Текст книги "Ответственность"
Автор книги: Лев Правдин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 35 страниц)
ЗДЕСЬ БЫЛ ГОРОД…
Совещание проводилось тут же, только в другом подвале, где прежде, до войны, был ресторан. Теперь там разместился штаб по восстановлению города. Это Сене сообщил Лянкин, он явился почти сразу же, как только ушел Бакшин, и принес свернутый новый матрас. Пока официантка убирала со стола, он вместе с Сеней сдвинул две скамейки, на них развернул матрас и снова вышел.
Составляя посуду на поднос, официантка взглянула на Сеню и улыбнулась, но как-то очень нерешительно. Он подумал, что она, наверное, хочет заговорить с ним и не решается. Тогда он тоже улыбнулся, думая этим ободрить ее, а она все улыбалась и молчала. Молодая и здоровая на вид, она смущала Сеню своей нерешительной улыбкой и напряженным молчанием.
– Вы что? – осторожно спросил он.
Девушка ничего не ответила, но тут возник Лянкин, принес подушку и одеяло. Бросив все это на матрас, он четко доложил:
– Она ничего не говорит. Фашисты ее… В общем, не может она говорить. Лида ее зовут. И такая, значит, вышла у нее жизнь. Все слышит нормально, а говорить не может. Если что надо, вы скажите, она поймет.
Не переставая улыбаться, девушка взмахнула тонкой белой рукой, словно проговорила: «Ну зачем вы об этом?» – и ушла.
– Вот такая происходит жизнь, – повторил Лянкин, и Сеня не понял, осуждает он эту жестокую жизнь или же просто сообщает об этом: происходит, и ничего с этим не поделаешь.
Еще не определив своего отношения к Лянкину, Сеня спросил:
– Бакшин скоро придет?
– Этого мне знать не положено. Приказано вам отдыхать.
– Как это приказано отдыхать?
Сочувственно улыбнувшись, Лянкин пожал плечами, словно призывал Сеню примириться с неизбежностью. В гостях не своя воля. Тем более в гостях у Бакшина.
– Да я и не устал нисколько.
– У нас как на войне, – проговорил Лянкин. – Отдыхают не тогда, когда устанут, а когда на то есть время и подходящие условия.
Сеня уснул, не успев ответить, да так крепко, что не потревожили его даже стук бакшинской палки и его тяжелая поступь.
Бакшин открыл сейф. Звенели ключи, щелкали замки, сухо шуршала газета, в которую было завернуто письмо – всего четыре листочка тонкой сероватой бумаги, исписанной так тесно, что между строк почти не было пробелов. Прежде чем приступить к чтению, Бакшин снял китель и закурил, как и всегда, если предстоящее дело требовало основательного и неторопливого раздумья. Но, закуривая, с удивлением обнаружил, что его волнует встреча, и не с самой Таисией Никитичной, а только с ее посланием к сыну, с ее несомненно горестными размышлениями.
Предчувствия его не оправдались: горечи в письме как раз и не было. Тревога, только материнская тревога за сына, за его мысли, за все его дела и намерения. Бакшину письмо показалось даже слишком нравоучительным для матери, насильственно разлученной с сыном. Нравоучительно и банально. А потом он подумал, что банальные истины как раз и являются самыми правильными, проверенными жизнью и неизменными. Оттого они и считаются банальными.
Но тут он добрался до описания его собственных мыслей, вернее, системы его мыслей и следующих за ними действий. Правильны они, эти описания, или нет, сгоряча он не решил, но то, что они не банальны, это уж бесспорно. Никто еще не посмел утверждать, будто о долге он говорит как о цепи, сковывающей добрую волю человека. Верно, что-то вроде этого она сказала еще тогда, в командирской землянке, при первом знакомстве, но тогда он, кажется, не придал этому никакого значения.
Дымная струйка неторопливо вытекала из папиросы, лежащей на краю чистой пепельницы. Сработанная в виде опавшего листа, пепельница напомнила Бакшину осень в лесу и партизанский лагерь, окруженный непроходимым болотом, ту самую осень, когда, подчиняясь его приказу, Таисия Никитична отправилась в город, захваченный фашистами. Ему припомнилось, как поутру потрескивают опавшие листья, обожженные морозом. Тогда-то он думал, нет, даже не думал, а был уверен в необходимости своего приказа.
И она была уверена – так он считал. Пошла, потому что это было необходимо для победы, и она это поняла так, как должен понять солдат и патриот. Кроме того, – и это главное – она поверила своему командиру.
Так он, взволнованный воспоминаниями и описанием своих собственных достоинств, пробирался по тесным строчкам письма и уже приближался к концу этого путешествия, как вдруг наткнулся на одну фразу: «Чем он привлекает? Прежде всего обаянием долга и даже обаянием приказа. Ему невозможно противиться…»
Налетел, как в темноте на острый угол, и остановился, ошеломленный, не успев даже еще и почувствовать боль от ушиба. «Обаяние приказа». Вот в чем дело! Слово-то какое колдовское, какое… опасное, если дело касается человеческой жизни. Не хотела идти, но пошла, потому что он приказал. Поверила его несокрушимой вере. Поддалась.
Только сейчас острая боль дошла до сознания, до сердца. Совсем не надо было посылать связиста, и тем более Таисию Никитичну. Давно уже он начал догадываться, что просчитался, или, вернее, что взыграла в нем стародавняя привычка любой ценой сделать больше, чем от него ждут. Перевыполнить, опередить, выслужиться. Да, именно выслужиться. И не для себя выслужиться, не для корысти – этим он никогда не грешил – только для дела. Тут он шел на все, не щадил никого, и себя в первую очередь. Это верно заметила Таисия Никитична.
Бакшин вспомнил, как она уходила в тот осенний вечер. В сопровождении трех провожатых она шла, засунув руки в карманы белого полушубка, прямая и решительная, а он стоял у своей землянки и глядел, как она идет и как исчезает в темноте осеннего леса.
Сейчас он вспомнил все это в тишине, за письменным столом. Папироса в пепельнице дотлела. Он закурил другую. «Обаяние приказа»… Хотел усмехнуться, но не получилось. Та, которая это написала, находилась в условиях, исключающих всякие усмешки.
Ее сын, которого она послала к Бакшину. Значит, все-таки она верит ему. Все ее письмо проникнуто доверием. А как же, если она решилась поручить ему свое самое дорогое? Вот тут она пишет…
Бакшин еще раз перечитал то, что Таисия Никитична написала о нем, и при этом повторном чтении у него мелькнула совершенно нелепая мысль: а что если она просто выгораживает его, стремится оправдать перед сыном некоторые его действия? А что если и упоминает-то своего командира только для «светлой памяти»?..
Пробежала такая мысль в сознании и скрылась, оставив нечистый свой след. Как по половицам, только что вымытым, – в грязных сапогах. Бакшин возмущенно кашлянул, так что даже зазвенело под самым сводчатым потолком, и прикрыл ладонью рот: не разбудил ли спящего? Нет, и не шевельнулся. Намаялся за дорогу. Да и на совести пока что ничего такого тревожащего нет. Безмятежно спящий Сеня успокоил Бакшина: не могут у такого чистого человека, каким всегда была и каким осталась Таисия Никитична, завестись мысли, оставляющие нечистые следы.
Прошлое мало беспокоило Бакшина, и не потому совсем, что он считал его свободным от ошибок. Но это были ошибки деятельного, преданного Родине человека. Он всегда считал, что лучше ошибаться, но работать во всю силу, чем безгрешно бездельничать. Так что с прошлым, в общем, никакого разлада нет.
А вот с будущим сложнее. Не с его, Бакшина, будущим, за которое он тоже никогда не беспокоился. С теми, которые примут от него все, сработанное его стараниями. Если, конечно, захотят принять. Принять – значит продолжать, а продолжать то, что мы начали, им все равно придется. И это в свою очередь значит, что их надо на путь наставить, пристроить к настоящему делу.
Решительно покончив со всеми своими сомнениями, Бакшин откинулся на спинку кресла и сильно потянулся, как после тяжелой работы. Сложил письмо, завернул его в газетный лист и убрал в сейф. Замки щелкнули четко и деловито, безусловно гарантируя полную сохранность всего, что им доверено.
Стараясь не потревожить своего гостя, Бакшин со всей осторожностью вышел из комнаты. Дверь он оставил открытой, чтобы освежить воздух. Ночной ветерок свободно разгуливал по просторной «раздевалке». Здесь было темно, и только далеко, у самой мраморной лестницы, светилась коптилка на вахтерском столике. Вахтер – неопределенных лет мужичок – сидел у столика, накинув на плечи старую синюю шинель, и слушал, что ему рассказывает какой-то неизвестный Бакшину человек. Этот неизвестный был уже не молод, но очень подвижен и чем-то чрезвычайно взволнован. Рассказывая, он то и дело подскакивал, словно сидел не на прохладном мраморе, а на горячей плите.
– Говорю я ему: товарищ Беркутов, я под топор лягу, поимейте это в виду…
– Ишь ты, под топор… – сочувственно замечал вахтер. – До отчаянности, значит, дошел.
Был он без пиджака, этот неизвестный, в одной синей с мелкой россыпью белого горошка рубахе, перетянутой тонким витым пояском. Пылкий румянец горел на округлых щеках. Глаза жертвенно сверкали. Легкие белые волосы взвивались над его красным, очень загорелым лицом, как дым над костром. Его шляпа лежала на одной из ступенек. Хорошая самодельная шляпа, сплетенная из новой, блистающей золотом соломы.
– Не отчаянность это, а убежденность.
– Ну, а Беркутов, чего он против этой твоей отчаянной убежденности?
– Беркутов-то? А он угрожает: у нас, говорит, не топор. У нас бульдозер. Чихнуть, говорит, не догадаешься, как от твоего сада-огорода одно воспоминание останется…
«Садовник, – подумал Бакшин. – Жаловаться пришел…»
– Это запросто, бульдозером-то, – подтвердил вахтер. – А Беркутов мужик настырный. А ты, значит, до самого?
Садовник придвинулся почти к самому столику.
– Он-то каков? – спросил шепотом и оглянулся. – Сам-то?..
– Узнаешь, – пригрозил вахтер тоже шепотом и с оглядкой погрозил кулаком.
Пока разговор шел не о нем, Бакшин не вмешивался, но теперь он не хотел стоять в тени. Как только он вышел на свет, вахтер проворно поднялся и надел фуражку. Садовник тоже поднял со ступеньки свою золотистую шляпу, но не надел ее, а прижал к груди, как щит.
– Товарищ Бакшин! – воззвал он на звонкой птичьей ноте. – Прошу вас, товарищ Бакшин…
– Про топор-то для чего же? – досадливо спросил Бакшин, без всякого интереса разглядывая своего ночного посетителя. Насмотрелся он на таких, наслушался, хотя и без того понимал их стремление поскорее восстановить свое гнездо на старом, обжитом месте: всю войну только об этом и мечтали, и сны видели. Настрадались жители, натосковались, и все права на их стороне. А город-то строится заново, гнезда для жителей запроектированы многоэтажные, со всеми удобствами и совсем не там, где они думали. Вот и этот тоже: сад ему подай, да еще, конечно, в самом центре города.
– Про топор – это прошу прощения. Поскольку, находясь в полнейшей отчаянности…
Он сразу присмирел и даже заговорил вполне рассудительно, хотя начал из того прекрасного далека, когда еще не было войны. Какой тогда веселый, какой зеленый стоял город!
– В садах жили, как, извиняюсь, в раю, – восторженно подтвердил вахтер. Он встал рядом с присмиревшим садовником, как бы приготовляясь и дальше вторить ему.
Предчувствуя, что это надолго, Бакшин присел на вахтерский табурет. Но, к счастью, садовника не столько волновало прекрасное прошлое, сколько неприглядное настоящее и неизвестное будущее, поэтому он сразу же перешел к делу:
– Беркутова уймите!
Беркутов – прораб, размашистая душа – во всяком деле может, как говорится, наломать дров. В данном случае речь шла именно о дровах, вернее, о пригородной березовой роще, а еще вернее – о том, что от нее осталось после фашистского нашествия. Песок для строительства возили из старого карьера в двух километрах от города. Беркутову было поручено поближе отыскать место, пригодное для устройства песчаного карьера. Он это место нашел, и как раз в березовой роще, под самым городом.
– Все понятно: вы возродили вашу рощу?
– Возрождает земля, а человек только помогает ей в этом деле. Сколько мы там работали, мусор убирали, перекапывали, поливали. Все трудились, кто мог. Знаете, какая у нас была радость, когда от каждого пенечка ростки полезли! Все смотреть приходили…
– Которые так даже плясали, и плакали, и землю целовали, – подтвердил вахтер.
– Что? – спросил Бакшин грозно, и его голос прокатился по гулкому пространству «раздевалки».
Вахтер подтянулся:
– Человек радостью существует.
– Тихо! – рявкнул Бакшин и даже палкой стукнул о каменный пол, и палкой же ткнул куда-то в сторону «раздевалки». – Там человек приезжий спит. А вы тут…
– А я и не сплю, – послышался из темноты Сенин голос, и он вышел на свет. – И давно уже не сплю.
Это неожиданное Сенино появление сразу же утихомирило грозного начальника.
– Разбудили мы тебя, – все еще сердито проговорил он и, вероятно, снисходя к недомыслию своего ночного посетителя, сменил гнев на иронию: – Он, видишь ли, вперед смотрит лет на десять, а мы дальше своего носа ничего не видим. Прозорливый какой, смотри-ка…
Эта начальственная вспышка еще больше раззадорила садовника.
– Что ваши дома! – воскликнул он. – Через три года они ремонта запросят, а через десять морально устареют. А деревья, мною выращенные, через двадцать лет только в полную силу войдут, и под ними будут с удовольствием отдыхать люди.
В этом месте Сеня, который с нескрываемым интересом слушал садовника, совсем уж открыто улыбнулся, и Бакшин понял, что в этом споре он явно проигрывает, и что «обаяние приказа» вряд ли поможет. И кому приказывать? Садовнику, чтобы перестал защищать красу города? Сене, чтобы не слушал речи садовника?
– Мы от своего не отступим, – предупредил садовник. – Поимейте это в виду.
– Ну, что еще? – раздраженно спросил Бакшин.
– А еще вот что: ответственность за эту рощу несете вы лично.
– Ладно уж, ладно, – подавив раздражение, согласился Бакшин. – Ответим как-нибудь.
– Все жители с вас спросят. Которые тут живут, и которые с войны живыми вернутся. Они про эту рощу в письмах спрашивают. Так что ответственность предстоит строгая…
Проговорив это, садовник как-то особенно церемонно поклонился через свою шляпу и попятился в темный проем двери.
БАКШИН ОТМЕНЯЕТ ПРИКАЗ
Как и всегда, Бакшин проснулся, когда еще не было семи. Темноту комнаты прорезывал один-единственный золотистый лучик, прорвавшийся сквозь отверстие от выпавшего сучка в плотном ставне. И, как всегда, лучик этот упал на определенное место городского плана, так что Бакшин, еще не глядя на часы, мог совсем точно определить время.
И хотя лучик этот падал совсем не на то место, где на плане обозначена городская площадь с памятником, Бакшину представилась именно эта каменная площадь, до краев залитая раскаленной солнечной лавой, и вспомнился ночной разговор и ответственность, возложенная на него садовником.
Натянув брюки и сапоги, он ощупью нашел свою палку и отправился умываться. Ему показалось, что Сенина постель пуста. Он открыл дверь, впустив скудный свет из «раздевалки». Да, постель кое-как заправлена, потому что Сеня одевался и заправлял постель в темноте и вышел так осторожно, что Бакшин и не слыхал.
Лянкин и вахтер сидели на ступеньках широкой лестницы и тихо разговаривали. Услыхав приближение Бакшина, поднялись. Он спросил про Сеню.
– Только что вышел, – доложил Лянкин.
– Минут десять, пятнадцать, – уточнил вахтер.
Недовольно кашлянув, Бакшин отправился умываться. Лянкин, чутко улавливающий все оттенки начальнического настроения, спросил вдогонку:
– Прикажете отыскать?
– Не надо. Завтрак на двоих.
А Сеня не пришел ни к завтраку, ни к обеду, который считался также и ужином.
Кончился день, наступил вечер, а город все еще изнемогал от зноя. Могло показаться, будто не война, а нестерпимый степной суховей выжег все живое, разрушил дома, засыпал их пылью и пеплом.
Бакшин стащил брезентовые сапоги – китель он снял еще перед обедом – и лег. Обе форточки в окнах распахнуты. Горячий воздух до того неподвижен что, кажется, и в комнате, и в «раздевалке» все еще витает дыхание всех тех, кто побывал здесь за минувший день, и даже их голоса находятся тут во взвешенном состоянии.
Музыка из репродуктора над вахтерским столиком с трудом пробивается сквозь эту неподвижную толщу. Вот смолкла музыка. В торжественной тишине послышался торжественный голос Левитана. Слов разобрать было невозможно, а встать и включить репродуктор у Бакшина не было сил. Тогда он начал прикидывать, как далеко могли продвинуться наши: если это в Прибалтике, то, должно быть, освобожден Вильнюс. Минск взят еще в начале месяца.
Заглянул Лянкин и, хотя видел, что Бакшин не спит, шепотом сообщил:
– Вильнюс взят.
Это сообщение отвлекло Бакшина от горьких мыслей о будущем, которое отбивается от рук, хочет жить по-своему, своим умом, и нисколько не считается с теми, что старше, опытнее и кто своим трудом и своей кровью завоевал для них возможность жить и работать. «Оценят ли они это когда-нибудь? – спросил он сам себя, и сам же себе ответил: – Заставим. Жизнь заставит. Продолжать и умножать дела отцов – святая обязанность сыновей. А поскольку она святая, то не о чем и говорить…»
Успокоенный такими мыслями, он задремал и не заметил, когда пришел Сеня, нисколько не смущенный, а скорее торжествующий. В синих сумерках подвала пылающее и загорелое его лицо казалось совсем темным. Глаза сияли.
– Ага, явился… – сказал Бакшин, приготовляясь задать этому мальчишке, да так, чтобы пот прошиб.
Но Сеня опередил его: бросив свой пиджак на постель, он решительно заявил:
– Скорей всего пойду-ка я в строители. Такое это великое дело!
И этим он как бы разрушил все, что Бакшин приготовился высказать, и сама собой отпала всякая необходимость что-то доказывать и тем более «задавать этому мальчишке».
– Смотри-ка, самостоятельный какой, – только и смог проговорить Бакшин, старательно скрывая свое удовольствие и свое удивление.
– А я, знаете ли, давно уже привык сам все решать для себя. У нас в семье всегда так было принято. Мы все сами решали, ну, конечно, советовались, обсуждали. Мне это потом очень пригодилось. Вы же сами знаете, как у меня все получилось. Так что я теперь сам…
Что это? Намек? А может быть, обвинение? Бакшин поднялся и, сидя на своей постели, хмуро взглянул на Сеню. Нет, ничего не заметно такого: расхаживает по комнате и бурно радуется какому-то своему счастью.
– Дай-ка папиросы, там, на столе, – попросил Бакшин. – Я ведь не к тому, чтобы… Ты где был-то?
– Да я с ребятами, которые на восстановлении мельницы. Мальчишки еще совсем, а уж какие они мастера!.. – Сеня засмеялся и покрутил головой, как бы удивляясь такому замечательному несоответствию. – Как они здорово кирпичи кладут! Они и меня научили. Я уже тоже могу класть. Знаете, это только кажется просто, а в самом деле очень там соображать надо…
И Бакшин с необъяснимым для него удовольствием прослушал лекцию о том, что сам уже давно и хорошо знал. Неподдельная увлеченность лектора компенсировала его неопытность. Это совсем уж примирило Бакшина со всевозможными Семиными своевольными поступками.
– Есть ты, наверное, хочешь?
Оказалось, что Сеня и пообедал с ребятами на стройке, и поужинал, и два раза искупался в речке, но когда присел к столу, то съел все, что осталось от завтрака и обеда. И все время, пока он ел и говорил, Бакшин сидел на своей постели, курил и думал, как рассказать Сене то самое главное, для чего он сюда приехал.
– Зажги свет, – сказал он. – Чего нам в темноте… Я должен тебе прямо сказать все, как было…
Ничего нового Сеня не узнал, и поэтому рассказ Бакшина хотя и взволновал его, но совсем не так взволновал, как ожидал Бакшин и к чему был готов.
– Как же вы могли так никому не доверять? – с негодованием спросил Сеня. – Нельзя же так жить!.. Ну, как же?
Бакшин слегка растерялся. И возмутился: что он понимает, этот мальчик? И по какому праву смеет судить, что можно, а чего нельзя? Сдерживая свой гнев, он решил объяснить, втолковать, что иначе он не мог поступить. Не имел права.
– Требовалась полная секретность… – начал он, но Сеня не дал ему закончить объяснения:
– Вот так и получилось: вы соблюдали секретность, а все подумали, будто она изменница! Вы знаете, не все поверили, что она изменница. Даже, наверное, никто не поверил. Мне Сашка говорил. А вот вам перестали верить после этого. Не совсем перестали, но уж не так, как прежде, верили. Мама еще ничего этого не знает, а когда узнает, то, как и все…
– В том-то и дело, что она все знает. У нас с ней полная договоренность была. И все было подготовлено и предусмотрено. А на войне нельзя, не всегда можно все предусмотреть, это она тоже знала. То, что ты сказал, – все верить мне перестали… Может быть… Пришлось и на это пойти.
Одиночество не очень угнетало Бакшина. Не больнее, чем залеченная рана: перетрудишь – поболит, а потом опять заглохнет. Или по погоде, когда надвигается ненастье. И сейчас что-то такое надвинулось, отчего ему вдруг стало не по себе. Он, посвятивший всю свою жизнь борьбе за будущее, почувствовал себя одиноким.
– Ты мне еще ничего не рассказал о себе. Как ты сейчас?
– Живу, как все живут, – неохотно ответил Сеня, решив, что Бакшин спросил не потому, что ему надо знать о его житье, а просто уводит разговор в сторону от главного.
А на самом деле Бакшин подумал, что после всего пережитого, может быть, и Сеня так же одинок, как и он сам, и это сблизит их, сроднит, и тогда им, одиноким, будет легче вместе жить.
– Я в том смысле, – уточнил Бакшин, – что, кажется, родни у тебя никого нет?
– Это как сказать. Родни у меня действительно нет. А там, где я живу теперь, в том доме все меня считают родным, и я тоже считаю их всех своими родными. Они все для меня роднее родных, особенно теперь, когда мамы нет со мной. Так что вы не беспокойтесь. Я не пропаду.
Этим он окончательно все поставил на свои места, лишив Бакшина последней надежды. Так было и с сыном, и с Сашкой. А теперь еще и Сеня. Все они несомненно уважали его и даже восхищались его деятельностью, но ни один из них не пожелал воспользоваться его помощью или его советом. Они хотят жить по-своему, хотя вряд ли знают, как надо жить. Это знание приходит с годами. Пожить надо, поработать, хлебнуть всего горького и кислого, а до сладкого можно так и не дорваться, вот тогда и узнает человек, как это – жить по-своему.
– Теперь не пропаду, – повторил Сеня и так зевнул, что даже покачнулся сидя за столом. Засмеялся: – Ох, как я! Вы простите, оказывается, я устал.
– Ну и молодец, что устал. Давай-ка ложись. А я поработаю…
Бакшин раскрыл папку с бумагами. Лянкин принес ставни, ловко и бесшумно приладил их на окна. И так же бесшумно исчез, прикрыв дверь. Тишина, и в тишине из того угла, где на сдвинутых скамьях Сенина постель, послышался тихий смех. Или плач? Бакшин прислушался.
– Ты что?
Сеня в одних трусиках сидел на постели и смеялся.
– Ты что это? – повторил Бакшин.
– Совсем уж засыпать стал, а вдруг садовника вспомнил…
– Да. – Бакшин тоже нерешительно улыбнулся. Именно этот чудаковатый старик вынудил его отступить от своего правила – никогда не отступать. Что решено, то должно быть неукоснительно выполнено. Конечно, если бы не вмешался Сеня, то вряд ли бы он отступил.
– Да, – проговорил он, все еще улыбаясь. – Чудной старик.
– Он замечательный старик! – горячо и убежденно сказал Сеня. – Я вам еще самого главного не сказал. Да вы и сами знаете: он будущий город спас.
– Это как спас город, которого еще нет?
Накинув одеяло, Сеня подошел к столу.
– Очень просто все. Эта роща город от суховея огораживает. Садовник говорит, тут такие песчаные бури бывают, что даже солнца не видать. А роща – как стена. Вот ведь что оказалось. Это у них не только для прогулок и не для красоты. Это для жизни. Вот вы все сразу поняли.
«Ничего я не понял», – подумал Бакшин, глядя на Сеню, на его лицо, не то радостное, не то встревоженное, словно он прислушивался к чему-то, к каким-то своим веселым мыслям. Он даже на месте не стоит, переминается с ноги на ногу, словно готов плясать от радости, охватившей его. Бакшин даже не сразу подумал, что это оттого, что под ногами холодный цементный пол.
– Вот, наверное, тогда я и решил стать строителем. Понял-то я потом, когда с мальчишками работал. А сейчас лег в постель и все вспомнил, и окончательно решил: буду строителем, таким, как вы… – Тут Сеня слегка застеснялся и, как бы оправдываясь, добавил: – Ну, конечно, если сил хватит и таланта, чтобы таким, как вы…
Это бесхитростное признание и решительное стремление продолжать его дело обрадовало Бакшина. И насторожило: стоило ему только один раз отступить от того, что он считал законом для себя – никогда не менять своих решений, не отступать, – как тут же будущее признало его и его дело. Значит ли это, что не всегда надо придерживаться этого своего правила, которое ты сам для себя выработал и которое стало законом? Значит ли это, что правило не пригодно на все случаи жизни? Или оно вообще ошибочно и требует пересмотра?