Текст книги "Константин Коровин вспоминает…"
Автор книги: Илья Зильберштейн
Соавторы: Владимир Самков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 53 страниц)
А в бору жил мой приятель, прелестный человек, лесничий. Жили там и медведь, изящнейшая рысь, чудной барсук и мелкие зверьки – заяц, белка, еж.
Вот эти– то три последних зверя особенно трогательно вспоминаются мне. Они, шутя, сделались моими друзьями. Их ум, душевные особенности, любовь и сердце меня поразили, когда я их приучил к себе.
* * *
Однажды на базаре невзрачный мужичок, выйдя из трактира, подошел ко мне, посмотрел серыми глазами и сказал:
– Барин, слышь, хочешь, я тебе живую игрушку уступлю? Увидишь, до чего занятна. Только дешево не отдам.
И он из– за пазухи вынул желтую прехорошенькую белку. Она большими острыми круглыми глазками смотрела на меня.
Он мне дал ее в руки. Она преспокойно сидела.
– Ручная, брат, белка… Вот до чего ласковая. Спасибо скажешь. Игрунья… От тебя не уйдет. Орешками кормить будешь. А пусти, так она сама прокормится, к тебе придет. Этакой умный зверь, вот подумай, а лесной, дикий. Я ее ведь тут недалече нашел. Из гнезда ушла маленькая. Знать, мать-то коршун взял. Я люблю с ними заниматься, ну и привыкают. Только дорого, менее красненькой не отдам.
Я вынул десять рублей:
– Хорошо. Спасибо. Хороша белка. Какая большая!
Крестьянин вынул платок, в один край завязал деньги в узел. Отдал мне белку.
– Барин, – сказал он неожиданно. – А ты знаешь, она понимает, что я ее продал тебе. Ты ее не обидишь, от кошки убережешь. Эта белка радости много дает. Не поймешь – а вроде как любовь в ей есть. Поверила человеку. Значит, не боится и благодарит. Бери ее, клади в карман, скажи: «Умри» – и неси домой. А за красненькую… спасибо… Деньги, конечно. Я как тебя увидал, намекнулось мне, что ты ее купишь.
Я посадил белку в карман.
– Умри, – сказал крестьянин и засмеялся.
И белка на самом деле свернулась, как бы умерла.
Я пошел в лавку, купил орехов.
В трактире белка сидела передо мной и с изумительной красотой, держа в лапках орех, обтачивала его зубами, доставала зерно. Потом быстро, обежав по мне, села на плечо и грызла орех. Я взял ее, посадил в боковой карман, сказал: «Умри», и белка спряталась.
В моем деревенском доме, где была охотничья собака Феб, я показал белку. Феб немножко понюхал, не обратил внимания, и я выпустил ее на стол. Она, быстро прыгая, взгромоздилась на занавеску окна. Окно было открыто, белка пропала за окном. Я выбежал на террасу, пошел к окну – белки нет… Пропала. Я всюду смотрел, на деревьях, вдруг сзади белка села мне на плечо. Я с ней опять пошел в дом.
На большом столе у себя я прибрал все, так как боялся, как бы она не наелась красок, не попала бы лапками в палитру. Сестра моя и гостивший доктор изумились привязанности белки, хотели погладить, но она не далась. Это было удивительно. Неужели правду сказал крестьянин, что она понимает, что она продана мне, что я ей хозяин?
Когда я лег спать, белка от меня не отходила. Я ей сделал гнездо; взял корзинку, наложил сосновых веток и сена, но она не желала быть в корзинке. Она спала со мной. Когда я ее хотел тихонько покрыть маленькой подушкой, она во все глаза смотрела на меня, и сделать это было невозможно. Она с быстротой молнии отскакивала в сторону. Оказалось, что это игра. Я видел, что это ей нравится: она нарочно садилась мне на грудь и делала вид, что не смотрит. Накрыть ее подушкой было невозможно. Я видел, как это ее веселит. Я ее сажал на руку, хотел как бы прихлопнуть другой рукой: невозможно, она уже была у меня на голове. Разыгралась. Но когда я ей говорил: «Ну, довольно играть, спать, умри», белка засыпала у меня на плече.
Я боялся ее во сне задавить, но оказалось, что я напрасно беспокоился, так как она отлично со мной спала.
А утром она выбегала в окно в огромный бор до вечера. «Какая странность, – удивлялся я, – зачем же она возвращается?» Как это странно и как удивляло меня и удивляет сейчас. Она привязалась к человеку какими-то неведомыми законами любви.
Но вот, в начале августа, белка из лесу не вернулась. Я очень страдал и думал, что ее застрелили. Охотник Герасим, мой приятель, сказал:
– Кому стрелять?… Она желтая, никому не нужна… Я их зимой бью. Желтую не купят.
Я в тот день сидел на террасе, где был накрыт чай, со своими приятелями. Вдруг появилась моя белка. Приятели удивились. Она бегала по столу, опустила лапку в варенье, попробовала его, потом опять спрыгнула с террасы, побежала на беседку, прыгнула на сосну. Тут мы увидели, что там, вытянув шейку и смотря круглым глазом, робко притулившись, сидит другая белка. Моя белка была около нее, они сидели вдвоем. Потом другая белка живо пропала, прыгая с дерева на дерево. Моя же белка спустилась, прыгнула через собаку Феба, села ко мне на плечо.
Наступили дожди, стала непогода. Пожелтели листья берез, и опали осины. Оголились леса. Белка редко уходила из дома. К Покрову я уехал из деревни в Москву.
Я повез ее в клетке, которую купил в Москве. Клетка ей не понравилась, так что я ее вез часть пути в кармане. И всю зиму в Москве жила она со мной.
Когда я поздно возвращался с работы, из театра, она знала стук калитки, как я отворяю, и с невероятной радостью встречала меня в коридоре, бегая по мне кругами. Ждала, когда я выну ей кедровые орехи или какой-нибудь гостинец.
Странно, что только доктору, которого видела у меня в деревне позволяла она погладить себя; к другим не шла. Она не приставала, но просила, не надоедала, но ей нравилось, что ею любовались. Как странно, какой меры и такта был этот маленький зверек.
Шла долгая зима. Я выходил с ней гулять на двор, где был сад. Она забиралась на деревья, но, должно быть, привыкнув к теплу дома, гуляла недолго и лезла ко мне в карман.
Ранней весной я уехал в деревню.
В первый же день белка ушла и не возвращалась неделю. Потом объявилась опять и привела с собой другую белку, от которой беспрестанно возвращалась домой и уходила опять. Она возвращалась все реже. Моя белка была самка: кавалер ее победил. Белка пропала.
Опять осень и пурга первого снега. Уныло на душе. Серое небо. Дымят вдали черные овины. Тетушка Афросинья рубит капусту. Солят на кухне грузди…
Я взял ружье и пошел по лесной тропинке к реке. Стаи мелких птичек, чижиков осыпали ветви оголенных берез. Улетают от нашей суровой страны.
Вдруг на меня прыгнула белка и весело забегала кругом. Она уже посерела. Я так обрадовался. Она прыгнула и взбежала на сосну. Я взглянул кверху, увидел, как шесть белок прыгали с ветки на ветку. Я посвистел, на зов она опять вернулась ко мне.
– Прощай, Муся. Твои дети, должно быть?…
Феб посмотрел на белку пристально. Она была уже серая, но он догадался, что это наша белка.
Больше я ее не видал.
* * *
Когда я вернулся домой с реки из опустелого леса, то застал приехавших на рыбную ловлю приятелей. С огорчением я рассказал им про белку.
– Какого черта! Есть чего расстраиваться! Ведь она баба была, – сказал мой приятель Вася. – Так они, бабы, все такие…
[На охоте]
Компас
Охотники народ особенный. Привлекает их к охоте не одна добыча, а страсть быть в природе, ожидание неожиданных случаев и приключений. А потом разговоры – разговоры эти услышишь только на охоте.
Мои друзья-охотники любили приезжать ко мне в глухое место – я жил в деревне, далеко от Москвы, где расстилались леса и долины дивной природы русской. И когда они приезжали ко мне, всегда какая-нибудь ерунда выходила.
Вот несмотря на новый компас, который купил приятель мой, охотник Павел Александрович Тучков, мы все же заблудились на охоте. И привел нас этот компас в совсем неизвестное место.
Компас был английский, круглый, толстый, в футляре, и владелец его нес на шнуре. Одно только – стрелка в компасе была очень вертлявая – повертится и станет.
Павел Александрович говорил, когда шли на охоту, что идем на север. А как пришло время возвращаться – двинулись по компасу на юг.
Идем, идем, а дома как-то и признака нет – места совсем другие.
Развернули, положили карту на землю в лесу, на нее поставили компас – выходит что-то не то. И куда идти – неизвестно.
– Ну, вот я так и знал, – сказал Кузнецов. – Жара сегодня, компас испортился.
– То есть как испортился?
– Испортился, прокис, что ли.
– Какие пошлости! – возмутился Павел Александрович. – Вздор и глупо.
Он зачем– то поднес компас к носу и понюхал.
– Ну, что?
– Странно… что-то есть… Действительно, должно быть, что-то испортилось.
Приятели– охотники тоже нюхали компас и говорили, искоса посмотрев на него:
– Да, странно… действительно прокис…
Опять шли на юг, – так сказать, возвращаясь назад. По стрелке. А дома все нет…
Поздно, устали: вышли на охоту в четыре часа утра, а уж вечер, солнце садится…
Мы тоже сели отдохнуть. Павел Александрович стал развинчивать компас – «там магнит должен быть». Внутри – пружины, колеса, а магнита нет.
– Герасим Дементьевич, – говорил я охотнику-крестьянину. – Заблудились мы, должно быть, как думаешь?
– Да кто ее знает… знать, заблудились. Я здесь не бывал, место-то неприметно.
– Ночевать в лесу – комары заедят, – жаловались мои друзья.
Отдохнули, встали и пошли. Сумерело. Тихо было в лесу. В небе темнели тучи, повисли над лесом. Сверкнула зарница – и вдали послышался гром.
– Благодарю вас, – сказал Кузнецов. – Гроза в лесу… с ружьями… Это значит – покойнички будем.
– Ничего, – говорю, – Вася, у тебя шелковый картуз. Электричество обходит.
– Обходит, да. А вот – за каким чертом по компасу шли?
– Тише, тише… постойте… – говорит мой приятель Караулов. – Слышите – кто-то едет?…
Уже темнело. Мы остановились. Действительно, кто-то как будто ехал – шумит вдали. Мы стоим, слушаем, а тот, кто-то, все едет. Ближе, ближе – и вдруг капли дождя падают на нас…
Дождь становился сильней. Блеснула молния. Раздался сильный удар грома, раскатился по лесу. Собаки стояли около.
– Ружья отставьте дальше, – кричит Василий Сергеевич. – А мы отойдем. Это не шутки, в лесу с ружьями!…
– Под елки надоть лезть, – говорил Герасим.
– Читали Франклина? – кричал Василий Сергеевич. – В лесу-то что с ним было, помните?
– Нет, не читали, а что?
– Что? Убило, вот что!
Кузнецов приставил ружье к дереву, а сам, отойдя, залез под густую ель. Раздался сильный, с треском удар грома, и дождь полил, как из ведра…
– Гоните собак, – кричит Василий Сергеевич. – Они притягивают тоже.
Мрачно темнел лес. Дождь лил, чувствую – за шею потекло по спине. Все приумолкли.
– Разожжем ли костер? – спрашиваю я у Герасима.
– Мозжуху надо искать. А то не возьмет.
Дождь утих.
– Василий Сергеевич, жив ли? – кричит Караулов.
Мы вылезли из-под ели. Мокрые. В сапогах – вода.
В это время где-то внизу в лесу залаяла собака.
– Неча… слышите… идем! – сказал Герасим. – Жительство близко. Слышь… собака.
Мы все как-то ожили. Бросились промокшие вниз.
– Вона, свет в окне вздули, – кричал Герасим. – Сюда идите…
Мы пробирались краем обрыва. Показался свет в окне, дом лесника.
– Дом, – обрадованно говорили все.
Собака лаяла, наши ей ответили. Подошли к дому, ворота заперты. Мы стали стучать в ворота. Слышим – кто-то идет, спрашивает:
– Чего надо?
Калитка отворилась. На пороге стоял лесник, пожилой человек, с мохнатой головой.
– Чьи вы, откелева?
– Дальние. Из Букова, – сказал Герасим Дементьевич.
– Идите.
За столом, в доме лесника, в углу сидел молодой человек в форменной куртке со светлыми пуговицами. Пил чай. Мы торопились раздеться, снимали сапоги. Лесник принес кое-что переодеться: кафтан, шубу, старые валенки. Караулов достал из ягдташей бутылки, колбасу и наливал в чашки. Говорил:
– Согреться надо.
– Запоздали охотники? – спросил молодой человек в куртке.
Пришла лесничиха. Сказала ласково:
– Ишь, охотники… знать, водило вас по лесу?
– Да, – ответил Герасим серьезно, – видать, что водило.
– Что водило? – спросил озабоченно Василий Сергеевич. – Это что еще?
– Тут водит… и вот, заведет – беда… Пейте чай. Я еще подогрею, – говорила лесничиха.
– Благодарю вас, – сказал Кузнецов. – Водит… Хороши местечки у вас тут.
– Вздор, – выпив рюмку водки, сказал Павел Александрович. – Шутки все.
– Нет, простите, это не шутки, – заметил молодой человек в куртке. – Я не верил, думал, все ерунду говорят. А сам попал. Землю мерил – лесные участки, – две недели меня водило вот тут недалеко.
– И неужели вы, молодой человек, землемер, верите, что кто-то водит, лесовые разные?…
– Нет, не верю. А вот теперь ночью… ну-ка, пойдите к оврагу в лесу… Там мостик есть старый, яма на реке… Там в старину раньше мельница была. Останьтесь там ночевать одни. Какая вас хватит жуть… А что это такое, жуть?… Отчего она входит? Ну-ка, скажите.
– Я никакого такого лесового никогда не видал, – сказал Герасим, – но есть место… ох!… Когда запоздаешь, так идешь по ем… прямо волосья на голове становятся сами… и кажинный раз… И что такое, думаю, почто это?… А вот и незнамо!… Чисто за тобой кто идет, пугает, так что оглянуться боязно. А вот никого нет… А чего это?
Лесничиха принесла крынку молока и поставила на стол.
– А заводит у вас тут в лесу, тетенька? – спросил Василий Сергеевич лесничиху.
– Тута у нас кругом лесу, лесу – все лес… и заведет… И кто знает, как кружит… Вот спросите его, – показала она на мужа.
– А ты видел лесового когда? – спросил Василий Сергеевич лесника.
– Лесового не видал я никады. А заводило меня немало в лесу. Вот на покосе, у леса тут, недалече, у речки – покос. Пойду рано-рано. Ну возьмешь бутылку, от усталости сил набраться. Ну, взял раз и спрятал в стог. Косишь, косишь… Полудня пришло. Закусить надо. Достал из кошелки ватрушку, яйцо, грибков-груздей. У стога, думаю, отдохну, закушу. Полез, ищу бутылку глотнуть. Глотнул – чего… вода! Вот, это кто? Он, сукин сын, лесовой выпил. Да чего еще – слышу, в лесу смеется. Я туды. Думаю, постой… Да с косою, за ним. А он дале смеется. Бегу. Устал. А он дале… Ну, вернулся… И закуски нет. Вот что он делает, а? А видать – нет, не видал. И какой он – не знаю. Только жулик – это верно, лесовой-то.
– Сапожник недалеча, Серега, живет. Мастер хороший, – вступила в разговор лесничиха. – Сапоги шил новые, для трахтирщика Треухова. В Лавцы понес ему. Ну, отдал. Ну, тот ему заплатил, да и спрыснули сапоги, выпили. А Серега разгулялся, да все деньги и пропил. Наутро раа-но домой пошел, выпивши. Идет и песни поет… Только на мостик ступил, в овраге тута… слышит, а за ним кто-то идет и говорит: «Пропил сапоги-то…» Серега оглянулся и видит, за ним сапоги-то его идут одни… Он с моста – прямо в воду и орет «караул»… Слышно нам. Вот он, – указала она на своего мужа, – и побег, да его и вытащил. Его в Петров возили, в больницу. У его горячка от страху приключилась.
– Ну, это черт знает, что такое! – сказал, встав, Василий Сергеевич. – Сапоги одни ходят. Как к вам ни приедешь, все чертова чепуха начинается. Места находите! Невиданно.
– Это компас привел. Я-то тут при чем.
– Да уж и компас. Я теперь по компасу этому твоему ни шагу, – сказал Тучкову Василий Сергеевич.
– Позвольте, позвольте… – обиделся Павел Александрович.
И, обратившись к землемеру, протянул ему компас.
– Вот, посмотрите, – плох компас? Прошу вас.
Землемер посмотрел на компас, повертел, в руках и сказал:
– Это не компас.
– Как не компас?
– Нет, это беговые часы для скачек.
– Что ж это такое? Как же это? А ты, Павел, нас водишь! – засмеялись мои друзья.
Павел Тучков взял часы, спрятал их в футляр, обиженно посмотрел на всех нас и сказал:
– Ну, довольно, довольно.
Человек со змеей
Ранней весной в Москве, когда на крышах тает снег и сохнут мостовые, когда солнце весело освещает лица и желтые тулупы торговцев на Грибном рынке, когда синие тени ложатся на мокрую мостовую от возов с бочками, от крестьянских лохматых лошаденок, приехавших из деревни со всякой снедью, грибами, капустой, курами, яйцами, рыбой, – любил я смотреть на рынке пеструю толпу простых деревенских людей.
И всегда мне хотелось весной поехать к ним, в деревню, где голубая даль, где распустилась верба, куда прилетели жаворонки. Как хорошо, как вольно там. Уж мчат ручьи, весело и вольно шумя, блестящие воды. Далекие утренние зори полны зачарованной радости. Яркой красою разливаются зори над далекими лесами, перед восходом святого солнца. Как хорошо ехать проселком, весенним лесом, видеть сухие бугры и бревна изб. А одна московская очаровательница мне сказала, что она не любит весны – «Так грязно, лужи, ростепель», – и что поедет она в Баден-Баден. Там ровные дорожки, покрытые желтым песком, и так приятно ходить под зонтиком…
Надоело в Москве. Надоело все: и театры, и умные картины передвижников, и то, что сказал Толстой, только один рынок Грибной нравится мне: в нем жизнь земли. И накупил я груздей, рыжиков, снитков, балык, кочанной капусты, моченых яблок. Все, что нужно. Так хочется есть весной. И еще купил – большого ручного живого зайца, который ест из рук капусту. Посадил его себе за пазуху в шубу, сел на извозчика и поехал к Бузинову.
Бузинов – торговец. Торговля удочками, крючками, вершами; маленькая лавчонка помещается у берега Москва-реки, за Каменным мостом, за плотиной.
Еду – смотрю на зайца. И он смотрит. И так сидит у меня в шубе, как дома. Я достал из кармана морковь, он держит-лапками и ест, не обращая ни на что внимания. Чувствую я, что заяц отлично понимает, что я его не съем и в обиду не дам. Потому-то, съев морковь, он как-то особенно застучал лапками мне по руке, как в барабан. «Это значит, – подумал я, – давай еще морковь. Обжора заяц, здоров есть…»
У Бузинова при лавке – комната. И там вижу – сидит человек замечательный, Василий Княжев – поэт, бродяга, рыболов. Правит на лампочке камышовые концы удилищ.
– Василий, – обрадовался я. – Вот ты где. Как живешь? Да что это у тебя под глазом синяк… А смотри-ка, заяц какой ручной.
Василий серьезно так смотрит темными глазами на зайца, потом – на меня. И, подняв брови, вздохнув, говорит медленно и деловито:
– Заяц хороший. Чего ж, человеку поверил. А вам – игрушка. Только одно, ежели бегать не будет – то лопнет.
И он взял его за уши, поднял кверху, посмотрел и сказал:
– Кобель.
– Вот что, Василий, – говорю я. – Теперь закусим. Тут все на Грибном купил, что надо. Сбегай винца какого достань. Пост сейчас. Водку нехорошо.
– Нет, – отвечает Василий, – полынную можно.
И, взяв деньги, он живо побежал за вином, а мы с Петром Ивановичем Бузиновым стали жарить снитки в постном масле.
– А в прошлое воскресенье, – рассказывает Бузинов, – я, Бартельс Андрей Иванович, Поплавский и План взяли в Перерви, сбоку, у плотины, где место глубокое у кручи, прямо на отвес, голавликов порядочных… Один на три фунта был. Вот немцы, План и Бартельс, любят охоту. И скажу – ловят с понятием… И каждый друг перед дружкой жен вот своих ругали – ужас. Что и наши: не могут женщины понять охоты или что рыбу ловить. Бранят своих немцев. Вот от этого самого они оба и пьют. Шибко… А Княжеву синяк под глаз поставлен кем? Бабой. За рыбу. Не ходи ловить, не пропадай на реке… Тоже она на него и хожалому жаловалась. Ну и хожалый тоже дал. А он – говел. И значит – все стерпел и не пошел исповедаться. Говорит, не знаю как. Грехов не подберу. Что буду попу говорить. А он личность мою увидит, подумает – врет, грехи есть, а то – за что же морда-то бита…
Вернулся Василий. Сели за стол.
Хороша ботвинья с балыком, снитки, жаренные на сковороде. Василий говорит, что полынная водка имеет большую пользу и даже ее должно пить натощак.
В комнате Бузинова – сети, плетенные из прутьев верши, бамбук, а в окна видно сухую мостовую и деревянные тумбы набережной Москва-реки. А за рекой – весенняя даль, сады и Воробьевы горы. Мирно и радостно светит весеннее солнце.
Василий Княжев, выпив полынной, разговорился:
– И что через рыбу эту от женского пола я огорчения натерпелся – беда… Вот до чего они не любят, кто рыбу удит. Для них хуже такого человека нет. И до того они терпеть не могут, что одна всю мою снасть в печке сожгла. И сколько у меня их ни было – все, вот одна: – все, как только до рыбы – шабаш. Пиши прощай. Или драка, или уйдет беспременно… Вот и теперь – весна. Значит, я сам не свой. Мне, что ни на есть, надо на реку и в лес. Потому, красу видеть надо. Не могу я без этого жить, чтоб на волю и на радость не поглядеть. А она нипочем не хочет. Что тут делать. Прошлую весну у меня в Хорошове, под кручей у леса, язь берет. Бесперечь стучит. Я таскаю. А она, значит, нашла меня, видит, что я ловлю да домой не иду, да сверху и давай камни бросать в реку. Конечно, язь отошел. Я думаю – кто это бросает. Гляжу – она. Ну, собрал я донные, да берегом, берегом дальше, дальше, и ушел… Так домой и не вернулся – пропал, значит… Ну и шел я это по речкам-рекам. Ночевал в лесу да на берегу. Бродяга стал, значит. И до того хорошо на душе. И сам не пойму – отчего… Так хорошо, что сказать нельзя. Конечно, котелок у меня, соль, поймаю рыбку – сварю. Грибков пожарю. И иду все дале, дале. Ну, часы были – продал на рынке за три рубля. Хлеба купил… А то и христовым именем… Полный бродяга, конечно. Жисть. Прямо чисто в раю живу. Все на воле. Краса кругом такая. Остановишься в месте привольном, поймаешь рыбку. Только денег нет.
– Сижу я как-то у речки, – продолжал Василий, – мелкая рыбешка у меня – малек. Ловлю на его окуней и гляжу – ползет ко мне уж-змея, большой, и ест моего малька. Я ему еще подбросил, и вспомнил я, как в зверинце Гаснера в Москве служил и змею-удаву на шею себе наматывал и к публике выходил… Номер мой такой был…
Вот поймал это я ужа, а он такой смирный. Взял на шею себе и обмотал. А он, чисто ручной, – что вот заяц ваш. Понял, что ли, он нужду мою, только от меня не идет. И я его полюбил.
Иду, это, я и встретил барина, что вот вас, Константин Алексеич… Он меня спрашивает:
– Ты, – говорит, – человек, откуда идешь и куда?
А я ему отвечаю:
– Иду, – говорю, – куда глаза глядят, от женщины злющей спасаюсь… вот змея меня возлюбила более той, от которой ушел.
Увидал это он у меня змею на шее и удивился. Сильно так удивился. Сказал:
– Человек ты, – говорит, – странный. Послушай, вот я сомневаюсь, любит ли меня женщина, которую я люблю. Как, скажи, это разгадать?
– Трудно, – отвечаю. – Можно грех на душу принять.
– Стой, – вдруг барин мне говорит. – Продай мне змею твою. Я ее себе на шею надену да попугаю ее. Может, она правду мне скажет.
Думаю, продам, деньги нужны. Только я его хотел с шеи снять, ужа-то, а он как зашипит. Я сам даже спугался. Глаза у него синим засветились и шипит-шипит. Не идет, значит, к нему уж-змея.
– Знать, ты человек хороший, что тебя и змея любит, – барин сказал. – Послушай, вот что. Как влево пойдешь, тут дорога на Псков будет. Ступай туда… Город Псков двенадцать верст отсюда. Вот тебе деньги.
Вынул он бумажник и дает мне сто пятьдесят рублей, подумай-ка.
– Оденься у портного, – говорит, – постригись, купи сапоги хорошие и остановись в гостинице, что у собора. Змею не показывай никому. Я к тебе приеду. Мы ее змеей попугаем…
Кладу я в карман деньги, а уж мой шипит. «Не к добру, – думаю, – дело такое». Простились мы.
Иду это я и прихожу в Псков. Город старинный, соборы. Зашел в трактир. В корзинке у меня, в траве, мой уж. Ну – удочки, котелок. Дальше – больше. Переоделся я. И думаю: «Что-то нехорошо. Чего это я дело эдакое тяжелое узнал». Только в гостинице сижу, пью чай у окошка. И вижу, подъехала барыня, идет. Вышел это я в коридор и вижу: ее какой-то баринок встречает небольшого роста. Она-то куда выше его. И так он ей любезно говорит все такое-эдакое. А она ему:
– Насилу, – говорит, – вырвалась.
Я думаю – эта самая. И почему мне прямо в голову попало – не пойму.
Приходит, значит, ко мне половой – чай убрать. А уж мой шипит в корзинке. Половой спрашивает:
– Чего, – говорит, – у вас в корзинке шипит?
– Это бутылка с квасом там, – отвечаю, – пробка выскочила.
Ну, заговорили с половым – коридорным. Парень, вижу, веселый. Я его и спрашиваю:
– Барыня-то сейчас приехала, нарядная, не здешняя, знать?
– Нет, – говорит, – а что?
– Да так. Муж-то ее здесь стоит?
А половой смеется.
– Нет, – говорит. – Она с другим крутит. Он в полюбовниках у ней, хоть и маленький, а вот – любит…
Василий Княжев вдруг замолчал.
– Что же, Василий, – спрашиваю я. – Это та и была?
– Эта самая, – ответил Василий серьезно. – Только он, барин, когда приехал, я ничего ему не сказал… Заметьте, как я ушел из номеров, он меня к себе в гости жить, барин-то этот, звал… Нет, не пошел. В дом эдакой. Тоска. Притворный дом. Не могу. Эдакое дело все портит: вся краса кругом пропадает. Одна сволота в душу лезет. Ничем не утешишь. Вином не утешишь. А в вине – радость есть. Попрощался я с псковским барином. Поплакал.
– А вот теперь у его, – показал он на Бузинова, – концы правлю. С вами в палатку жить пойду…
И Василий, взяв рюмку полынной, весело засмеявшись, сказал:
– Эх, хорошо на свете в воле жить… Погоди, заяц, поглядим еще на леса зеленые и тебя, дурака, на волю пустим. А то – обожрешься в холопьях у человека. И беспременно лопнешь… от удара.
Вечер весны
Красой зеленой покрывает солнце землю, посыпает ее цветами, но в вечернем сумраке весны, в заре вечерней есть весной какая-то тайная печаль. Я всегда чувствовал в вечер весны грусть глубокую.
Среди серого мелколесья, у склона и ручья, где за сучьями обнаженной ольхи потухала вечерняя заря, где в тишине леса замирают звуки соловьиной песни, я стоял на тяге, в ожидании, когда появится, коркая, вальдшнеп.
Я чувствую грусть и одиночество. Помню, рядом со мной стояла на тяге знакомая милая женщина, и я чувствовал от нее еще большую тревогу в сердце.
С тяги я шел домой по талой потемневшей в сумраке вечера земле. Передо мной, далеко за мелколесьем, темнела среди больших берез и лип крыша моего дома, и дом мой сливался с печалью вечера. Все кругом было в тишине вечерней. Я вижу, как из дому идет мой дед-сторож, несет кринку молока, и корова стоит у сарая, и все как-то тихо, печально. И глухо в доме у меня.
Я вхожу с моей спутницей по ступеням крыльца в темную комнату, зажигаю лампу, и около – она, такая чужая, временная моя гостья.
Над моховым болотом, за которым далеко расстилались рядами леса, взошел круглый месяц, как розовый кружок на лиловой мгле ночного неба. Весенняя ночь пахла сыростью земли, и я почувствовал: в далях лесов и в месяце – была та же тайная печаль. И дом мой, освещенный лампой, был тих и сиротлив. И почувствовал я, что эта женщина – не что иное, как молчащее любопытство, что жизнь окутывает меня какой-то тревогой людского базара, где обольщение называется любовью, где честь почитают за глупость, а обман за ум, где плутовство и выгода – бытие.
Ярко горит хворост в камине. Огонь веселит освещенные стены моей деревенской мастерской, и как красиво блестят золотые с синим фарфоровые вазы, стоящие на окне, за которым видны темные силуэты высоких елей. Все кругом одна симфония весенней ночи: вазы на посинелом окне, темные ели, фигура молодой чужой женщины – все сливается в одно: ночь. И краски, которые я кладу на холст, звучат в разнообразии, и сущность живет в моем очаровании от окружающего молчания ночи.
Какая во мне жажда восхваления всего, что вижу я. И в картине – в молчании поет весенняя ночь. А душа все чает небывалой жизни, которая там… где-то там… Призрак счастья. И так будет до могилы, над которой к номеру поет соловей, – очарование зорь весенних.
А рано утром все было другое. Было радостно.
Я умывался у колодца, где на березах, в скворечнике, заливался скворец хвалой ясному утру. Ко мне с головой, обернутой полотенцем, подошла моя гостья. Ее темно-карие глаза пронизывало солнце; они смеялись.
– Как хорошо у вас… Слышите, как кричит иволга, какое лето в ее свисте. Отчего вы говорили вчера, что в весеннем вечере грусть кладбища.
– Я сам удивляюсь. Сейчас все другое, чем вчера… Какая синяя даль. По небу, рядами, в белых перьях блестят облака. Посмотрите ввысь: как там весело.
Я из большого ковша лью светлую воду в руки женщины. Она брызжет в лицо себе воду, темные волосы ее заплетены на шее в пучок. Смеясь, глядя на меня, она вытирает лицо мохнатым полотенцем, кладет мыло в блестящую мыльницу и уходит в крыльцо моего дома.
Сегодня приедет ее муж. Это мои новые знакомые. Он ученый, но, в сущности, я совсем не знаю, чему он учит и что пишет. Он охотник так же, как я. Надо скорей собрать краски, думаю я, писать эту голубую даль, эти розовые ветви кустов у загородки, березы, за которыми так потонула в весенних ветвях калитка сада.
– Вы целый день рисуете ваши картины? – говорит мне гостья.
– А как же, теперь такая красота.
– Я не знала, что художники так много работают. Вы и жизни не видите.
«А правда, – подумал я вдруг, – верно, жизни я как-то не вижу».
– Знаете, – говорю я, – я люблю писать красками и все никак не могу написать так, чтобы мне нравилось самому, совсем нравилось… Я все хочу еще лучше.
– А вы думаете, за это найдете награду в жизни?
– Я об этом не думал… Какую награду? Деньги?
– Нет. Ну… допустим – любовь.
– Нет, я еще не видал никого, кто бы любил во мне мои создания. Они как-то отдельно от меня… Есть такие, которые мои картины любят. Ну, а меня самого за мои работы никто никогда не любил. Напротив, я чувствую, что я какой-то не такой, как надо… Я художник, так сказать, немного отверженный… Я всегда не то, что бы хотелось окружающим. Я даже привык быть как-то всегда в чем-то виноватым. Странно. Вот хотя бы то, что я пишу картины. И при встрече мне всегда говорят: «Отчего вы не напишете, я вам расскажу…» И я слушаю, что рассказывают мне. И почему-то они считают гораздо значительнее то, что рассказывают они, чем то, что я пишу. Часто, когда смотрят мою картину, говорят: «Вот если бы вы с нами были в Швейцарии, я бы вам показал ландшафт, вы бы написали. А то – и у меня в Орловской губернии, в имении… Был у меня там вид, батюшка, с балкона – вы бы ахнули». Я уже привык, что я не такой, как нужно. И никаких наград и любвей не жду…
Она ответила недовольно:
– У вас есть какая-то душевная сложность… Отчего не смотреть на жизнь просто и брать от нее то, что она дает…
«Верно. Отчего?» – подумал я.
В это время тарантас подъехал к подъезду дома. Двое вылезли у крыльца. Она побежала встречать мужа.
В комнату вошли блондин и жгучий брюнет; один худой и бледный, ее муж, другой плотный, толстенький, как кубарь, его знакомый. Оба были с ружьями, в высоких сапогах. Люди были возвышенных чувств и мыслей и говорили громко, уверенно:
– Какой восторг здесь… Леса… Какая прекрасная местность.
– Феноменально.
Мы расположились за чаем. Пасха, кулич, ветчина. Моя собака пойнтер Польтрон – ласковая – тоже была рада гостям. Она положила одному лапы на колени. Тот оттолкнул Польтрона и сказал, отряхивая колени:








