладели им, пока он стоял на остановке в ожидании трамвая. Ветер гонял по улице пыль и обрывки бумаги. Вся эта мешанина, покрутившись у его ног, уносилась к другим ногам, к столбам и оседала у решетки сквера. Дворников пока еще не видно. Легче разрушить порядок, чем наладить. Наверное, и с мыслями происходит то же самое. Будут крутиться в голове, пока не осядут или пока сам не примешь решительных мер.

Вечером он сказал жене:

– Не пишет мне Емельянов. И Сашка тоже. Непохоже это на Сашку. Он исполнительный.

– Мало ли что может быть, – неопределенно заметила Наталья Николаевна. Она скрылась в кухне, где готовился обед на завтра, и оттуда проговорила: – Надо будет, напишут.

– А если не напишут?

– Значит, обошлись без тебя.

Так просто она высказала как раз то, чего боялся Бакшин. Они, эти мальчишки, это будущее, они, кажется, и в самом деле решили обойтись без него. И Степан в том последнем разговоре дал понять то же самое. А как же тогда жить? Встревоженный, он подошел к дверям кухни. Жена взыскательно заглядывала в кастрюлю, где закипал завтрашний суп. Лицо ее слегка залоснилось от пара.

– А если твои ученики заявят тебе, что они могут обойтись без тебя?

– Мои ученики? – Она закрыла кастрюлю крышкой. – Они еще и не то мне заявляют. Если на все обращать внимание… И если по каждому поводу я начну так мучительно раздумывать, то меня не хватит и на один учебный год. Ну, что такое случилось с этой твоей Емельяновой? Или с ее сыном?

Он хотел сказать: «Случилось со мной», – но это прозвучало бы как признание в своем бессилии, что было не принято в доме Бакшиных и, пожалуй, слишком мелодраматично.

– Ты сама знаешь, что с ними случилось, – только и сказал он.

Дирижируя ложкой, она назидательно проговорила:

– Да, конечно, знаю. И уже говорила тебе: надо учитывать все возникающие обстоятельства и трезво оценивать обстановку…

– Ты и в школе этому учишь? – угрожающе спросил он. Но так как она ничего не ответила, то он снова спросил: – Это ты сказала Степану про кабинет в главке, который там для меня? Ну, так этому не бывать!..

Глаза его потемнели, и в них появилась та одержимость, при которой продолжать разговор становилось опасным. Это она хорошо знала и сделала вид, словно ее не поняли, чем нанесли смертельную обиду, но она великодушно не хочет ничего замечать, потому что стоит выше всяких обид. Это действует на всех и даже на своих, домашних. Но на этот раз она просчиталась – Бакшин круто повернулся. Она услыхала только мягкий стук резинового наконечника его палки и потом резкий стук двери кабинета. Тишина.

Захлопнув дверь, он прежде всего закурил, так как принято считать, будто табачный дым успокаивает, когда человек возбужден, и возбуждает при упадке энергии. Несколько глубоких затяжек нисколько его не успокоили. Он бросил окурок в пепельницу и опустился в кресло, вытянув под столом больную ногу.

«Трезво оценивать обстановку», – поучительно сказала жена под аккомпанемент кипящего в кастрюле супа, который предполагалось съесть завтра за обедом. Комсомолочка Наташа. «Не похожа», – сказал разведчик Сашка – верный глаз. Бакшин считал, что у него самого тоже верный глаз, позволяющий ему оценивать людей и их дела. Он всегда был сторонником здравого смысла и превыше всего ценил грубую действительность. Следуя этому принципу, он думал: «Трезвая оценка? На цинизм смахивает. Цинизм и лицемерие. Конечно».

Ему показалось, будто боль в бедре усилилась и разлилась по всему телу так, что он тихонько застонал. Конечно, цинизм. Считает меня виноватым и поэтому выискивает всякие оправдания. Бальзам для души, для дальнейшего спокойного существования. Сын обвинил во всех грехах, что и высказал со всей беспощадностью, как раскаленным железом прижег. Конечно, и те, друзья его, однокашники, тоже признали его вину и припасли на всякий случай и бальзам, и каленое железо. Это уж в зависимости от его, Бакшина, поведения.

О, черт! Эта боль, эта немощь всего тела и, как ее, души, что ли? О, черт! Он вырвал свое тело из мягкой, податливой глубины кресла и, нарочно нажимая на больную ногу, подошел к двери и толкнул ее.

– А я ни в чем не виноват. Пойми ты это! – заорал он в пустоту комнат. – Не виноват! И она тоже не виновата. Ни в чем. И я это докажу! И не стану дожидаться, когда для этого создадутся подходящие условия! Трезво оценивая обстановку…

Прислушался. Тишина. В кухне клокочет и постукивает крышкой завтрашний суп, и разносится слабый пряный запах лаврового листа.

«Лавры, – подумал он, – кому-то они достанутся…» Легковесная эта мысль развлекла его, и даже боль сжалась и уползла туда, куда всадил ее осколок вражеского снаряда или мины, – разве там разберешь? «Нам – боли и увечья, а кому-то лавры…»

Закурил еще раз и только для того, чтобы создать привычную обстановку для последовательного и долгого раздумья, и снова, в который раз, припомнились ему Сашкины слова про виноватых, которые не любят «виноватиться». Еще тогда он подумал, что Сашка в чем-то обвиняет его, командира, который всегда и во всем был прав.

«Сашка, – подумал он, – мальчишка, а туда же…» – и с удивлением почувствовал некое жжение под ресницами. «Фу ты, черт, старею, что ли?» Но тут же пришла другая мысль, не выжимающая умилительной слезы: «Мальчишка, если бы не он и не его немальчишеская отвага, то что стало бы с ним, с Бакшиным, и со всем отрядом? А есть еще на свете Семен Емельянов. И сын есть, солдат. Да. Перед ними не оправдаешься ни болью, ни увечьем и никакими своими заслугами. Вот в чем все дело…»

Раскрыв папку, в которой всегда лежала бумага, он решительно написал: «В Центральный Комитет ВКП(б)».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю