
Текст книги "Константин Коровин вспоминает…"
Автор книги: Илья Зильберштейн
Соавторы: Владимир Самков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 53 страниц)
Потом остановился и сказал:
– Ваше высокопревосходительство. Еще вчера один знакомый офицер мне объяснял, что я, как ратник второго ополчения 1892 года, еще по мобилизации не призван.
Он отошел от телефона расстроенный:
– Оказывается, со мной говорил командующий войсками. Я ему говорю: «Ваше превосходительство». А он мне орет: «Высокопревосходительство! Вы уклоняетесь, а еще интеллигентный человек, артист. Какой же вы верноподданный?» В чем же дело? Я же никакого извещения не получал. Может быть, это Исайка[378] потерял? Что же мне делать? Надо дать телеграмму Теляковскому. Я же не уклоняюсь.
– Вряд ли Теляковский тебе может помочь.
– Я, должно быть, что-то пропустил. Надо вызвать из штаба Семена Аверьино…[379]
А к вечеру выяснилось, что над ним подшутил тот же Аверьино, говоривший с ним под видом командующего войсками.
* * *
Шаляпин побаивался мужиков. Идя ко мне в Охотино из своего имения, он никогда не проходил деревней. Старался обходить задворками. Когда доводилось ему беседовать с крестьянами, говорил:
– Послушай, миляга, ну что, как уродило? Да, труды ваши трудные.
Мужички русские отвечали хитро:
– Что, Федор Иваныч, неча пенять, живем ничего. А вот винца-то в праздник не хватает…
Шаляпин делал вид, что не понимает намека, и на винцо не давал.
На Марне
Как– то летом мы поехали с Шаляпиным на Марну. Остановились на берегу около маленького кафе. Кругом высились большие деревья. Шаляпин разговорился:
– Послушай, вот мы сейчас сидим с тобой у этих деревьев, поют птицы, весна. Пьем кофе. Почему мы не в России? Это все так сложно – я ничего не понимаю. Сколько раз ни спрашивал себя – в чем же дело, мне никто не мог объяснить. Горький! Что-то говорит, а объяснить ничего не может. Хотя и делает вид, что он что-то знает. И мне начинает казаться, что вот он именно ничего не знает. Это движение интернационала может охватить всех. Я купил в разных местах дома. Может быть, придется опять бежать.
Шаляпин говорил озабоченно, лицо его было как пергамент – желтое, и мне казалось, что со мной говорит какой-то другой человек – так он изменился и внешне.
– Я скоро еду в Америку петь концерты, – продолжал он. – Юрок зовет…[380]. Надо лечиться скорей. Тоска… Вино у меня отобрали.
Он вдруг улыбнулся:
– А я две бутылки все же спрятал в часы. Знаешь у меня большие часы? Вот у меня ключ.
Он вынул из жилетного кармана медный ключик и показал мне.
– Я рюмку пью только. Какой коньяк! Я раньше и не знал, что есть такой коньяк. И водка смирновская – белая головка. Я нашел здесь в Париже, на рю де ла Пэ. Старая бутылка. Одну нашел только. Эту успел выпить. А что, ты не знаешь, жив ли Борис Красин?[381].
– Нет, не слыхал, не знаю.
– А я слышал, что он умер. Кто это мне сказал – не помню.
– А Обухов?
Шаляпин вдруг рассмеялся.
– Ты помнишь, как я над ним подшутил?…
Обухов был управляющим конторой московских императорских театров[382]. Однажды Шаляпин, придя ко мне в Москве, принес с собой арбуз, взял у меня краски (темпера) и выкрасил его в темный цвет. Арбуз обрел вид темного шара. Шаляпин принес с собой еще и коробочку, в которой были так называемые «монашки» – их зажигали, и они долго курились, распространяя приятный запах. Такую «монашку» Шаляпин вставил в верх арбуза.
Когда «грим» был готов, Шаляпин отправился в контору императорских театров, положил арбуз в кабинете Обухова на письменный стол и зажег «монашку». А сам уселся в приемной как проситель.
Явившись на службу и найдя в своем кабинете дымящуюся «бомбу», Обухов опрометью бросился вон. Вся контора всполошилась, все выбежали вон. Вызвали полицию…
В разгар переполоха Шаляпин разрезал бомбу… Все смеялись. Обухов старался скрыть недовольство и с упреком сказал Шаляпину:
– Вам, Федор Иванович, все допустимо…
А Шаляпин всю неделю хохотал.
* * *
– А знаешь ли, – сказал, помолчав, Шаляпин, – живи я сейчас во Владимирской губернии, в Ратухине, где ты мне построил дом, где я спал на вышке с открытыми окнами и где пахло сосной и лесом, я бы выздоровел «…» Как я был здоров! Я бы все бросил и жил бы там, не выезжая. Помню, когда проснешься утром, сойдешь вниз из светелки. Кукушка кукует. Разденешься на плоту и купаешься. Какая вода – все дно видно! Рыбешки кругом плавают. А потом пьешь чай со сливками. Какие сливки, баранки! Ты, помню, всегда говорил, что это рай. Да, это был рай. А помнишь, ты Горькому сказал, что это рай. Как он рассердился. Герасим жив?
– Нет, Федя, Герасим умер, еще когда я был в Охотине.
– Посчитать, значит нас мало осталось в живых. Какая это странная штука – смерть. Неприятная штука. И тайная. Вот я все пел. Слава была. Что такое слава? Меня, в сущности, никто не понимает. Дирижеры – первые. В опере есть музыка и голос певца, но еще есть фраза и ее смысл. Для меня фраза – главное. Я ее окрыляю музыкой. Я придаю значение словам, которые пою, а другим все равно. Поют, точно на неизвестном языке. Показывают, видите ли, голос. Дирижер доволен. Ему все равно тоже, какие слова. В чем же дело? Получается скука. А они не хотят понять. Надоело… Вот Рахманинов – это дирижер. Он это понимает. Вот я выстукиваю иногда такт. Ты думаешь, что это мне приятно? Я вынужден. Иначе ничего не выходит. А говорят – я придираюсь. Я пою и страдаю. В искусстве – нет места скуке. А оперу, часто слушают и скучают. Жуют конфеты в ложе, разговаривают. Небось, когда я пою, перестают конфеты жрать, слушают меня. Ты знаешь, кто еще понимал искусство? Савва Мамонтов. Это был замечательный человек. Он ведь и пел хорошо. И ты помнишь – как его? – Врубель был такой.
– А ты с милым Мишей Врубелем поссорился.
– Он же был этакий барин, капризный. Все, что ни скажу, все ему не нравилось. Он мне сказал: «Вы же не певец, а передвижная выставка, вас заела тенденция. Поете „Блоху“, „Как король шел на войну“ – кому-то нравиться хотите. В искусстве не надо пропаганды». Вообще, сказать тебе должен, что я его не понимал и картины его не понимал. Хотя иллюстрация к «Демону» – замечательная. Странно, я раз сказал ему, что мне нравится его «Демон», которого он писал у Мамонтова, такой, с рыжими крыльями. А он мне ответил: «Вам нравится – значит плохо». Вот, не угодно ли? Савва Мамонтов его тоже не понимал… А то за обедом: после рыбы я налил красного вина. Врубель сидел рядом… У Мамонтова был обед, еще Витте тогда был за столом. Он вдруг отнял у меня красное вино и налил мне белого. И сказал: «В Англии вас бы никогда не сделали лордом. Надо уметь есть и пить, а не быть коровой. С вами сидеть неприятно рядом». Ведь это что ж такое? Но он был прав, я теперь только это понял. Да, Врубель был барин…
– Да ведь ты сам сейчас барин стал. Украшаешь себя и вина любишь дорогие.
– Нет, я не барин. Скажу тебе правду – в России я бы бросил петь и уехал бы в Ратухино, ходил бы косить и жил бы мужиком. Ведь я до сих пор по паспорту крестьянин – податное сословие. И все дети мои крестьяне, а я был солист его величества. Теляковский недоумевал: у меня не было чина, а он хотел, чтобы я получил Владимира… Когда я пел Бориса в Берлине, в ложе был Вильгельм. В антракте мне сказали: «Кайзер вас просит в ложу». Вильгельм меня встретил любезно и попросил сесть. Я сел. Он сказал: «Когда в России талант – это мировой талант. Скажите, Шаляпин, какой вы имели высший орден в России?» – «Бухарская звезда», – ответил я. – «Странно», – сказал Вильгельм, – и, протянув руку к стоявшему сзади генералу (вероятно, это было заранее условлено), отцепил у него орден и пришпилил мне на грудь. – «Позвольте вас поздравить, теперь вы – фон Шаляпин, вы дворянин Германии». А здесь я получил «командора»…
В уголках губ Федора Ивановича была грустная усмешка.
Последняя встреча
В Париже Шаляпин, прощаясь со мной, сказал:
– Ну, прощай. Ты где живешь? На Балчуге? Ах, я и забыл, что мы не в Москве, – как чудно! Когда я вижу тебя, я всегда живу душой в России. Я к тебе зайду. Это у Порт Сен-Клу…
Кажется, в конце февраля, выходя из дому, я увидал на дворе, возле консьержа, Шаляпина.
– Ах, вот ты! – сказал он. – Пойдем в кафе.
Он шел усталой походкой.
– Я что-то захворал, – сказал он. – Как-то здесь тяжело, – показал он на грудь, – вроде как камень лежит. Это началось там, в Китае. Я ведь в Китай ездил. В сущности, зачем я ездил – не знаю.
Вид у Шаляпина был очень больной. И он все вздыхал.
– Борис и Федор[383] в Америке, – сказал он про сыновей. – Тебе они не пишут?
– Борис не пишет, а Федя – молодец. Ты знаешь, он играл в пьесе «Товарищ» главную роль, этого князя, который поступил лакеем. Играл на английском языке, и о нем превосходно написали.
– Да что ты? А я и не знал. Я все удивляюсь, отчего они все хотят быть артистами. Дочери мои… Отчего не просто так, людьми, как все? Ведь в жизни артиста много горя.
Он вздохнул.
– Ты знаешь ли, мне не очень хорошо здесь, – он вновь показал на грудь. – Я пойду.
Мы вышли из кафе и подошли к спуску в метро.
– Возьми автомобиль, – сказал я.
– Зачем автомобиль? Ведь это огромные деньги.
И он спустился в метро. Во всей фигуре его был какой-то надлом.
Я долго не мог уснуть в эту ночь. Образ больного Шаляпина стоял передо мной.
Проходила в воспоминаниях прошлая жизнь. Я видел его там, в России, когда он спал в моей деревенской мастерской на широкой тахте. Около него спал Феб – моя собака, которая нежно любила Шаляпина. Собаки вообще любят веселых друзей. Их радует дружба людей. Помню, глядя на спящего Шаляпина, я подумал: «А ведь это гений»… Как сладко спал этот русский парень – Федор Шаляпин…
Живя много в России в деревнях, я встречал не раз парней деревенских. В их смехе, удали, веселье, разгуле было то же, что в Шаляпине.
Помню, когда я строил дом, один из плотников, молодой парень высокого роста, вечером после работы сорвал ветку березы и ходил взад и вперед около сарая, отмахиваясь веткой от комаров. Ходил и пел. И лицо было задумчиво так же, как у Шаляпина. Он пел про Дунай, про сад, про горе-горюшко. И видно было, что он где-то там, где Дунай и где горе-горюшко…
Я долго смотрел на него. У него был дивный голос – тенор. И я подумал: говорят, что больше не будет такого артиста, как Шаляпин. Но так ли это?… Может быть, и родится. Но будет ли та среда, которая поможет любовью и вниманием создаться артисту?
Помню, когда пришел В. А. Серов, я сказал ему:
– Посмотри, как спит Федор, лицо какое серьезное. И во сне даже Грозный. Лицо гения, посмотри.
– Пожалуй, – ответил Серов, – есть в нем дар и полет, но все это перемешано со всячинкой… Давеча пишу я здесь с краю у леса, где сарайчик. А он подошел ко мне и сел. И вдруг говорит: «Вот здесь все леса и леса, есть крупный лес. Я хочу скупить леса и торговать. Ты как думаешь, Антон?» – «Что ж, говорю, как вашей милости угодно. Торгуйте». – «Да ты не смейся… На лесе-то побольше наживешь, чем на пении». Вот ты и возьми! Как это у него все вместе перепутывается.
Помню – в эту минуту отворилась дверь, и чей-то голос крикнул:
– Господин барин, к вам Глушков приехали.
Шаляпин проснулся и сел на тахте, протирая глаза.
– Господин барин, – повторил Серов, – к вам Глушков приехали.
Шаляпин расхохотался.
– Разбудили! Глушков? Что ему надо? Ну, зови сюда. А я какой-то сон видел: будто я в Питере, в номерах Мухина. И так рад, что один. Самовар у меня на столе, баранки положил на конфорку, чтобы согреть, пью чай и ем баранки с икрой, а потом иду спать. Гляжу на постель и вижу – кто-то под одеялом шевелится. Думаю – что такое. Хотел уйти. Вернулся. Посмотрел – под одеялом женщина. А тут этот орет «Глушков приехал!»… Разбудил меня. Теперь я и не знаю – кто эта женщина: лежала спиной ко мне, лица-то я не видел.
Глушков, сняв картуз, остановился перед Шаляпиным. В глазах у него была мольба.
– Вот что, Глушков, – сказал Шаляпин. – Лес, что же мне лес, зачем? Грибы собирать? Я ведь не промышленник. Торговать не собираюсь. Мне, в сущности, не надо. Так куплю. Я сказал тебе цену. Как хочешь. Ты не соглашаешься. О чем говорить? Надоело.
– Как согласиться, Федор Иванович, – немысленно. Каждый раз – вот уж год – торгуетесь. Все менее и менее даете. Это дровяники мне более давали.
– Так отдавай дровяникам.
– Так вы же сами говорили: «Не отдавай, Глушков, барышникам». Я теперь отказал всем, а вы в неохоту вошли. И мне теперь с ними назад подаваться надо. Они тоже в каприз войдут. Беда! Я скину, Федор Иванович, ежели на чистые деньги только.
– Денег у меня нет – векселя дам.
– Помилуйте, куда ж я с ними денусь? На учет уйдет. Вот ведь этакое дело вышло, сами говорили…
Вспомнилось и другое.
Мы часто ездили с Шаляпиным по окрестностям. Как-то приехали на Вашутино озеро. Шаляпин пришел в восторг и с присущим ему ребячеством решил: надо жить на озере.
– Здесь я яхту построю, на парусах буду кататься по озеру. Говорят, озеро-то монастырское. Продадут ли монахи?
Он забыл о доме, который строил как раз в ту пору в Ратухине и поехал к настоятелю монастыря покупать озеро. Вернулся расстроенный: настоятель согласен продать, но не властен – надо запросить синод.
– Ты подумай, – возмущался Шаляпин, – синод! Как все трудно у нас. Жить нельзя.
Федор Иванович впал в мрачность, не ездил больше на постройку дома…
– Река там мала.
Говорил Серову:
– Озеро, знаешь, плывешь – пространство большое.
– Лоэнгрином на лебедях будете ездить, Федор Иванович? – смеялся Серов.
Федор Иванович недолюбливал шутки Серова, но смеялся. И Серова немножко побаивался.
Каюсь, мне тоже хотелось жить на Вашутином озере – построить себе на берегу избушку и завести лодку с парусом.
И мы с Федором Ивановичем осенью однажды поехали туда. Эта поездка нас образумила: было ветрено и дождливо, серые волны озера шумели неприветливо. Тоска! Мы промокли и рады были, что вернулись в теплый дом ко мне, где горел камин и был уют. С той поры Федор Иванович больше об озере не заикался и стал снова ходить на постройку дома в Ратухине.
И еще вспомнилось.
Постройкой шаляпинского дома ведал подрядчик Чесноков. У него было два взрослых сына. Оба плотники и оба работали на постройке.
Шаляпин заметил, что время от времени они бегали к стогу на край леса и, достав из стога бутылку с водкой, выпивали по глотку.
И вот Шаляпин тихонько пробрался к стогу, вылил почти всю водку из бутылки, долил водой и, спрятавшись в лесу, стал ждать. Вскоре сыновья подрядчика подбежали к стогу. Сначала хлебнул из бутылки один, потом другой. Выпив, с недоумением посмотрели друг на друга… Опять хлебнули. И опять изумленно посмотрели друг на друга. Потом – на бутылку.
Шаляпин хохотал целый день.
– Если бы ты видел, – говорил он Серову, – как они на бутылку смотрели!
И так вспоминая нашу совместную жизнь там, далеко в России, я еще резче ощутил – как печальна была наша теперешняя встреча с Шаляпиным. Все слышалось, как он сказал: «У меня здесь камень», – и показал на грудь.
* * *
Вскоре я простудился и захворал. Ко мне пришел мой приятель Н. Н. Куров и сказал мне, что Шаляпин очень болен и что мало надежды на его выздоровление.
Я огорчился. Не хотел верить.
– Что ты. Это ведь богатырь. Ему теперь, должно быть, всего шестьдесят четыре года, не больше. Правда, он кажется больным. Но здесь ведь хорошие доктора.
В газетах ничего о болезни Шаляпина не писали. Я хворал и не выходил на улицу.
Через несколько дней опять навестил меня мой приятель и сказал:
– А Шаляпину очень плохо. Ему делали переливание крови. У него, говорят, белокровие.
– Что это за белокровие? – спросил я. – Это у Вяльцевой[384] было. Что же это такое?
– Кровь делается белая, возрастает количество белых шариков. Точно не знаю… – сказал Н. Н. Куров. – Дочь, говорят, кровь дала для переливания.
Мне вспомнилось, как часто при последних моих встречах с Шаляпиным он заговаривал о смерти, с каким интересом расспрашивал меня – кто из наших прежних знакомых жив, кто умер, как однажды сказал:
– Как странно, ведь никто не знает, что такое смерть. Тот, другой умер, а мне кажется, что я не умру. Как это устроено в душе все странно. Если бы человек сознавал смерть, то он бы не покупал землю, не строил бы домов. Я же вот хочу купить имение под Парижем – мне советуют, и поеду туда отдыхать. Мне еще надо в Америку ехать петь, только стал я скоро уставать.
Дурной сон
Ко мне пришел доктор и сказал:
– Что же, температура нормальная. В солнечный день можете выйти ненадолго.
После его ухода я заснул.
И видел во сне, как пришел ко мне Шаляпин, голый, и встал около моей постели, огромный. Глаза у него были закрыты, высокая грудь колыхалась. Он сказал, держа себя за грудь:
– Костя, сними с меня камень…
Я протянул руки к его груди – на ней лежал холодный камень. Я взял его, но камень не поддавался – он прирос к груди…
Я проснулся в волнении и рассказал окружающим и Н. Н. Курову, который ко мне пришел, про этот странный сон.
– Нехороший сон, – сказал Н. Н. Куров. – Голый – это нехорошо…
А утром я прочел в газете, что Шаляпин умер.
Я встал, оделся, хотел куда-то идти. Лил дождь. Пришло письмо из редакции с просьбой поскорей написать о Шаляпине.
Я поехал в редакцию. Трудно было писать. Слезы подступали…[385].
Вернувшись домой, я застал у себя П. Н. Владимирова – артиста балета[386].
– Вот ведь, – сказал он, – Федор Иванович умер. Борис приехал из Америки. Я его видел. Он спрашивал о вас. Я был в доме. Там не протолкаешься. Масса народу. Он умер в забытьи.
На другой день я поехал к Шаляпину в дом. Было множество народу, было трудно протиснуться. Я вызвал Бориса. Он пошел со мной и Владимировым в кафе. Боря любил отца, и глаза его были полны слез «…»
На другой день днем, в передней, я услышал голос, который живо напомнил мне Шаляпина.
Ко мне вошел Федор, его сын. Он был точь-в-точь Шаляпин, когда я в первый раз его увидел с Труффи; только одет по-другому – элегантно.
Я всегда любил Федю. Он был живой отец. Увидав мою собаку Тобика, который в радости прыгал около него, держа в зубах мячик, Федя тут же стал играть с ним. Бегал, вертелся. Как он был похож на отца! В некоторых поворотах лица, в жестах…
Мы разговорились о его отце…
– Когда я уезжал в Америку, – сказал между прочим он, – отец мне говорил, что он бросит петь и выступит в драматических спектаклях в пьесах Шекспира «Макбет» и «Король Лир».
– Твой отец был редчайший артист. Его влекли все области искусства. Он не мог видеть карандаша, чтобы сейчас же не начать рисовать. Где попало – на скатертях в ресторанах, на меню, карикатуры, меня рисовал, Павла Тучкова. Декламировал и даже выступил в одном из симфонических концертов Филармонии в Москве, в «Манфреде» Шумана…
Восхищался Сальвини. Любил клоунов в цирке и, в особенности, Анатолия Дурова…[387]. Как-то раз позвал меня на сцену Большого театра и читал мне со сцены «Скупого рыцаря». Увлекался скульптурой и целые дни лепил себя, смотря в зеркало. Брал краски и писал чертей, как-то особенно заворачивая у них хвосты. Причем бывал всецело поглощен своей работой: во время писания чертей держал язык высунутым в сторону. Ужасно старался. Показывал Серову. Тот говорил: «А черта-то нету». Когда приходил ко мне в декоративную мастерскую, то просил меня: «Дай мне хоть собаку пописать». Брал большую кисть и мазал, набирая много краски… Какой был веселый человек твой отец и как изменился его характер к концу жизни… Это началось еще в России «…» А за границей он чувствовал себя оторванным от родной страны, которую он очень любил.
Федя ушел. Я остался один и все думал об ушедшем моем друге.
Вспомнилось, однажды он мне сказал:
– Руслана я бы пел. Но есть место, которого я боюсь.
– А какое? – спросил я.
Шаляпин запел:
Быть может, на холме немом
Поставят тихий гроб Русланов.
И струны громкие Баянов
Не будут говорить о нем!…
– Вот это как-то трудно мне по голосу.
Милый Федя, всегда будут о тебе петь Баяны и никогда не умрет твоя русская слава!
И еще вспомнилось:
Как– то, в деревенском доме у меня, Шаляпин сказал:
– Я куплю имение на Волге, близ Ярославля. Понимаешь ли – гора, а с нее видна раздольная Волга, заворачивает и пропадает вдали. Ты мне сделай проект дома. Когда я отпою, я буду жить там и завещаю похоронить меня там, на холме…
И вот не пришлось ему лечь в родной земле, у Волги, посреди вольной красы нашей России…
* * *
Медиум
Помню однажды летом в деревне Владимирской губернии в моем доме, который стоял у большого леса, где протекала внизу речка Нерль, часто приезжали ко мне мои друзья. И вот однажды вечером, когда у меня гостили Федор Иванович Шаляпин, художник Валентин Александрович Серов, композитор Корещенко, архитектор Мазырин и архитектор Кузнецов, Мазырин рассказывал за вечерним чаем, что он спирит, и вот в Москве был замечательный спиритический сеанс. Среди других спиритов и медиумов участвовал и он. Мы все очень заинтересовались.
– Послушайте-ка, Анчутка-то, оказывается, спирит, – сказал Шаляпин. – Это вещь серьезная.
Мазырина прозвище было Анчутка. Еще давно его прозвали так в Школе живописи, ваяния и зодчества, где он проходил курс вместе со мной и был мой школьный товарищ. Был он небольшого роста, румяненький, и если бы на него надеть платок, то был бы просто вылитая девица.
– И ты веришь, – спросил я его, – что спиритизм это не ерунда?
– Не только верю, – сказал Мазырин, – но совершенно убежден. Последнее явление на сеансах в Москве, где присутствовали и иностранцы, была, брат, материализация духа.
– Это что же такое? – спросили его.
– Это трудно вам объяснить, – ответил он. – Да притом я вижу, что вы смеетесь, а смешного здесь мало.
– Ну что же, ну что же было? – спрашиваем.
– А вот что. Вот когда мы сели все за стол и положили руки, то стол постепенно начал двигаться, потом прыгать, так что мы за ним все бегали, не отнимая рук, а потом он поднялся на воздух и стукал по полу. А по азбуке выходило «Аделаида». А Аделаида была тетка покойная хозяйки дома.
– Аделаида, – сказал Шаляпин. – Это черт его знает какое иностранное имя. Ну и что же?
– А гитара, которая стояла в углу комнаты далеко, поднялась, полетела по воздуху и надо мной прозвонила: трам-трам-трам.
Мы смотрели в удивлении. Спрашиваем:
– Прямо пролетела по воздуху без веревки… Ну это замечательно. И – трам-трам-трам… Это ловко.
– Ты, значит, медиум? – спросил Шаляпин.
– Я-то не медиум, – сказал Анчутка, – но там был один из Швейцарии, так видно, что медиум. У него из рук, когда мы сомкнулись, так и сыпались искры.
– А вот тут у нас, – говорю я, – в лесу есть курган, древний курган, должно быть. Весь он зарос густым ельником, высокий. И там вот ночью огонь показывается и ходит. И видение в белом. Много раз видели. Вот сейчас я позову – у меня здесь два приятеля-охотника пришли узнать, так как на завтра мы на охоту пойдем, – так вот они вам расскажут, какая здесь штука кажется. Я позову охотников.
Один из них был Павел Груздев, а другой Герасим Дементьевич Тараканов. Охотники – народ смышленый. Пошел я к ним и сказал:
– Вот что. У кургана, где огонь кажется, там жуткое место. Надо взять, Герасим, у меня банку, знаешь – сухой спирт, который я беру на ночь рыбу ловить. Ты пойдешь туда, от дорожки-то направо кургана, да возьми с собой простыню – я тебе дам, – зажги в кустах спирт, а перед ним встань сам, да простыню-то над собой – вот так – руками высоко подними. Да немного качайся. А когда я крикну: «Идет», ты вперед так перед огнем-то прыгни и опять стой на месте. Когда Шаляпин к тебе близко подойдет, то ты кинься на него. А ты, Груздев, затуши спирт. Поняли?
Они смеются.
Рассказывали за чаем друзья мои, охотники, что страсть такая у кургана, прямо огонь. Герасим говорит:
– Шел я как-то, запоздал ночью, а огонь горит, мигает. Я так сробел. Обернулся – он ко мне ближе, весь белый. Я думаю: «Что такое?» Уж боюсь глядеть. Только меня сзади как схватит за плечи и вот зачало трясти, прямо душу вытрясает. Я говорю: «Господи! Расточатся врази», да бегом. А слышу, за мной бежит. Я упал. Смотрю, бежит. И вскочил опять… Так насилу-то прибежал вот сюда, к кухне… Ну отстало. Вот сейчас-то шел другой дорогой, боязно той-то идти.
– Да, верно, – говорит Груздев, – место тут такое, что днем идешь к кургану-то, вот за рыжиками, рыжиков там много, так и то оторопь берет. Говорят, в старину-то в кургане етом воеводу закопали, а он, знать, колдуном был. Так это вот его штуки.
– Вот интересно, – говорит Анчутка. – Надо сделать цепь, сомкнуться и его вызвать. Не иначе, когда он показывается, то это и есть материализация.
– Вот какая штука, – говорит Шаляпин. – Вот это вещь. Но что гитара над тобой летала и над тобой прозвучала «дзынь-брынь» – это ты врешь.
– Как хотите, – сказал Анчутка.
– Ну, дай честное слово, – говорит его приятель архитектор Вася Кузнецов.
– Честное слово, – говорит он.
– В таком случае, – говорю я, – не иначе, что ему открыто. У него свойство такое, натура, так сказать. Медиум… И поэтому надо будет идти к кургану сегодня же.
– Это ведь надо в 12 часов, в полночь это завсегда больше кажется. У нас-то в округе знают. Вот тут в Охотине так часто видят. Старый барин жил, Полубояринов. Росту-то вот с вас, Федор Иванович. Ну и сердит… Так он и посейчас в халате там по ночам ходит. Старики-то помнят еще, когда было право господское. Идет Полубояринов, старый уж, как увидит мужика, подзовет, спросит: «Ты что?» А он говорит: «Ничего, барин». Ну, даст ему по морде и пойдет. Такой уж нрав был. Нынче-то уж, конечно, этого нет. А то в Хозареве, в овраге, дом стоял. Он и сейчас еще разваленный остался. Там по ночи-то всегда русалка поет. Днем-то она в реку уходит, а по ночи в доме песни поет:
Не ходи ко мне, мой милый.
Нет крови во мне живой!…
Приближалось уж позднее время. Охотники пошли спать, а я рассказал всем, кроме Анчутки, что будет видение.
В половине двенадцатого ночи мы все сходим с террасы. Темная июльская ночь. Тишина. Большой сосновый лес темнеет кучками среди мелкого леса. Мы тихо идем дорожкой. Поворачиваем по тропинке в сторону кургана. Вдруг…
– Смотрите, смотрите, – кричит Анчутка.
Среди кустов, таинственно мелькая беглым пламенем, горит и как бы движется синий огонь.
– Сомкнемся скорее, сомкнемся! – кричит Анчутка. – Явление чрезвычайное. Это я сейчас же сообщу… Материализация духа!
И он заставляет нас взять друг друга за руки. Перед огнем, как из земли, выросла высокая таинственная освещенная фигура. Было, действительно, фантастично и неожиданно. Шаляпин задумчиво молчал, скрестив руки и опустив голову.
Шаляпин пошел к видению.
Анчутка бросился бежать.
– Стой, – кричим мы, – ты куда? Бежать? Ты все затеял – стой!
И мы поймали архитектора Мазырина.
Фигура светилась. Шаляпин шел к ней.
– Не ходи, – кричал Анчутка, – не ходи. Это материализация. Задушит. Непременно задушит. Пойдемте отсюда скорей.
– Стой, – говорит ему Василий Сергеевич и держит Анчутку. – Это ты все. Ты – медиум… Твои штуки… с чертом работаешь…
– Нет, нет, – говорит Анчутка, запыхавшись. – Нет, не я. Это вот он, это Федор Иванович. В нем это есть… Должно быть, он. Он все молчит… он – медиум!
Шаляпин подошел к видению и упал. Упал так, как умеет падать Шаляпин: привык на сцене. К нему бросился призрак, и все погасло. Настала тьма. Анчутка кричал:
– Он погиб… – и хотел убежать опять.
– Стой, – кричали ему. – Ты все затеял. Идем…
Мы подошли к Шаляпину. Он лежал у дорожки на траве. Мы поднимали его. Он загадочно молчал. Анчутка держал его под руку и, волнуясь, говорил:
– Успокойся, успокойся, пожалуйста. Это материализация. Это ничего… успокойся…
– В чем дело? – сказал Шаляпин. – Что ты дрожишь?
– Да ведь как же, ты упал. Я испугался. Задушит!
– Когда упал! Да ты бредишь!
Пришли домой, сели у меня в большой комнате за стол. В открытом вороте рубашки Шаляпина были на шее два красных пятна. Анчутка отозвал меня в коридор и с испуганными черненькими глазами говорил мне:
– Посмотри… Ты видел. На шее пятна. Он его душил. Хорошо, что мы пришли вовремя. Я сейчас еду. Я сегодня же к утру все доложу нашему спиритическому обществу. Мы все сюда приедем.
Как ни уговаривали мы Анчутку остаться, он не мог успокоиться и уехал рано в Москву, когда мы спали.
Через три дня, утром, получая газеты со станции, мы прочли в «Русских ведомостях», в «Русском слове», в «Новостях дня» сообщение «Видение Шаляпина»[388]. Опять через два дня сообщалось, что швейцарские спириты выезжают в Россию на место спиритической материализации видения. Мы Шаляпину говорим: «Медиум».
– Ну, медиум, – будили мы его утром, – пора вставать. Пойдем купаться.
Кузнецов, приехав в Москву, рассказал в обществе актеров все, как было. Анчутка, узнав, обиделся ужасно, так как ехали иностранные спириты, и в Москве вышла маленькая книжка «Видение Шаляпина» успешно продавалась во всех книжных магазинах[389], и вся Москва, от мала до велика, спрашивала:
– Слышали? Шаляпин-то – медиум. Ведь это что такое? Сколько одному отпущено! А? А я вот, хоть тресни… ничего не видал.
Ловкий предприниматель, автор книжки, был доволен. Нажил. Спрашивали издателя:
– Что вы написали? «Видение» – ведь это оказалось вздором. «Русское слово» само опровергло. По рассказам очевидцев, это была шутка.
– Ну, что вы хотите, какая шутка? Мне же сам лично говорил не кто-нибудь, а медиум, архитектор Мазырин, человек почтенный. Я тут не при чем.
Штрихи из прошлого
Главная из особенностей многочисленных русских городов, раскинутых по бесконечной России, описанных многими даровитыми писателями, была скука жизни и быта. Но особенность, о которой я хочу сказать, несколько иная.
В городах этих были театры.
Театры были потребностью жизни. И если в этих театрах не всегда были гастролеры и приезжающие труппы оперного или драматического состава, то находились в этих городах любители, которые справлялись с трудными задачами исполнения, и проходили прекрасные любительские спектакли.
Это не так просто. Значит, находились люди, относившиеся с любовью к искусству, что говорит о душевных намерениях высшего порядка «…»
Ф. И. Шаляпин – величайший русский артист из города Вятки – провел свою юность в Казани, в суконной слободе, и сохранил в себе сердце с великой любовью к искусству. Не потому ли, что у нас в каждом городе был театр? Не будь его – не было бы Шаляпина. И остался бы он типом суконной слободы «…»
Русский народ любил театр и восхищался исполнениями произведений иностранных и своих авторов. «Кина», «Кориолана» смотрели в Иркутске и в Ростове. «Лес» Островского знали во всех городах. Аркашку и монолог Несчастливцева: «Я говорю и думаю, как Шиллер, а ты, как подьячий» – знали все и восхищались. Театр воспитывал и возвышал душу.
Встречая артистов смолоду, я всегда восхищался ими, почитая этих особенных людей. Часто чудаков, но большей частью незаурядных. Странно – они были как бы вне жизни, и странно, что они всегда подсмеивались над собой. Были невзыскательны в жизни. Мирились со всякими обстоятельствами и не роптали.