Текст книги "Ответственность"
Автор книги: Лев Правдин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц)
ВЫХОДИ ПО ОДНОМУ!
Никогда человек не бывает так эгоистичен, как в горе. Каждый считает свое горе самым горьким и непреодолимым. Поэтому все в этапном вагоне были так подавлены и растеряны, потому что каждая была занята только собой, своим горем и ни о чем другом не могла ни думать, ни говорить.
Говорить о своем горе Таисия Никитична не могла и не хотела, да ее все равно никто бы и слушать не стал. И в то же время бессмертная надежда не покидала ее, не могла она думать иначе, потому что тогда вообще не стоило бы не только думать, но и жить. Поэтому она сказала громко и вызывающе:
– А я не верю, что могут быть навсегда порченые. Или все, что с нами сделали, это уж и окончательно.
Но эти слова в душной тишине тюремного вагона прозвучали иронически. Это сразу почувствовала Таисия Никитична и приготовилась услышать в ответ что-нибудь издевательское. Но, к ее удивлению, Тюня пригорюнилась; ей-то не доставляло никакого удовольствия дразнить этих затюканных баб. Это все равно, что камни бросать в болото – не булькнет и даже кругов не пойдет по воде, затянутой жирной болотной плесенью.
– Лагерь – дом родной с решеточкой, – повторила она, и сейчас же после ее слов кто-то не то вздохнул, не то приглушенно всхлипнул в серой тишине вагона. И еще кто-то, и еще. Противно слушать и тоска берет. Сюда бы лагерниц, хоть завалящих, штук бы шесть, получилась бы игра.
– Засморкались, – скучающе хихикнула Васка, – сомлели от мандража.
Тюня отозвалась без злобы:
– Ничего. Поживут, обвертятся, не хуже нас шалашовки станут.
Но тут откуда-то из темноты, с нижних нар послышался спокойный голос:
– Ох, помолчали бы вы…
Тюня встрепенулась:
– А, не терпишь!
Спокойный голос отозвался:
– Все ты говоришь: дом родной, дом родной. А что это такое, знаешь ли?
– А мне и знать не надо. Пускай начальники про то думают. А мне что положено, отдай и не греши.
– Кем положено?
– Придурков-начальников хватит – у них вся забота меня накормить, от мороза укрыть… Да ты что все вопросы задаешь, как следователь?
Повизгивая от восторга, Васка сообщила:
– К нам в камеру следовательшу одну посадили. Чего-то она там проштрафилась. Так мы ее головой в парашу, а сами кричим: «Дежурный, человек утопился!» Ох, и смеху было!
И снова спокойный голос:
– Вот и выходит, что паразитки вы.
Соскочив с нар, Тюня кинулась на голос, но на полдороге замешкалась, сказалась осторожная лагерная повадка: сама из темноты бей, а первая в темное место не кидайся. Нахальства много, а отваги не спрашивай. Надейся больше на горло, разевай его пошире – в этом деле сильнее тебя не много найдется.
Следуя этим проверенным правилам, Тюня страшным голосом вскрикнула:
– Выходи, посмотрю, какая ты раскакая…
– И выйду, вот и посмотри, какая я раскакая…
Из вагонной тьмы, спокойненько, как из темного леса, маленькая выплыла старушка. Коричневая в белую точечку длинная кофта, серый платок аккуратно подвязан под подбородком. Такие никогда не бывают дряхлыми. И никогда не унывают и не падают духом. В своем доме, наверное, жила она, как душа сильного человека, мудрая и улыбчивая. Да и сейчас еще не всю ее улыбчивость стерло горе, которого, должно быть, хватила она через край, если в такие годы в тюрьму попала. Вышла и доложила:
– Вот и свиделись, а ты, замечаю я, и не рада.
Голос у нее оказался звучный, а глаза вдруг перестали улыбаться.
– Что же ты, красавица, растерялась? Ты же побить меня хотела. Немцы меня били, теперь ты на меня замахиваешься. А я тебя верно назвала: паразитка. А как же. Чужое ешь, незаработанное. Кто же ты? Какое тебе название? Вот доктор тут правильно сказала, не навсегда нас сюда загнали. Придет наше времечко… А для тебя так и останется дом родной – окно с решеткой. А может быть, еще и одумаешься.
– Лошадь пусть думает, у нее голова большая, – выкрикнула Васка. – Дай ей, Тюнька!
– Заткнись, – проговорила Тюня, отодвигаясь в свой угол.
Старушка проговорила ей вслед:
– Не бабье это дело – людей бить…
И тоже пошла к себе.
– Скисла… – разочарованно протянула Васка.
Не обратив на это замечание никакого внимания, Тюня долго молчала, потом пробралась к Таисии Никитичне и положила свои белые руки на ее колени:
– Вот что: только без смеху, – проговорила она и, заглядывая в глаза Таисии Никитичны, строго прошептала: – ребеночка я родить могу?
Таисия Никитична растерялась.
– Вообще это может быть. Надо посмотреть вас, Тоня. Антонина.
– Я сказала: Тюня.
– Тогда ничего у вас не будет, – сказала Таисия Никитична с той непреклонной твердостью, с какой привыкла говорить с непокорными пациентами. – Антонина ваше настоящее имя.
Глотая слезы, Тюня быстро проговорила:
– Я понимаю. Для этого честно жить надо. Я вот ночью проснулась, и мне показалось, у меня вот тут есть. А потом сообразила, дура: откуда? Всю ночь проплакала, как псих.
– Жить надо, как все люди. И полюбить одного человека.
– Полюбить. Меня-то кто такую полюбит?
Таисия Никитична почувствовала на своих коленях ее горячую щеку и услыхала тоскливый быстрый шепот:
– И не надо никакой мне любви. Мне бы только ребятеночка, хоть какого, хоть мохнатенького, да своего. Своего бы… – простонала она.
Кто-то закашлял в дальнем конце вагона. Тюня выпрямилась и скорбно пригрозила:
– Если кто еще засмеется, зубы выбью. Дешевки.
Она прошла в свой угол, где у окошка прихорашивалась Васка, кокетничая сама с собой. Как птица, почуяв утро, трещит, сидя на суку и приглаживая растрепавшиеся за ночь перышки.
А утро и в самом деле разгоралось. Тихое, понурое северное утро. Выглянув в окошко, Таисия Никитична увидела бесконечные гребни лесов, а над самыми дальними пролегла нежно-оранжевая полоска зари, придавленная, как тяжелой крышкой, холодным серым небом.
Издалека послышался тонкий, вибрирующий звон.
– На пересылке, – пояснила Тюня, – подъем.
Загремела отодвигаемая дверь, наверное, в соседнем вагоне. Хриплый голос возгласил:
– По одному выходи!..
Васка, прижимая лицо к оконной решетке, звонко веселилась:
– Начальник, навесь на нос чайник, принеси кипятку, попьем с тобой чайку!
В ответ раздалось беззлобное ругательство, очень оскорбительное для женщины, но Васку оно вполне утешило. Она совсем зашлась от смеха…
Лагерь – дом родной. Да. И, к сожалению, придется ко всему этому привыкать. Надо.
Как только в соседних вагонах началась выгрузка, женщины стали пробираться поближе к двери. Васка и Тюня оказались впереди всех, потому что никаких вещей у них не было.
Васка ехала в старом заплатанном бушлате, который ей выдали на прощанье в колонии, а у Тюни на плечах оказалось пальто темно-вишневого цвета, бывшее когда-то очень модным. Тюремные нары, этапные ночевки где попало, холодные и горячие прожарки, а также пренебрежительное отношение хозяйки давно уже сбили с него былую щеголеватость.
Едва откатилась дверь и раздался приказ «Выходи», как Тюня и Васка уже выскочили из вагона. За ними теснились и другие, кто помоложе да побойчее.
– Давай по одному, – покрикивал конвоир, очень молодой пухлый парень. Его щекастое лицо покраснело от напряжения, и на лбу крупными каплями выступил пот. – Пятнадцать, шестнадцать, – считал он. А для того, чтобы никак не просчитаться, он каждую брал за плечо и тупым толчком провожал от вагона.
Таисии Никитичне тоже, как и всем, не терпелось скорее покинуть осточертевший вагон. Когда подошла ее очередь, она по зыбкой лесенке спустилась вниз. Конвоир толкнул ее в плечо.
– Девятнадцать. Давай, давай, не застревай! Двадцать.
Радуясь чистому воздуху, которым можно было вволю дышать, и твердой земле, по которой так хорошо ходить, она подошла к колонне и встала на место. Мужчин выпускали и строили отдельно.
Последней из вагона выглянула та самая старушка, которая одна не побоялась выступить против Тюни. Беспомощно улыбаясь, она опасливо поглядывала на землю и никак не решалась ступить на зыбкую лесенку.
– Давай, бабка, давай веселее! – подбадривал ее щекастый.
– Ох, чтоб тебе, – простодушно засмеялась она. – И то, не видишь, как я тут помираю от веселья…
Два других конвойных, охранявших колонну, засмеялись. И среди женщин тоже послышались смешки и разные замечания. Все это очень рассердило конвоира. Щекастое его лицо налилось кровью. Широко разевая рот, он заорал:
– Вылазь, говорю, старая!..
Неизвестно от чего, от смеха или от надоевшей конвойной ругани, старуха, наконец, немного осмелела. Ухватившись нетвердой рукой за край двери, она старалась ногой нашарить перекладинку лестницы, отчего юбка ее задралась, обнажив распухший узел колена и худую желтую ногу, вздрагивающую от напряжения.
В колонне потухли смешки. Кто-то крикнул неуверенно:
– Помог бы человеку, герой!
Но конвойные все еще посмеивались, теперь уже над своим незадачливым товарищем, а один из них для порядка проговорил:
– Разговорчики. Прекратить!
– Я ей помогу, я зараз, я зараз, – приговаривал щекастый и начал сдергивать старуху, еще более распаляясь от того, что она не поддается, и что он, молодой и сильный, не может с ней сладить. Смех товарищей окончательно добил его, и он совсем зашелся.
– Подержите-ка, – проговорила Таисия Никитична и, сунув свой чемодан кому-то из соседок, выбежала из строя.
Около вагона она с разбегу оттолкнула щекастого так, что он с трудом удержался на ногах. Подхватив старуху, Таисия Никитична легко ее сняла и хотела поставить на землю, но та уже не могла стоять.
Тут подскочил щекастый, еще более разозленный и весь взъерошенный, хотел закричать, но от злобы у него получилось что-то совсем уж непохожее ни на какие человеческие слова.
Не обращая на него внимания, Таисия Никитична крикнула:
– Помогите же кто-нибудь!
– Посажу! Нарушение!.. – наконец удалось выкрикнуть щекастому.
Тогда Таисия Никитична сказала ему спокойно и твердо, по-командирски:
– Смирно!
Она и сама не знала, как это у нее вырвалось, уж очень отвратителен показался ей этот солдат, развращенный убеждением, будто все эти люди, без исключения, враги и их следует ненавидеть. И он их ревностно ненавидел и потому очень боялся.
– На фронте бы я знала, что с вами делать, – все с той же начальственной спокойной строгостью продолжала Таисия Никитична, поддерживая вконец обессилевшую старуху.
Дрогнула конвойная нахальная душа. На какое-то мгновение остекленели от служебного рвения глаза и по телу пробежала дрожь, какая бывает, если надо вытянуться по стойке смирно. Но он тут же пришел в себя и гаркнул:
– А ну, давай на место! Разговаривать тут!..
Из колонны выбежала Тюня и помогла поднять старуху.
– Ты, Сидорчук, рапорт напиши, – подал голос один из конвойных, все еще продолжая улыбаться.
– И напишу!
– Ты их не поваживай. А мы подтвердим.
– Что вы подтвердите? – спросила Таисия Никитична.
А Тюня предостерегающе одергивала:
– Ох, да не разговаривайте вы с ними. Все равно ничего не докажете, а себе хуже сделаете…
– Отставить разговорчики! – крикнул конвоир и пояснил: – Посидят в кондее, остынут.
Щекастый орал:
– Фамилие у вас какое? Видали мы таких фронтовичек…
Таисия Никитична понимала, что все ее слова ни к чему, но она еще не научилась покорно сносить несправедливость, тем более порожденную только одной тупостью.
– Молчите, – снова прошептала Тюня. И, чтобы не дать Таисии Никитичне говорить, спасая ее от последствий, она дерзко ответила:
– Только таких ты и видел, вояка против баб. – Обернув к щекастому свое дерзкое смеющееся лицо, она оскалила зубы: – гав! гав!..
– Фамилие как, спрашиваю! – надрывался щекастый.
– Посмотри в формуляре, там все мои фамилии. Выбирай любую.
Старуха прошептала, поглаживая Тюнино плечо:
– Ох, да не вяжись ты, не вяжись. Известно солдат – оловянна пуговица. Чего он смыслит? Пес, право, пес…
Глава четвертая
БЕДА И ВЫРУЧКА
У АМБРАЗУРЫ
Только для того, чтобы успокоить Сеню, пришлось выдумать, будто в училище все напутали с хлебными карточками, но стоило Асе прийти и все рассказать, как ей сразу все выдали. Вот они, эти карточки! Ася даже вынула их из кармана и победно подняла над головой. Но сейчас же убрала, не давая Сене рассмотреть их, так как эти карточки были совсем не студенческие.
В училище Ася и в самом деле заходила и поэтому все так правдиво рассказала, что невозможно было бы не поверить. Она даже показала, как старушка-уборщица дремлет в просторном коридоре, поставив ноги в разбитых валенках на перекладину табуретки. Как это она ухитряется в таких условиях спать: баяны, рояль, какие-то трубы и голоса по всей гамме, как по горке, сверху вниз и обратно – из каждой двери свой звук. А она дремлет – уму непостижимо!
Но едва Ася, шлепая резиновыми ботами, двинулась по коридору, как старушка мгновенно проснулась. Потом она, зевая, выслушала Асю и, зевая же, все ей объяснила:
– По этому вопросу тебе, девонька, в отдел кадров надо, к самой Угаровой. Она тут по карточкам главная. К самой тебе надо, она тебе все твои вопросы объяснит.
– Узнав, где занимается эта «сама» Угарова, Ася отправилась на поиски. Она снова попала в коридор, уже в другой, такой маленький и тихий, что было даже слышно чье-то тяжкое дыхание. Ася замерла на пороге и прислушалась: кто это так? Но коридор был пуст.
Может быть, вот за этой дверью, слева? По-видимому, там происходило что-то опасное и секретное, потому что на двери висела дощечка: «Вход посторонним лицам строго воспрещен». А рядом с дверью в толстенной стене было пробито окошко. Ася подумала, что это похоже на амбразуру, какие раньше устраивались в крепостных стенах. Того и гляди, отсюда грянет выстрел и, окутанное дымом, вылетит чугунное ядро. Но в самом деле амбразура эта оказалась мирная. К ней даже была пристроена полочка, как у скворечника. Ася подумала, что здесь уместна была бы угрожающая надпись: «Посторонним птицам влет воспрещен». Но табличка здесь тоже была вполне мирная: просто «Отдел кадров» – и все.
Заглянув в «амбразуру», она увидела в глубине ее легкую и тоже вполне мирную фанерную дверцу. Именно оттуда и раздавалось тяжкое дыхание, поразившее Асю. Она просунула в «амбразуру» руку и, с трудом дотянувшись до дверки, осторожно постучала. Дыхание затихло, но зато послышался такой трудный вздох, что Ася поспешила убрать руку. Вот как потревожила человека. Лучше уж подождать тут, у стеночки.
Но в это время распахнулась фанерная дверка. За окошком возникло большое лицо, по которому катился пот, застревая в черных монгольских усах. Но, несмотря на усы, Ася сразу поняла, что там сидит тетка, громоздкая и усталая.
– Ну, чего? – спросила она.
Ася, проглотив набежавшую слюну, изложила свое дело.
– Емельянов у нас не числится. Исключен, – последовал ответ, тяжкий, как ядро, окутанное дымом.
– Можно узнать, за что? – спросила Ася.
Усатая тетка не успела ответить. Слабо, по-мышиному пискнул телефон, она насторожилась, как кошка, и хищным движением сцапала трубку.
– Ну, кадры! – закричала она в трубку. – Ну, Угарова слушает. Ну, чего тебе? Ты мне шарики не крути, понимаешь!..
Лицо ее налилось густой коричневой кровью, а глаза посветлели до прозрачности. Накричавшись, она прижала трубкой телефонный аппарат, так что он и не пискнул. Вытирая ладонью взмокшие усы, набросилась на Асю:
– Ну, так тебе что?
Выслушав Асин вопрос, сама спросила:
– А ты ему кто?
Ничуть не смущаясь, Ася ответила:
– Никто. Он у нас на квартире живет. – Это она добавила для того, чтобы тетка не подумала, будто она и в самом деле никакого отношения к Емельянову не имеет.
Такой ответ и в самом деле сразу успокоил тетку, и она даже побледнела немного.
– А чего ж ты за него бьешься?
– Потому и бьюсь.
– Да ты со мной и разговаривать-то не имеешь права.
– А как же нам теперь быть?
Тетка на минутку призадумалась, но тут же закричала:
– Пусть придет кто-нибудь постарше! Ребятишек, понимаешь, подсылают.
Но Ася и тут не дрогнула. Она была хорошо подготовлена ко всяким поворотам в Сениной судьбе.
– Да я же вам все время говорю: нет у него никого. Ни постарше, ни помладше. Никого. Понимаете? Один он на всем свете!
Тетка нахмурилась. Лицо ее побледнело до нормального человеческого оттенка. Только глаза все еще бессмысленно блестели, как стеклянные шарики на люстре.
– Откуда же ты взялась? – прокричала она. – И чего ты добиваешься? Кто тебя подослал?
Тут Ася и начала выкрикивать в окошечко все, что накипело на сердце. Да, она для Емельянова совершенно чужой человек. Да, деваться ему некуда, он только что перенес тяжелую болезнь, живет в холодной комнате, есть ему нечего, потому что карточки у него отняли, а все вещи, какие можно было обменять на хлеб, уже проедены.
– И моя мама работает в гостинице, а в свободное время чистит картошку и моет посуду в столовой, а свою карточку отдает совершенно чужому мальчику, Емельянову. А вот для вас он совсем не чужой, он ваш студент, зачем же вы его выгнали без куска хлеба?
Но все Асины горячие слова отлетали от толстой тетки, как мячик от каменной стены. Такую разве прошибешь? Почувствовав себя бессильной, Ася решила отступить, и уже, высокомерно усмехнувшись, она проговорила: «До свиданья…», но тут за ее спиной раздался мягкий и в то же время повелительный голос:
– Подожди, девочка, не уходи.
Женщина, которая это сказала, так быстро прошла по коридору, что Ася успела заметить только ее черные, с редкой проседью волосы, круглое лицо да еще глаза: темные и немного прищуренные. Асе они показались просто печальными и усталыми. Она еще не знала, что такие глаза бывают у добрых и убежденных в своей правоте людей. Ей просто очень захотелось броситься за ней и сказать:
«Вы знаете, ничего я с вами не боюсь!»
Она бы, может, и выполнила свое намерение, но женщина уже крылась за дверью, куда посторонним входить нельзя. Значит, она тут не посторонняя.
Не поглядев на вошедшую, Угарова ткнула в ее сторону свою толстую короткую руку.
– Будь здрава, Иванова! Собралась? Ты там за ними приглядывай… За музыкантами за этими…
Иванова? Ася на секунду задумалась, припоминая что-то необычное, что связано с этой очень обычной фамилией. Иванова? Вспомнила: Елена Сергеевна, любимая Сенина учительница музыки.
А за фанерной дверцей уже шел деловой разговор, из которого Ася поняла, что сегодня Елена Сергеевна уезжает на фронт с бригадой артистов и музыкантов и пришла к Угаровой за какими-то документами. Получив то, что ей надо, Елена Сергеевна сказала:
– А теперь у меня есть к вам еще одно дело…
Как только она это сказала, Угарова, еще ничего не узнав, начала кричать:
– Ну давай, говори, какое у тебя дело. Обратно на Советскую власть пришла жаловаться? Ну, давай-давай!..
Она усмехнулась, и Ася поняла, что Угарова, должно быть, так шутит. Жаловаться на Советскую власть? Если это шутка, то глупая. Иванова просто ее не заметила, сделала вид, что не заметила. Она спросила:
– Что вы сделали с Емельяновым?
С треском захлопнулась фанерная форточка, но от этого все равно ничуть не ухудшилась слышимость. Все слышно, даже тяжелое дыхание Угаровой.
– Ох, Иванова, о себе подумай. О своем партбилете.
– Вот я о нем и думаю. И не могу понять, как у вас, у члена партии, у матери, поднялась рука отобрать у больного мальчика последний кусок хлеба? Этого я не понимаю!
– Отнять? Скажешь тоже. Никто и не отнимал.
– Я все слышала, что эта девочка говорила.
– А ты слушай с понятием. Ты головой слушай, а не сердцем. Очень оно у тебя мягкое да обманчивое.
– Ведь педсовет его еще не исключил.
– Педсовет. У меня есть указания повыше.
– Оставлять больного человека без хлеба? Не может быть таких изуверских указаний!
– Потише, Иванова… Тебе известно, что его мать…
– Все знаю. Вы были на педсовете, когда разбирали этот глупый вопрос?
– Почему глупый? Ты полегче тут выражайся.
– Глупый потому, что об этом и говорить бы не следовало. Ведь еще толком ничего не известно. Слухи только одни… А вы это дело подняли, а сами на совете ни слова не сказали.
– Я знаю, где надо слово сказать, а где не надо, – просипела Угарова. – И будь спокойна, сказала. Соответствующие меры будут приняты.
– Какие соответствующие меры? О чем вы говорите?
– Такие, каких он достоин.
– Да как вам не стыдно! Емельянова поддержать надо вот именно потому, что у него такое горе. А кроме того, он очень талантливый пианист.
– Мне даже удивительно тебя слушать. Нам сейчас преданные нужны люди, беспощадные, а не талантливые. Талантливым мы кого хочешь сделаем. Средств у нас на это хватит!
– Извините, а это уже непроходимая глупость. И вредная.
– Ничего. Бывает, что наша глупость дороже вашей учености ценится.
– О господи…
До Аси донесся вздох Ивановой. И такой он был трудный, что заглушил даже тяжкое сопение Угаровой. И сейчас же Иванова сказала:
– Имейте в виду, я этого так не оставлю.
– Слушай, Иванова. Отстань ты от этого дела, отойди. Греха не оберешься. Головой своей подумай: ну кто он тебе, Емельянов-то?
И вдруг Иванова ответила:
– Хорошо, ваш совет я учту.
У Аси мелькнула горькая мысль: «Неужели не выдержала, сдалась?..» Задышав так же бурно, как и Угарова, она выбежала из коридорчика. Если бы у нее хватило выдержки выслушать все до конца, то она поняла бы, какую злую беду несет Сене вмешательство кадровички. Но вот для чего это надо – она бы никогда не поняла.
Не могла понять и Елена Сергеевна.
– Учту ваш совет, – проговорила она, вкладывая в свои слова совсем не тот смысл, какой был желателен Угаровой.
А Угарова решила, будто она образумила непокорную преподавательницу и заставила если и не изменить свое отношение к судьбе Емельянова, то хотя бы призадуматься. И то хорошо. Пусть подумает: чем больше человек думает, тем меньше с ним хлопот, – в этом Угарова была твердо убеждена. Сама-то она не любила долго раздумывать над своими действиями. И чтобы уж понадежнее закрепить похвальное намерение Ивановой, Угарова навалилась на стол и задушевно поведала:
– Добра я ему хочу, мальчишке-то этому. И я к нему подхожу именно как мать, а не как чужая тетка. Тебе этого не понять, поскольку нет у тебя детей. Не знаешь ты материнских болезней. Да если он пойдет по чужим людям скитаться, какое у него воспитание получится? У меня сердце за него все изболелось. Пока растишь дитенка, сто раз переболеешь, а как вырастишь, так болячкам своим и счет потеряешь… Ох, сыночки, вы мои росточки!.. – нараспев, совсем по-бабьи простонала она и даже ладонями утерла глаза.
Елена Сергеевна знала, что у кадровички двое сыновей. Один на фронте, а другой, кажется, еще дома. Но никогда не думала о ней как о матери, вырастившей двух сыновей. И, конечно, она любит их. А почему же совсем незаметно, что она любит еще кого-нибудь?
– А вы своего младшего отдали бы в детдом? Ну, если бы вам пришлось уйти на фронт, а он остался бы на попечении чужих людей? – спросила Елена Сергеевна.
И услышала ответ:
– Младшенький мой, Валерочка… – Она так горько и с таким судорожным отчаянием вздохнула, что на столе все задрожало. – Валерочка мой из дома убежал, и я думаю, на фронт. А ему еще и шестнадцати нет, воину-то этому… – Она выпрямилась, подняла голову и уже без всякой бабьей жалостливости закончила: – Сыночками своими я горда, и чужим детям не позволю по людям ходить. Таких государство воспитывать обязано.
– А наше училище разве не государственное?
– Я говорю: воспитывать. А у нас учат. Разница. И еще учти – он в себе болезнь носит…
– Ну уж, это вы!.. – гневно воскликнула Елена Сергеевна, но Угарова, все еще продолжая горестно вздыхать, взмахнула толстыми ладонями:
– Да знаю, знаю твои речи! Мне, если всех вас, ученых педагогов, слушать, только что в поломойки пойти. Нет, дорогие мои! Я на это место не вами поставлена.
– Дети-то за родителей не отвечают, в конце концов.
– Вот и добиваюсь, чтобы Емельянов твой «талантливый» не отвечал за ихние поступки. А ты отойди, не мешайся в эти дела.
Елена Сергеевна мягко, но очень настойчиво сказала:
– Нет. Не отойду. Не рассчитывайте.
И торопливо вышла из кабинета.