355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Зильберштейн » Константин Коровин вспоминает… » Текст книги (страница 8)
Константин Коровин вспоминает…
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:06

Текст книги "Константин Коровин вспоминает…"


Автор книги: Илья Зильберштейн


Соавторы: Владимир Самков
сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 53 страниц)

Все оригинальные авторы, которые дают название направлениям – импрессионизм, неоимпрессионизм, кубизм и прочее, – они могут быть и новы, и оригинальны, и значительны, и прекрасны. И как бы ни был велик артист, художник своего ценного «я», все же ни один из них, больших, не скажет, что он больше другого большого художника прошедшего времени, и что искусство исчерпано, и что только одно новое искусство истинно. Нет, истинно все искусство в своем интересном величайшем разнообразии.

Я лично люблю все искусство – и старое, и новое, всю музыку, даже слушать шарманку – ведь на них [шарманках] играли Бетховена и Штрауса. Не очень мне нравятся произведения, сделанные с досадой, нарочно, с какой-то недоброй стороной озорства, или самоуверенная пошлость. Ведь в произведениях искусства живописи видно ясно все лицо, всю душу автора.

А вдруг в новом искусстве окажется в большинстве произведений только то, что творцы этих произведений были просто люди, влюбленные в больших авторов Запада и просто добровольно и фанатически надевшие на себя узду подражания, привязав себя к столбу той же рутины современности.

От всей души и с полной радостью я приветствую новое искусство и всякое искание языка красоты. Как интересно смотреть произведение талантливой оригинальности, как интересно слушать Шаляпина: всегда ново. Даже применимо ли к Шаляпину [слово] «ново». Нет, надо сказать одно слово: Шаляпин, и это все. Как интересно смотреть Рембрандта или удивляться и восхищаться, смотря греческую танагру, в которой столько нового, сколько и у Сезанна.

Я не заметил, трудно ли играть Рубинштейну, Сарасате, Кубелику, петь Мазини, Шаляпину. Нет, они спрятали свой труд – о нем не надо вам, зрителю знать. Искусство много трудней труда, но оно искусство – в нем не должно быть видно труда, а потому художник думает и знает, что труд артиста – другой труд. Пожалуй, нелегкое дело расстаться с предвзятостью и рутиной, или расстаться с милой сердцу и совести подражательностью, или найти себя – личное, свое я. Надо любить, надо много поработать, чтобы не было видно труда «…»

В. А. Серов


Напрасно думать, что живопись одному дается просто, без труда, а другому трудно. Вся суть в тайне дара, в характере и трудоспособности. То, на что обращает внимание сам автор, этому нельзя выучиться. Сальери изучал и фугу и гармонию, а гуляка Моцарт и не говорил о том, что он постиг гармонию и всю теорию музыки, и притом имел еще одну небольшую вещь – гениальность . Посмотрите рисунок Врубеля в Академии, и вы увидите, как серьезно и строго относился Врубель к рисунку. Его набросок портрета Брюсова говорит, каков это был рисовальщик. Чтоб рисовать так, нужно, ах, как много серьезно поработать. Нельзя думать, что талант сел за рояль в первый раз и сыграл концерт, – этого не бывает. Мне много пришлось видеть учеников, и их самая большая ошибка была в том, что они все говорили «потом», они все отдаляли трудность задачи, как бы закрывали глаза и волю на то, что именно надо было тут же атаковать, взять, победить. Муза живописи скучает и изменяет художнику тотчас же, если он будет работать так себе, не в полном увлечении и радости, с ленивой будто бы серьезностью, а главное, без любви к своему делу. В начале же всего есть прежде всего любовь, призвание, вера в дело, необходимое безысходное влечение, жить нельзя, чтобы не сделать достижение, и надо знать, что никогда не достигаешь всего, что хочешь. Художники – мученики своего дела – никогда не довольны собой. Я заметил, что довольные ученики всегда манерны, потом [появляется] пошиб и на нем успокоился. Протестанты и спорщики всегда были талантливей послушных и влюбленных в какого-либо художника. Живописец всегда в себе самом с врагами самого себя. Художник в нем заставляет у себя же вызвать волю к деятельности. Мне нравилось, когда Серов ругал себя «лошадью» и бил себя по голове, что «не может» взять цвета. «Ох, я лошадь», – говорил он.

Ф. И. Шаляпин


Левитан обвязывал себе голову мокрым полотенцем с холодной водой, говорил: «Я крокодил. Что я делаю – я гасну». В каждой работе художник держит как бы экзамен: он готов отвечать, он должен победить, быть значительным – он ведь сам себя смотрит. Я ходил слушать Ф. И. Шаляпина всегда, когда он раздражен и сердит. Он шел петь и пел удивительно – он побеждал. Он сказал мне однажды замечательную вещь, которую помещаю как высокую ценность для артиста. Он пел «Бориса» Мусоргского. Я ему сказал на сцене: «Ну, ты сегодня был удивителен!» – «Знаешь, Константин, – сказал он, – я сошел с ума: я думал сегодня, что я настоящий Борис». Этого уже нельзя сделать, этому надо быть, но чтобы это было, надо, чтобы знание и большой труд, ранее созданный, лежал там позади творчества, надо было раньше, ах, как много поработать.


* * *

Вол работает двадцать часов, но он не художник. Художник думает все время и работает час в достижение, а потому я хочу сказать, что одна работа не делает еще артиста. Разрешение задач, поставленных себе, как гимн радостный, увлечение красотой – вот здесь, около этих понятий, что-то есть «…», но не могу объяснить, как это сказать, не знаю.

Надо отнестись осторожно к явлению оригинальному в искусстве пластической формы, так как всякое произведение, как бы самобытно оно ни было, должно иметь в себе художественную ценность самобытного. В противном случае оно являет собой или намеренное оригинальничанье или одностороннюю и непременно намеренную подтасовку под настоящее.

Все авторы [такого] искусства, намеренного и часто подражательного, стараются назойливо и нетерпимо проводить себя настойчивейшим образом в авторов нужного искусства. У типов такого рода скромность артиста совершенно отсутствует. Они как бы с палкой в руках защищают честь своих ненужных поделок; они всегда очень сердиты, невеселы и задорны. Если вы наблюдательны, то ваше юное сердце должно заметить их скоро. При трудном, внимательном и серьезном искании вами настоящих основ искусства – формы, цвета, тона, характера и разностей, усвоив их как основные источники жизни в живописи, ваши глаза откроются на то, чтобы различать настоящее от нарочно намеренного.

Искусство опутано плевелами, и обман симуляций художества горит диссонансом на заре нашей современности. Критика наша за малым исключением только и занимается колебанием треножника артиста, совершенно ясно выражая собой страшную психологию унтера Пришибеева, легкомысленно относясь к служению художника цивилизации, давая оценку ценностям совершенно и почти всегда мимо, что меня крайне удивляло. Зачем это?

Мне казалось, что это закон несознательной воли, злобы, зависти, но все же явления этой злобы, проявляемой всегда в одном темпе, совершенно дают мне право думать, что авторы этих памфлетов сердятся на сознание художника, боясь, что художник лучше прочих видит всю мелкую душонку их бытия.

Но духовный мир художника чужд мести. Он молчит и даже не имеет в себе энергии протестовать против того ненормального, что и так всем ясно, и тут-то и кроется хорошо понятная игра их. Пользуясь несознательной массой, с невероятной похотливостью к словоизвержениям, с фальшиво честным взором, [они] убеждают всеми способами собраться и оплевать художника. Они беспокоятся: если он хорошо пишет, то лентяй, он мало работает или плохо живет с женой, – и клевета без конца. Все, заботясь о вас, вашу музу, чистую и невинную, всегда хотят отправить в места не столь отдаленные.

Советы К. А. Коровина


При составлении цвета (окраски) смотреть, что светлое, что темное.

Когда цвет не похож и в случае желания сделать его похожим, надо смотреть, насколько он темен или светел по отношению к другим цветам в картине.

Цвет в форме – смотреть взаимно, уравнивая один к другому.

Изменяя светлое-темное, не надо терять отношений цветов, то есть чем окрашены взаимно.

Писать начинать со светлых мест. Цвета светлые и темные должны контрастировать взаимно.

Образность отношений – что резче и что мягче, что молчит и что кричит, взаимно с цветом в форме.

Цвет в форме.

Контрасты парочные. Писать одно с другим.

Форма как характер.

Контраст формы. Как одна форма непохожа на другую.

Рисуя одну сторону, смотреть на другую.

Смотреть на натуру, а к себе меньше.

Переводить глаза, и аккорды цвета в форме брать в красках с натуры до тех пор, пока не будет похоже.


[Заметки об искусстве]


[1891]

Татьяна в комнате Онегина[115]. Пейзаж не писать [без] цели, если он только красив, – в нем должна быть история души. Он должен быть звуком, отвечающим сердечным чувствам. Это трудно выразить словом, это так похоже на музыку.

Я вовсе забыл живопись, забыл вписывать в холст натуру, вмазывать!!! Переводить глаза, сравнивать «…» Я начал совсем как-то плохо, не умея, рисовать. Нужно и надо вот рисовать на расстоянии.

Нужны картины, которые близки сердцу, на которые отзывается душа «…»

Нужен свет – больше отрадного, светлого.

У меня все полуотсебятина. Я не добиваюсь натуры.

Я не перевожу глаза и понапрасну не делаю светов и цветов.

Этюды для этюдов писать большая скука, нужно писать этюды для картины, например, воздух в данном освещении поштудировать к картине.

А то, что называется пейзажем, есть моя написанная «Осень». В ней была какая-то особенная любовь к природе, что было в моем раннем детстве.

Сама красота зависит (и сила впечатления) от правды в живописи.

Нужно работать тоньше мотив и самую правду брать верней и доконченней цель и задачу. Нужно отходить от себя и быть, глядя на вещь, посторонним.

Нужно быть умно оригинальным – от сердца – в живописи.

Петербург. Болит моя грудь. Люди, вы такие дикие! В вас нет бога. Я художник, вся зависимость моя есть от общества, а вы не хотите обратить ваше внимание.

Сегодня у Лейнера[116] слышал о картине – в тихой обители. Когда же я, наконец, начну экономию здоровья, жизнь труда разумного и вдохновенья своих детских мечтаний.

Октябрь. Как я приниженно чувствую себя у [Тычкова?]. Что это? Где там истинный залп творчества? Какой-то порядок, осуждение восторга, какой-то гнет… Ругать Врубеля, этого голодного гения, и быть настолько неинтеллигентным, чтобы его не понимать сознательно…

Мастерская – это спасение от мира подлости, зла и несправедливости.

Человек! Если ты будешь молчать, то тебя осудят всячески. Если ты будешь говорить, хотя и верно, то тебе будет завидовать четверть окружающих, то есть, значит, будет ругать; четверть тебя будет ругать за что и где тебя нужно ругать; четверть будет не соглашаться потому, что она будет хотеть показать, что имеет свое мнение; четверть не поймет, эта тоже будет не согласна и будет говорить о тебе ерунду. Вывод – человека вон!

Боккаччо – певец и гений любви.

Эпоха и обстоятельства, когда талант еще не проявил свое начало, будут всегда гнать его до тех пор, покуда он не заставит себе верить. Но горе, если он будет беден, он не скоро выйдет признанным. Талант есть только то, что дает жизнь и радость нравственную.

Нужно не только скопировать натуру, нужно ее передать ловко, любя, не долго тратя время, сразу, просто рассказать. Искусство должно быть легко – как Мазини спел, и готово, а не ноя и выпихивая, но должна быть суть, суть передана.

[1892]


Купец: «Эту самую картину вы продавать изволите?»

Художник: «Да, я ее продаю».

Купец: «Оптом, всю, значит? [Хоть] по частям разрешите, в розницу».

После дождя – свет воздуха. Окраины предметов светлеют, соответственно тона предметов темные и тушуются тонами и полутонами; списывать предметы с другими.

Работать надо, не насилуя свои знания – свободнее, радостнее, [посвежее], веселее, чувствуя красоту, погорячей, больше шутки, но поскорее, и дать рисунку «изловчиться к правде» «…»

«…» Как бы я хотел написать вечер в Грузии, а мне предлагают жить в глуши, в деревне, но и там есть хороший дом, где хорошо писать утром, он огромный и мрачный, глухой, как гроб, и что же – я даже не знаю, на что купить красок. А я доныне доброе пел людям – песню о природе красоты.

Меня душат слезы. Не человеком ли я относился ко всем, не добряком ли? О друзья, друзья! Как трудны бывают минуты моей жизни, а все готовы осудить меня и быть мне недоброжелателями… А я вот – русский, и все есть, чтобы стать лучшим художником, и что же? Нет ответа. Глухо, а время все идет и идет.

Писать нужно весело, свежо и немного брать и публику в расчет: кому пишешь.

«…» Новое нужно, новый подход, новую позу.

Никакой кладки вкусной краски быть не должно. Быть должно самое точное сочетание тонов и работа от чувства и увлечение. Невольно должна быть выражена сумма впечатлений и чувствований.

Отчего у меня в живописи нет увлечения, нет трепета? Заставить нужно верить себе.

Окно открыто, я слышу трепет и шум листьев. Какой главный шум? Как добро проснулось на душе, и что же – как много осталось разных звуков во мне, как много того, что я люблю.

11 мая

Только искусство делает из человека человека. Неправда, христианство не лишало человека чувства эстетики: Христос велел жить и не закапывать таланта. Мир языческий был полон творчества, при христианстве, может быть, вдвое.

У меня был Ге[117], говорил о любви и прочем. Да, правда, любовь – это многое, но о деньгах он как-то отвернулся. Увы, бескорыстность не в тех, кто о ней говорит, а в тех, кто об ней не думает. Во мне нет корысти. Я бы действительно хотел петь красками песню поэзии, но я не могу – у меня нет насущного. А если я буду оригинален, то и не пойду по ступенькам признания и поэтому принужден быть голодным.

12 мая

Чувствовать красоту краски, света – вот в чем художество выражается немного, но правдиво, верно брать, наслаждаться свободно; отношения тонов. Тона, тона правдивей и трезвей – они содержание. Надо сюжет искать для тона. У меня плохо оттого, что я не чувствую. Оторванно же сирени из окна чудо как хороши. Творчество в смысле импрессионизма.

Нужно так брать предмет, чтобы удобно его видеть.

Париж. Ночь. Спать не могу. Целый рой образов и представлений проходит предо мной. Люксембург. Музей наций – а все-таки живопись немного клеенка и скука, только Б. Лепаж[118] дает еще что-то очень поэтическое и Zorn [Цорн][119], а все остальное ведь, по правде, игра не стоит свеч.

Хотя и замечательно и можно удивляться той энергии, с какой оно работано, то есть, энергии и задаче сделать, как, например, Бонна[120]. Ну а что это? Это разрешенная задача живописи и только (это много), ну а где же художник? Да разве это не тот же удар, да разве это не есть большая раскрашенная фотография, разве тут много пульса художника? Это все можно уважать, но не любить. Это так же для меня велико и замечательно, как слоновой кости резьба китайца. Я поражен, но при чем здесь поэт и художник? Да, а поэт – Zorn, да и еще два других.

Да разве Мейссонье[121] вправду не китайский резной шарик? Нет, я видел акварель Мейссонье – налоснена и нараскрашена, черт знает что!

Мало того, что составить верный тон, надо его умело нарисовать на холсте, чтобы он верно выражал свое назначение в этюде.

[1904]


«…» Ялта. Сегодня 10 июля. Писал в Ялте Бульварную улицу и увидал, что способ работы перевода глаз от натуры к этюду можно пополнить, именно: работать в этюде и смотреть в него, как в натуру, пополняя при сравнении чего не хватает или что не сделано, что не выражает желаемого.

Ялта. 11 июля. Нужно тон к тону не доводить, брать отдельно тени и цвета, ляпать на холст, не стушевывая.

«…» В Париже видна даже живопись, но живопись не бравурная шикарная, а спокойная, медленно действующая на чувство эстетическое В Лондоне все богаче, милее, симпатичнее. Хорошо, только художественно не так тонко, как в Париже.





[Высказывания художников об искусстве, записанные Коровиным]

В художественной среде моей жизни мне пришлось запомнить некоторые особенности тех из моих товарищей, с которыми меня связывала дружбе. Они были художниками, и вот их девизами, которые были как бы заключения сути их толка и догматов, нахожу нужный поделиться с вами.


И. И. Левитан

Говорил, когда смотрел произведение живописи или этюд товарища: «Много правды, похоже».

Я достал флакон краски (это был лак роз-доре, тогда только выпущенный в продажу фабрикой «Мовес»), которой можно будет написать заходящее солнце. «Зеленые цвета трудны. Ты, я вижу, – говорил он мне, – их нарочно обходишь».

Надо почувствовать.

Хорошо тронуто.

Записано. Тяжело.

Чемоданисто (фраза, взятая у профессора Чистякова, бывшая в ходу в то время).

Из железа.

Хороший мотив, есть мотив, есть грусть.

Это еще надо тронуть.

Как ни пиши, природа все же лучше.

Как трудно – мученье: не выходит.

Вы – крокодил.

Надо тушевать, как у Коро.

Главное внимание его было обращено к природе и на природу, и главная фраза Исаака Ильича была: «надо правду», то есть правду в живописи. При работе и знакомстве моем со школами и художниками Парижа я нашел много общего с догматами такого же искания правды при живописи с натуры.

М. А. Врубель


Рисовать – все время рисуй.

Не умеешь рисовать.

Срисовываешь, а не рисуешь.

Ах, если бы у меня было 500 рублей, я бы все время работал – это наслаждение.

Что вы пишете – это все в натуре гораздо лучше и совсем не нужно.

Нарисуйте попробуйте просветы воздуха в ветвях – не нарисуете. Как они красивы.

Продавайте скорей вашу капусту, а то, когда вас поймут, никто не купит.

Этюд пером есть произведение.

Надо рисовать десять лет по пяти часов в день – после этого поймешь, может быть.

Нарисуй три пары женских рук, поднятых вверх и соединенных вместе, – и что, не можешь? Рисовать не умеешь.

Каков художник вздорный – рисовать не умеет.

Хамство, энергия безвкусного глупца испортят страну.

Нарисуй эту коробку спичек – не можешь и не нарисуешь. Ну где же нарисовать глаз женщины!

Каждый, кто играет на рояле, думает, что он музыкант, – вздор. Каждый, кто пишет картины, думает, что он художник, – вздор.

Зачем рисуешь лошадь? Нарисуй хвост – тоже не можешь.

Рисуй целый день, нет, ты рисуй и молчи: когда нарисуешь, тогда говори об искусстве.

Попробуй заполни эту бумагу, да так, чтобы было интересно, чтобы был орнамент форм.

Декоративно все и только декоративно.

Айвазовский – замечательный художник.

Лучшее искусство – русский фарфор.

Художники – только венецианцы.

Написать натуру нельзя и не нужно, должно поймать ее красоту.

Писать, как другой, просто глупо.

Пишут, как другие, потому что «мал дых» и потому что не любят формы – рисунка – природы – неба – бога.

Художники – египтяне и ассирийцы!

Ложно– классики -испуганные дураки.

Скверная плодовитость: она забьет и прекрасное.

В. А. Серов


Да, трудно это.

Как сказать, может быть…

Не знаю, не то…

Не нарисовано.

Легковесно.

Вам все легко.

Понимаете, да не умеете.

Все время рисую козла: как он хвостом вертит, потом поднимает губу.

Странно…

Знаешь ли, у вороны – особенная грация.

Иду писать портрет. Ну, знаешь, – похожа.

Пишу церковку, лесок, знаешь, а тема-то все не выходит.

Смотри, как И. Е. Репин пишет широко, а палитра у него, подумай, маленькая.

На севере свет все вбок светит – мокрый свет.

Люблю лошадей – красивая штука. Попробуй-ка нарисуй, да, знаешь, трудно.

Знаешь, – импрессионизм, футуризм!… Просто, если кто умеет, тогда так.

Не знаю, может быть, хорошо, но смотреть только неприятно.

Трудная штука глаза – ведь они разные.

Смотришь на одну сторону, а писать нужно другую – тогда верней.

Не люблю я, когда много краски на холсте, – неприятно.

Как эти испанцы замечательно головы в холст вставляли; так вот как надо.

Руки писать трудно.

Хорошо надо рисовать, чтоб было похоже, а то все около.

Про Врубеля: Михаил Александрович – красавец.

Хорошо и не хорошо.

Приблизительно.

Хорошо ли-ли-ли.

Не очень.

Хорошо, да не очень.

Ну, знаешь, это просто дрянь.

Краски не важны, я хочу писать черной.

Все краски, краски… Ты черным напиши хорошо.

Писать можно – рисовать-то трудней.

Аман– Жан[122] -Париж.

Есть другое искусство…

Работает вол 12 часов, но он не артист.

Художник думает год, а делает в течение дня красоту.

В искусстве красота: искусство красоты – заключительный аккорд произведения.

Цорн


Надо краской уметь рисовать.

Артист не утомляет вас трудностью своего произведения.

Импрессионист – это Веласкес.

Жильбер[123]

Какая живопись: в ней и репетиция, и спектакль. Скучно. Подумай, если бы ты видел, как жонглер работает, все время совершенствуя ловкость трюка, целый год, ты бы ему не аплодировал в цирке.

Не надо нести усталость и весь пот труда в ваше произведение, так как это будет не искусство, а его трудность.

Риппль Роне[124]

Посмотри как я рисовал академию. Да, действительно, я был поражен и восхищен силой и мощью рисунка, а теперь мозоль на мне: я ищу себя.





Воспоминания о современниках


2 часть





[Учителя и наставники]


Л. Л. Каменев и А. К. Саврасов

В моем воспоминании являются живые образы любимых людей. Еще в раннем детстве я помню Льва Львовича Каменева[125]. Это был высокого роста скромный юноша. Он приходил в наш дом на Рогожской улице в Москве, приносил показывать моим отцу и матери свои небольшие картины – этюды, написанные с натуры.

Эти пейзажи, сделанные в окрестностях Москвы, меня, семилетнего мальчика, поражали и очаровывали.

Мой дед, Михаил Емельянович Коровин, увидав, что Л. Л. Каменев питает страсть к живописи, дал Каменеву пять тысяч рублей для поступления в Академию художеств в Петербурге. Л. Л. Каменев служил в конторе моего деда.

Мой дед, как мне потом рассказал Каменев, сказал ему:

– У тебя, Лев, есть охота и страсть к искусству. Учись, но знай – путь твой будет тяжел и одинок. Знай, Лев, много горя хватишь ты. Мало кто поймет и мало кому нужно художество. Горя будет досыта. Но что делать. И жалко мне тебя, но судьба, значит, такая пришла. Ступай.

И Каменев уехал в Академию художеств в Петербург, окончил ее с золотой медалью и был послан за границу.

Когда мне было пятнадцать лет и я уже был в московской Школе живописи, ваяния и зодчества, где и брат мой, Сергей, то на лето я и брат, художники Эллерт[126] и Сильверсван[127] уехали близ Звенигорода в Саввинскую слободу – там на горе стоял старый монастырь Саввы Звенигородского. Внизу, к лугам, расстилалась красавица Москва-река. Место было прекрасное.

В Саввинской слободе уже давно жил в преклонных годах Лев Львович Каменев. Когда мы там поселились, то пришли с братом Сергеем к Каменеву. Я его не узнал. Он был седой и понурый старик. Очень обрадовался нам и вспомнил, как мы были детьми. Вспомнил дом и деда моего, и отца, и Рогожскую улицу. Его большая фигура, одетая в блузу, была как-то тяжела. Он медленно передвигался, и в грустных глазах его было что-то тяжелое, надорванное. На стене висели приколотые кнопками небольшие этюды. В них сквозила какая-то неземная поэзия русских лесов, дорог, холмов, покрытых кустами, и освещенные вечерним солнцем деревни и монастырь св. Саввы. Большая картина, которую он писал, была совершенно другая – приглаженная, пухлые цветные деревья и что-то сладкое, непохожее на этюды.

Помню, потом Л. Л. Каменев, угрюмый и нелюдимый, часто звал меня к себе пить чай. Я приходил к вечеру, он угощал меня медом, ватрушками и рассказывал мне про моего деда и отца «…» И когда говорил про деда, то крестился.

– Хороший был у тебя, Костя, дед. Таких людей теперь и нет. И правду сказал мне он: «Лев, хватишь ты горя». Правду сказал. Я горя хватил досыта. Вот один остался. Две жены схоронил. Одна-то ушла. И правду сказать – кому надо? Вот в деревне все нужду мыкаю. Здесь схоронил. И двоих детей. Давно. Захворали, померли. Один я, Костя. Так как же ты так – тоже живопись… Кто это тебя надоумил – в художники?…

Помолчав, он вздохнул и сказал:

– Эх, дед умен был у тебя. И любил он музыку. Да и живопись. Понимал. Богат был. А все-таки ты как знаешь, но хватишь горя. Ведь оно, художество, никому не нужно. Так, разве один-другой. И никто не понимает. Мало кто…

– Какие у вас, Лев Львович, прекрасные этюды. Вот эти, – показал я, где они висели.

– Да, этюды ничего, – ответил Лев Львович. – Вот этот, – показал он на стену. – Но они кому же нужны? Никто и не поймет. Никто не купит. Вот картину пишу, видишь, флейцем глажу, полирую, – сказал он, смеясь. – Вот как отделаю под орех, может, купят, а то и нет. Алексей-то Кондратьевич Саврасов, какой художник. Какой! Такого и нет, и за границей мало. И что ж? Ну, рубль в кармане, мало кому нужно. Эх, Костя, хватишь горя. Норовят, ведь, задаром купить. И раму такую золотую. Пейзаж считается – только швейцарский вид: гора, барашки чтобы были. А разве есть пейзаж в России? Нет. А кто богат, норовят за границу уехать. Там виды настоящие. А у нас нет. У нас скука. Верно говорю я. Не видят красоту-то свою. Не видят, скучают. Вот недавно я у Васильчиковых был тут недалеко. Имение прекрасное, какой сад! Так что же? Молодая вышла ко мне. Голова обернута полотенцем, бледная, мигрень от скуки. «Не дождусь – говорит – когда с мужем в Баден-Баден уеду». А я ей и говорю: «Что вы, Марья Сергеевна, посмотрите – красота какая, весна. Аллея липовая. Тень от нее какая к реке. А река светлая». Вдруг она мне: «Если вы мне еще будете говорить, то я поссорюсь с вами. Это скука. Тут и дорожек нет настоящих гулять под зонтиком. Тоска».

– Вот и возьми. Какие же им картины нужны? Саврасов написал «Грачи прилетели». Ведь это молитва святая. Они смотрят, что ль? Да что ты, Костя, никому не нужно. Прав был твой дед – «хватишь, Лев, горя», – сказал мне, правду сказал. Умный был человек Михаил Емельянович. – Каменев перекрестился большой рукой. – Да ведь вот что. Помню я, какой художник там был – Коро. Ах, художник. И что ж? Поняли его у самой его могилы. Все так. Твой-то отец, Алексей Михайлович, – продолжал Каменев, – хорошо рисовал. И мать тоже. Вот ты и брат твой оттого и полюбили искусство. Только хватишь горя – увидишь. И чем лучше будешь, тем и горя больше…

Долго я думал потом, и ночью, о словах Льва Львовича. Но не совсем верил, и юное сердце мое не принимало горя. Я радовался жизни и природе и принес показать свои работы Льву Львовичу Каменеву. Каменев смотрел долго и серьезно и, посмотрев на меня, сказал:

– Ну что ж? Да. Но это никому не нужно – что ты пишешь. Тут дорога, курица ходит, сарай. Снова – плетень, лужа, травка. Опять сарай. Это что же такое? Вот еще сарай. Это не пейзаж. Что ты! Нужно – деревья, вода, даль, возвышенность, а это? Чудно.

– Вот какая история, – подумал я. Но мне так нравится плетень и сарай, кусок сена[128]. И совсем не нравятся эти пухлые деревья.

Долго я думал, придя домой. Думал, что же это значит, этюды Каменева восхитительны, а картины совсем не то. Что же такое? Эллерт и Сильверсван пишут какие-то пейзажи, кудрявые, зеленые, мне совсем не нравится. Да и места такие выбирают, которые мне тоже не нравятся.

Как– то раз, у избы, где жил Каменев, стояла коляска, запряженная парой прекрасных лошадей, и около ходил кучер в бархатном камзоле с голубыми рукавами. Шапка -с павлиньими перьями. К Каменеву приехал какой-то князь и Васильчиковы. Вечером Лев Львович позвал к себе меня и брата. У него был накрыт стол, за столом сидели хозяин и хозяйка дома, священник, дьякон, два монаха, и на столе были колбаса, селедка, калачи, баранки, водка и кагор в бутылке.

– Вот, – говорит Каменев, – вот спасибо. Вот ведь что – спасибо царю. Купил у старика картину. Вот и деньги привезли. Тысячу рублей. Ждал ли я, господи! – и Каменев плачет, крестясь. – Спасибо, спасибо, царь, тебе. Дай бог тебе… Теперь на деньги-то эти я пять лет, нет, больше, жить буду. И писать.

Но Каменев не прожил пяти лет и умер в ноябре осенью в том же году.


* * *

Алексей Кондратьевич Саврасов был профессором в Школе живописи, ваяния и зодчества в Москве, где я учился. Это был мой профессор, автор картины «Грачи прилетели» и многих других восхитительных картин, которые редко кто видел, так как они были не в галерее, а в частных собраниях.

Алексей Кондратьевич был огромного роста и богатырского сложения. Большое лицо его носило следы оспы. Карие глаза выражали беспредельную доброту и ум. Человек он был совершенно особенной кротости. Никогда не сердился и не спорил. Он жил в каком-то другом мире и говорил застенчиво и робко, как-то не сразу, чмокая, стесняясь.

– Да, да. Уж в Сокольниках фиалки цветут. Да, да. Стволы дубов в Останкине высохли. Весна. Какой мох! Уж распустился дуб. Ступайте в природу, – говорит он нам. – Там – красота неизъяснимая. Весна. Надо у природы учиться. Видеть надо красоту, понять, любить. Если нет любви к природе, то не надо быть художником, не надо.

– А как, Алексей Кондратьевич, нужна в пейзаже даль – деревья большие и воды? – спросил его однажды ученик Мельников.

– Не знаю, – ответил Саврасов. – Не надо, а может быть, и надо. Я не знаю. Можно просто написать, что хочется – хорошо только написать. Нужна романтика. Мотив. Романтика бессмертна. Настроение нужно. Природа вечно дышит, всегда поет, и песнь ее торжественна. Нет выше наслаждения созерцания природы. Земля ведь рай – и жизнь тайна, прекрасная тайна. Да, тайна. Прославляйте жизнь. Художник – тот же поэт.

– А как же писать, с чего начинать? – спрашивают его ученики.

– Не знаю, – опустив глаза, говорил Алексей Кондратьевич. – Нужно любить. Форму любить, краски. Понять. Нужно чувство. Без чувства нет произведения. Надо быть влюбленным в природу – тогда можно писать.

– А если я влюблен в музыку, – говорит ученик, – то все же, не умея, не сыграешь на гитаре.

– Да, да, – ответил Саврасов. – Верно. Но если он влюблен в музыку, то выучится и будет музыкант, а если нет, то трудно, ничего не будет.

Мы слушали Алексея Кондратьевича и были в восхищении. Шли в природу и писали с натуры этюды, и говорили друг другу, указывая, – «это не прочувствовано», «мало чувства», «надо чувствовать» – все говорили про чувства.


* * *

Как прекрасны вечера, закаты солнца, сколько настроений в природе, ее впечатлений. Эта радость, как музыка, – восприятие души. Какая поэтическая грусть.

– Вот, говорят, в Швейцарии настоящий пейзаж? – спросил как-то Саврасова кто-то из учеников.

– Да, в Швейцарии я был, был и в Италии. Прекрасно, – сказал Алексей Кондратьевич. – Но кому что. А мне, конечно, в России нравится. В России природа поет, разнообразие, весна какая, и осень, и зима. Поет, все поет. Только небо прекрасно в Италии. А пейзаж в Швейцарии. А у нас нет разве неба, гор нет? Как быть? Да, плохо, нет озер… Да… А там Женевское озеро. Саврасов опустил голову в раздумье.

Помолчав, Алексей Кондратьевич встал, надел пальто, взял палку и собрался уходить из мастерской.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю