355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Зильберштейн » Константин Коровин вспоминает… » Текст книги (страница 27)
Константин Коровин вспоминает…
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:06

Текст книги "Константин Коровин вспоминает…"


Автор книги: Илья Зильберштейн


Соавторы: Владимир Самков
сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 53 страниц)

Лошади сами понесли бешеным карьером. От неожиданности я потерял стремя. И долго несли они меня по степи… Забрав влево, едва слушаясь меня, они перешли на иноходь.

В цветных опалах блистают вершины гор. Они громадны. Во мгле голубой дали, под горами, я вижу как бы темный шар. Там – карагач. Карагач – это дерево. Там, значит, вода, пристанище…

Я хочу осадить лошадей, но умные, милые красавицы мои, Кыс и Карагес, тоже увидели карагач и, не слушая меня, летят к нему карьером. Они храпят от усталости, переходят опять на иноходь.

Влево от меня показался холм, покрытый густой травой, за холмом белеет дорога. Я повернул на нее. Из-под копыт лошадей, как фонтаны, взлетели кверху два золотых фазана. Через минуту – опять.

Я остановился, слез с седла. Ноги дрожат. Я достал дробовик, привязал к поясу повод лошадей и пошел, едва двигаясь от усталости.

Уже светало. Фазаны вылетают все чаще.

Трех золотых фазанов я уложил в охотничий мешок.

Под огромными ветвями карагача, нависшего над землей круглой шапкой, – чайхана, чайная. В чайной и кругом на циновках и матрасах полулежат проезжие. Пьют зеленый ароматный чай и едят лепешки. Индус, взявший у меня лошадей, постелил мне ковер в тени дерева и поднес чай. Я вижу, как мои Кыс и Карагес легли в тени, кивая индусу красивыми головами, когда тот подал им корм.

Среди проезжих, в стороне, сидели высокие нагие пастухи, как бронзово-зеленые изваяния цвета нефрита. Под белыми чалмами у виска воткнуты красные маки. Восхитительный ярко красочный Восток… Я ел жареного фазана, а глаза пастухов, с большими ресницами, улыбались мне. Оказалось, им смешно, что я ем птицу.

От усталости я заснул тут же на ковре, как убитый, а когда проснулся, был поздний вечер. Горел костер, лежали верблюды. Около них, отдельно, сидели женщины, и лица их были глухо закрыты, только черные щели из волосяной щетины оставлены были для глаз.

Пестрая толпа сидела и лежала у костра. Из чайханы вышел человек. У него длинная, черная шевелюра, набок молодцевато надет русский белый картуз. Он подошел ко мне и весело сказал:

– Добро-здорово, капитан…

Я так обрадовался, что вспрянул с ковра и взял его руки:

– Вы русский?

– Нет, капитан… Я тут – здешний.

– У меня коньяк есть, – сказал я. – Садитесь, выпьем с чаем…

– Хорошо, капитан.

И, наклонившись, человек сказал мне на ухо:

– Вино – можно. Тут есть.

С этими словами человек вошел в чайхану.

Все сидевшие у костра были как-то похожи на русских. Только лица немного потемней от загара. Мне казалось, что это студенты из Московского университета нарядились нарочно, как на святках, в халаты и чалмы. Действительно, как много было в Москве лиц, похожих на сартские…

Мой новый знакомый, индус с шевелюрой, уже сидит со мной на ковре, и мы едим с ним плов из барашка. Он пьет водку, как хочет. Оказывается, он бывает в Нижнем Новгороде, на ярмарке, покупает ситец московский – Морозовский, а индуски делают из ситца шаровары и платья. Еще удивленье – оказалось, что он не индус, а цыган. И зовут его Арас. Вышло так, что я вроде как к «Яру» попал.

К нам присели и хозяин чайханы и другие. Я предложил хозяину-индусу выпить. Он, одетый весь в белое, сложил руки на груди и поднял глаза к небу, а небо темное, синее и глубокое, в блестящих звездах южной ночи. Индус выпил рюмку коньяку, взял сухарь и шоколад и, приложив руки ко лбу, ушел.

А я до того был рад встрече с Арасом, что мы выпили все вино в этом подворье, под ветвями карагача, на Крыше Мира… Уже погас фонарь чайханы, потемнели дальние Гималаи. Узоры вечных льдов забелелись в выси. Как хорошо написать все это. Я уже взял краски, но Арас говорит мне:

– Афганцы не любят, не снимай – тут женщины есть… Поедешь – убьют… Вера такая.

Я все же тихонько, в маленький ящик, пометил тона ночи.

– Никто не может перейти гор Гималаи, – тихо рассказывал мне тем временем Арас. – Но, слышно, там долго люди живут. Другой пятьсот лет живет, не то старый, не то молодой, никак узнать невозможно. Никто про то не знает: пройти гор нельзя.

– А далеко до гор?

– О-о… далеко, очень далеко: до границы еще двести верст.

– Как странно, а кажется так близко, точно вот здесь.

Арас, толкуя со мной о великих горах, рассказал, что индусы живут по ту сторону Гималаев.

– Их там пятьсот миллионов, – говорил он, – а здесь по эту сторону – все цыгане живут: двести миллионов.

Кажется, Арас приврал изрядно, но нравится мне Арас, и я чувствую себя с ним под тенистым карагачем, как в Москве.

Цыгане, по словам Араса, оказывается, – не просто так себе, фараоны, как их звали московские купцы, а есть цыгане-люди, те, которые у нас в России лошадей продают, и есть цыгане-боги, те, которые песни поют.

– Как, боги? – спрашиваю.

– Так, – отвечает Арас. – В горах Гималая давно было много цыган. Жили они, добро-здорово, в низовьях гор и были все крестьяне. А повыше, в горах, жили их господа, тоже цыгане. И эти цыгане не делали ничего, а только пели. Про любовь пели, жизни красу, добро-здорово… И которые жили ниже, считали тех, кто жил выше, – богами. Только народ, снизу который, выгнал господ сверху – своих богов-то. Иди куда знаешь, довольно петь про любовь. Ступай к черту… И вот пошли они, боги, через Афганистан, Памир, Кавказ, кто куда.

– Скажи правду, – вдруг перебил самого себя Арас. – Есть у вас в Нижнем цыганский банк?

– Нет, – говорю. – Цыганского банка нет.

– А в Москве, Петербурге есть?

– Нет, не слыхал.

– Скажи правду, – настаивал Арас, – в Лондоне, Париже есть цыганский банк?

– Тоже, будто, нет.

– Вот видишь, а цыгане в Москве есть, в Петербурге есть, в Париже, в Мадриде – где хочешь, добро-здорово, есть…

Я вспомнил, что, правда, в какой-то опере хор поет: «Испанские цыгане, мы прямо из Мадрида», – и сказал:

– Верно, цыгане всюду есть.

– Вот видишь, капитан, цыгане-то везде есть, а денег у них нет… Они бедные, их вот отсюда выгнали. Они были господа, наши боги, а теперь поют они везде про красу жизни, про любовь… Вот что – Крыша Мира-то!

Арас встал, бросил в костер пучок сухой бересты. Пламя вспыхнуло, и я увидел, как из-за веревки, разложенной по земле кругом карагача, смотрят на нас тысячи блистающих и мерцающих глаз.

– Что такое? – сказал я Арасу.

– Это ящеры, капитан, пришли на огонь, а перейти веревку не могут. Она из бараньей шерсти, они и боятся. Баран их ест – ящеров, змей…

Арас засмеялся, похлопал в ладоши. Тысячи огоньков-глаз за веревкой мгновенно погасли. Ящерицы исчезли.

– Только не ходи, капитан, за веревку, – сказал мне Арас, – и змеи есть, изжалят – умрешь…

Все притихло под звездами. Все уже спали под карагачем.


* * *

И после, когда я видел цыган и слушал пение одной из богинь, Варвары Паниной, в их карих глазах я видел далекие Гималаи, и с песней их я в чувства лучшие летал, в мечту любви, заманчивые чары, и вспоминал я мою смелую и радостную юность – горы, березоньку и тайную пустыню Гиндукуша.




Италия

Обернутый в плащ, с надвинутой на лицо шляпой, ночью пробирается герцог Козимо Медичи[416] по узким улицам Флоренции на Пьяцца делла Синьориа, чтобы спрятаться в тайник пьедестала, над которым возвышается закрытая чехлом статуя Бенвенуто Челлини «Персей»[417].

Рано собирается народ на площади. Согнувшись, следит герцог, дожидается, что скажет толпа о создании его любимого мастера. «Я узнаю, как он думает, как чувствует народ. Поймет ли он, – беспокоился герцог, – величие духа моего Бенвенуто?»

Волновался герцог, вероятно, более самого Бенвенуто, которого не было на площади.

«А если не поймут?… – думал герцог, и гневом наполнялась душа аристократа. – Но я поверну его. Санта Синьориа, Матерь, молюсь, – пошли народу сознание красоты, дай им, моим флорентинцам, подняться из убожества духа, дай им постигнуть высоту искусства».

Долго сидит герцог, переставляя удобнее согнутые ноги. Утренний холод пробегает по спине.

…Тихо шепчутся слуги во дворце. Кто та донна, та любовница, к которой ушел герцог? А может быть, он ушел молиться, а может быть, – ночное свидание с генуэзскими друзьями? Пуста постель герцога.

Бодро осветило солнце Пьяцца делла Синьориа. Народ толпится. Торжественно протрубили трубы, и спала завеса: изящную бронзу Бенвенуто осветило солнце. Вставив в уши рупоры, герцог сказал про себя: «Вените адоремус». Слышит: ахнула площадь криками восторга… И герцог, держа рупоры у ушей, почувствовал, что у него из глаз льются слезы несказанной радости и счастья, и губы шепчут: «Народ… народ мой… народ, я рад, я рад…»

Чувствует, что его сзади кто-то толкнул. В темноте тайника он протянул руку: собака, его собака, нашла его и залезла к хозяину. Он в радости гладит ее, целует морду и говорит:

– Элла, народ понял, слышишь, Элла, я счастлив… Народ мой вырос, он понял Бенвенуто, он будет господин, как я… Я хочу, чтоб он был, как я… Я подниму его до понимания жизни и красоты.

И слышит герцог, как восторгается народ и шумит Пьяцца делла Синьориа. И льются слезы у герцога. Верный пес лизнул лицо хозяина. А герцог все слушает и придерживает руками рупор, и слышит он – говорит женщина близко:

– Бенвенуто, за твое созданье я бы пошла за тобой всюду, отдала бы тебе себя…

«Знакомый голос…» – дрогнул герцог.

– Грацие![418] – крикнул он громко.

– Ай! – услышал герцог: донна упала в обморок…

– Грацие, грацие! – кричала около толпа. – Персей сказал: «Грацие»… Колдовство… Грех. Святую воду, скорей, святую воду!

Герцог вылез из тайника и, встав, крикнул народу:

– Это я сказал «грацие» – и вам и ей. Донна сказала, что за создание красоты она пойдет за Бенвенуто.

И он обнял стоявших около литейщиков и рабочих. И народ, подняв герцога на руки, понес его во дворец.

– Я самый счастливый человек в мире, – говорит Козимо Медичи.

Но где же создатель «Персея», где сварливый Бенвенуто Челлини? В жалкой остерии у Арно, на краю города, Бенвенуто Челлини сидел с трактирщиком и какой-то девчонкой. Он не пошел на праздник своей славы: много было врагов у Бенвенуто.

– Сакраменто![419] – сказал Бенвенуто. – Узнали кинжал. По ручке узнали мою работу. Тюрьма… Я бы и поныне сидел: солонка помогла. Как я показал солонку папе Павлу – загорелись глаза у старика, задрожал. Я отдал солонку ему – он меня и выпустил. О, если б я был сын Зевса и Данаи, я бы испепелил негодяев, врагов моих, головой Медузы.


* * *

– Фиренце – пронти![420] – крикнул кондуктор у вокзала Флоренции.

Была ночь. Носильщик вынес мои чемоданы. Еду. Редкими фонарями освещается дорога. Тихая ночь. Светится дорога, покрытая белыми квадратными камнями. Еду узкими улицами города, мимо дворцов Медичи. Ночь. Никого на улице. Останавливаюсь у дверей гостиницы. Портье несет мой чемодан в комнату. Я – один. В окно видны – широкий уличный фонарь и узкая длинная улица. Италия… Флоренция… Какая-то особая красота новизны, неизвестности. На окнах пунцовые портьеры. Я раздеваюсь.

Час ночи. Не могу заснуть. Опять одеваюсь и ухожу. Портье пропускает меня. Смотрит вслед. Куда – думает – уходит ночью молодой иностранец?

Выхожу. Улица. Ни души. Иду. Тихо шумит вода. Бронзовый кабан пускает из пасти воду; огромные здания: ровные, высокие; окна в железных решетках; выступающие нетесаные камни; линии необычайной красоты и благородства.

Вверху дворца светится окно; там виден плафон, в темных красках, блестит позолота. Над ровной крышей – темное, глубокое небо Италии, сверкают далекие звезды.

Площадь. И в арках Лоджии, наклоня голову, стоит молчаливо Персей и держит отрубленную голову Медузы. Пьяцца делла Синьориа. А за горой Фиезоли светит месяц, бросая таинственно лучи по краям зданий красавицы Фиренце. Месяц осветил лицо Персея, и оно показалось мне среди теней окружающих зданий дивным видением красоты.

Кто был ты, правитель города, как мог постигнуть талант создателя и дать ему возможность свершить подвиг его? Какой тайной души ты верил, любил артиста?

Мимо проходил полицейский. Посмотрев на меня, он говорит:

– Прекрасное создание.

И показывает на «Персея».

– Да, синьор.

– Неплохой ювелир… Доброй ночи, синьор…

И проходит мимо.


* * *

– Бенвенуто, – говорит девчонка в остерии, наливая из кувшина вино, – ты же убил, убил человека, и тебе не жалко?

– Нет, – отвечает Бенвенуто. – Мне жаль? Нет. Я убил низменную тварь, наемного убийцу, убийцу за деньги. Нет, мне не жаль. Ты не смей мне говорить, что жаль убить такую тварь. Нет, ты не понимаешь, где истина.

– Слышишь, Бенвенуто, не шуми, – сказал, вернувшись, хозяин остерии. – Уходи скорей. Сейчас прошли монахи святого Иннокентия. Говорят: статуя твоя – дьявол. Она сказала – все слышали – сказала народу: «Грацие»… Вот они донесут папе, тогда ты узнаешь…


* * *

– Я был в восторге, – говорил Козимо Медичи прекрасной донне, – когда вы сказали, что пойдете за Бенвенуто, за его созданием, что готовы принадлежать ему. Это нескромно, донна. Опасайтесь, артисты капризны…

Гордая донна, покраснев, ответила:

– Я не думаю, чтобы у Бенвенуто не было вкуса…


* * *

– Бенвенуто, странно мне, – говорил Козимо Медичи, – что ты не был на площади Синьории в день твоего торжества. Что с тобой?

– Много врагов… Я не Персей. Я бы их испепелил головой Медузы. Я не был там.

– Бенвенуто, но там была донна Беатриче. Она выражала восхищение твоим созданием…

– Я знаю. У нее такая хорошенькая горничная…

И Бенвенуто расхохотался.


* * *

Прошли века, времена изменились. Художники понимали, что свобода – в них самих, что она самое ценное для вдохновения. И вельможи прежних, забытых времен не поучали художника «…»

Дивной сказкой казалась мне Италия. И красавица Флоренция, палаццо Медичи, Микеланджело.

Таинственная Венеция. Ночь. Сажусь в черную гондолу у качающейся воды канала. В удивлении смотрю на высокого гондольера, как, стоя, нагибается он над веслом. На повороте темного канала он говорит:

– Оэээ… берегись…

Соседняя гондола тихо проходит мимо нас.

Комната гостиницы, из которой мне видна большая стена, розоватая, огромного Дворца дожей. Я пошел по площади святого Марка. «Прежний мир, – думаю я, – великие, прекрасные тени…»

Вернувшись в отель, у фонаря, при входе, я услышал:

– Константино…

Передо мной стоял в плаще человек. Он бросил через плечо назад сигару.

– Мазини!

– Послезавтра приедет Мамонтов, – сказал он. – Свидание – здесь.

– Да. Я получил телеграмму.

– Буду петь в Москве. Я люблю Москву. Пойдем, Константино, в ресторан. Там есть старик – он поет старые песни.

Старик сидел у окна небольшого ресторана и рассеянно смотрел в окно на лагуну, где черные гондолы рядами стояли у берега. В руках у него была гитара. Лунный свет освещал край окна.

Сев за стол, Мазини приказал подать вино, сыр и фрукты.

– Садись, Джованни, – пригласил Мазини старика.

И, обратившись ко мне, сказал:

– Он поет, как тогда пели – давно. Послушай.

– Белла, белла Сорентина… – запел старик слабым голосом. В нем было что-то особенное, непохожее на других певцов.

– Не то, – сказал Мазини, – дай гитару…

Мазини пел со стариком что-то совсем другое, чего я никогда не слышал.

– Мой учитель Рубини знал, как пели прежде. Ты знаешь, Константино, я тоже пел на улице. Твой Мамонтов – это синьор, он понимает искусство…

В звуках дивного голоса Мазини, в его карих глазах, в его лице было что-то общее и с ночью Италии, и с черными гондолами, и с этими дворцами Венеции и Ватикана.




Испания


I

Вагон третьего класса. Много народу. Пестрая, грязная толпа пассажиров. Все едят. Хлеб, творог, яйца. Чем-то похоже на русских крестьян. В окна видна иная природа. Громоздятся горы… Серые, каменные, непохожие на горы, которые я когда-либо видал. Иногда дивишься: как не упадут эти скалистые вершины, нависшие одна над другой? От подножия их кверху склоны покрыты выжженными травами, лесом, пихтами. Кое-где белые, узором бегущие дороги. Огромные каменные сенные сараи, покрытые черепицей. По дороге едут запряженные четверкой экипажи, похожие на черную бочку.

У дверей вагона – солдаты с винтовками. Сидящие против меня испанцы, одетые в грязные, серые плащи, достают из мешка хлеб, сало, сухое мясо, лук. Открывают вынутый из рукава тонкий, длинный нож и режут им еду. Едят молча, сурово. Женщины что-то часто говорят. Одеты пестро: на головах и на плечах большие платки, кончающиеся узорами – круглыми шерстяными шариками; много черного цвета. У мужчин на ногах род опорок, над ними как бы онучи, перевитые ремнями; от колен, сбоку, висят большие кисти. Груди полуоткрыты. Видны грязные холщовые рубахи. Красные широкие пояса. Желтые суконные рейтузы… Странно! Но почему эти совершенно другие люди похожи на русских?

Выйдя на станции, я купил хлеб, бутылку вина, сухое мясо. На станции – грязно. За холмами горела красная заря… Пустынный, мрачный, каменный городок, точно в знойной, желтой пыли. Широкий, длинный каменный мост через речку, в которой почти нет воды, сквозит мавританским узором.

Быстро подошел вечер. Синей мглой покрылись долины и горы. Вошел кондуктор и зажег свечу в длинном фонаре.

Я устал и заснул в вагоне. Проснулся от толчка в плечо. Передо мной стоял кондуктор и с ним солдат.

Я достал билет. Кондуктор серьезно посмотрел на меня и, видимо, спросил: «Куда едешь?»

– Валенсия, – говорю я.

Кондуктор взял у меня билет и строго что-то сказал солдату. Солдат с ружьем добродушно стал мне что-то объяснять. Слышались слова: «Валенсия», «Барселона». Я понял, что еду не туда, и подумал: «Черт меня дернул ехать в Испанию, не зная языка».

В Москве Савва Иванович Мамонтов затеял ставить «Кармен» Бизе. И вот я уговорил его: поеду в Испанию и напишу с натуры эскизы для «Кармен»[421]. Мамонтов согласился.

– Поезжайте, – говорит, – вы правы… Что вам? Двадцать три года.

В полночь я подъехал к большому вокзалу, освещенному газовыми фонарями. Носильщик, которого позвал солдат, понес мой чемодан, ящик, сложенный мольберт и завернутые подрамники с холстами. На вокзале я прочел: «Барселона».

Долго мы шли куда-то, через станцию, коридоры, по улице, среди высоких домов; в темноте, редко-редко мерцал огонек в фонаре. Пройдя широкие темные ворота, солдат что-то сказал старику носильщику и ввел меня в дверь грязного дома.

Большая комната. За столом сидел в мундире со светлыми пуговицами начальник. Седой старик… Пахнет московским участком, и полицейский – того же облика. До чего похоже!…

Солдат, что-то рассказывая, показал на меня и передал полицейскому мой железнодорожный билет. Полицейский, посмотрев на меня и на билет, сказал:

– Пезеты…

Я вынул бумажки. Он взял одну из них, открыл ящик, дал мне сдачи и сказал:

– Руса? Барселона, Барселона…

Солдат смеялся. Полицейский подал мне руку, и я опять с солдатом и носильщиком вышел на улицу. Солдат весело простился со мной. Я хотел дать ему «на чай», но он не взял. А носильщик показал рукой – следовать за ним.

Мы шли грязной улицей. Ноги расползались. Башмаки промокли. Наконец подошли к воротам большого храма и через маленькую калитку, сбоку стены, вошли в небольшой сад. Слева шла колоссальная стена старинного здания. Над входом светился фонарь. Носильщик постучал в дверь. Дверь отворил какой-то старик в сутане, с тонзурой.

Он взял большую свечу, и мы вошли в белые покои, с распятием на столе, перед которым горела лампада. В руках у монаха были огромные ключи, висевшие на кольце.

Пройдя коридор, он повел нас вниз. Мы остановились у низкой кованой железной двери. Монах вставил ключ в замок, с усилием повернул его и открыл дверь. Я увидел огромный сводчатый зал. Он был мрачный, каменный. Высоко светило одно длинное окошко.

В углу зала на полу была постлана солома, лежала большая подушка. Монах мне показал на нее, вставил в стоящий тут же большой, странном формы бронзовый подсвечник принесенную с собой зажженную свечу и, уходя, благословил меня. Носильщик поставил около мои вещи и сказал:

– Спите, а утром я приду.

Я дал ему «на чай». Он, поклонившись, поблагодарил меня.

Оба ушли. Звякнул замок в железной двери… Меня заперли. «Хорошая история», – подумал я.

Но в молодости как-то все легко. Я, не раздеваясь, лег на солому и посмотрел на подсвечник. Он изображал монаха – складки сутаны образовывали ножку его, а наверху поблескивала страшная мертвая голова с проваленными глазами – длинный нос, старческий, улыбающийся рот: «Вот так подсвечничек!»

Я развернул чемодан, достал альбом и с разных сторон нарисовал его. Я думал: «А все-таки этот старик благословил меня… У него доброе и умное лицо. Но почему носильщик не повел меня в гостиницу? Странно».

Вокруг колыхались тени столбов, поддерживающих своды. В углу темнели разбитые старые деревянные фигуры святых и большой черный деревянный крест. За столбами – ниша и ход. Я был в подвале храма. «Что за странность?… Почему все-таки носильщик не привел меня в гостиницу. Вероятно, думал – художник, зачем ему тратиться».

Я взял свечу и решил посмотреть помещение. За столбами открылась ведущая вниз лестница – несколько каменных ступеней, а там опять низкая комната со сводами. Видны были какие-то колеса, ремни с потолка, железные, старые кольца.

Спустившись по лестнице, я увидел сбоку старый, темный, деревянный стол; за ним деревянное кресло и странную фигуру из чугуна. Пахло сыростью. Чугунная фигура была открыта и, осветив ее свечой, я увидел, что она пустая внутри, со всех сторон в ней глядят острия – «Железная Дева».

Дальше я наткнулся на огромные чугунные башмаки. Опустив свечу, я увидел в них грязный слиток свинца. Около стояла железная кровать с ремнями из железа, жаровня… Я с любопытством смотрел на эти страшные машины инквизиции.

В стороне я увидел коридор и каменную лестницу наверх. Я поднялся по ее ступеням – опять мрачный коридор и каменная лестница наверх. Я продолжал подниматься и подошел к деревянной двери. Слева была стойка. Я притронулся к двери – она открылась. В лицо повеяло свежим ветром – улица! Каменные плиты, травка, стена…

Я вернулся в нижнюю залу, взял свою шляпу, пальто и пошел обратно. У выходной двери я потушил толстую свечу и быстро вышел наружу. Узкая грязная знакомая улица. На углу я увидел внизу нечто вроде таверны – прилавок, ряд бочек вина и на прилавке – бочонок с серебряным краном. За столиком в глубине сидели трое испанцев, а за прилавком – молодые, с высокими гребнями и розами в волосах, в темных корсажах две веселые девушки.

Я спустился по лестнице в таверну. Девушки с удивлением посмотрели на меня. Я спросил вина.

– Мазанилья? – удивленно вскрикнули они и, смеясь, налили из бочонка с серебряным краном в очень длинный и узкий стакан густое, как патока, вино. Одна из них передо мной бросила вино из стакана кверху и, смеясь, ловко его поймала в тот же стакан. Вино зашипело.

Я выпил стакан до дна и спросил еще.

Девушки вновь налили мне вина, и одна из них, погрозив мне многозначительно пальцем, сказала:

– Мазанилья!

Я предложил им тоже выпить. Они налили себе другого вина и, смеясь, подсели ко мне. Я попытался объяснить им, что еду в Валенсию!

– Валенсия?…

Услышав это слово, одна из девушек взяла кастаньеты, стукнула каблучками по полу и запела. В песне, по-видимому, говорилось о чарах прекрасных обитательниц Валенсии.

Окончив пение, она прошлась в легком танце, взяла мой стакан и налила еще мазанильи. «А ведь это мотив глинковской „Арагонской хоты“», – подумал я.

Когда я расплатился и поднялся уходить – ноги мои что-то не шли. Мазанилья – пьяное вино. Мне было нехорошо. Я побледнел. Девушка взяла полотенце, намочила его в воде и положила мне на голову.

– Мазанилья… – вновь погрозила она мне пальцем и рассмеялась.

Когда мне стало лучшее, она накинула на себя черную мантилью, взяла меня под руку и вывела на улицу. Дорогой она много о чем-то говорила – я ее не понимал и все твердил:

– Стационе… Валенсия…

На станции было пусто, ночь. Девушка провела меня в первый класс и посадила на длинную мягкую скамью. На прощанье я хотел дать ей монету. Она не взяла. «Странный народ, – подумал я, – похожи на русских».

Я так устал, что заснул мертвым сном. Меня растолкал носильщик. Он, смеясь, мне что-то говорил и хлопал по плечу. Я понял, что он сказал, что пойдет за багажом. Через полчаса он пришел, взял у меня деньги на билет и посадил в поезд.

В окне вагона в раннем утре голубело море. В долинах, освещенных радостным утренним солнцем, были видны сады, как бисером осыпанные мандаринами. За долинами возносились голубые плоскогорья. Была какая-то особая радость в блистании утренней природы и в смуглых красивых лицах народа…

Испания…

II


Выйдя на станции Валенсия, я увидел причудливые экипажи, похожие на огромные черные бочки, запряженные четверками лошадей. Носильщик, подавая мой багаж, помог мне влезть в такую бочку, где на длинных скамейках по обе стороны уже сидели пассажиры.

Веселый, красивый город Валенсия. Узкие улицы, цветные домики, то голубые, то розовые, балконы, завешенные цветными жалюзи. Всюду – клетки с птицами. Мелькнули большая стена и огромная статуя богоматери, мраморные в скульптуре дома, огромные храмы поразительной красоты. Необычайный экипаж остановился на небольшой площади у гостиницы в два этажа. Мне дали хорошую чистую комнату, как везде в Европе.

Я разобрал свои вещи, достал холсты, краски. В завешенное окно с балконом солнце проникало сквозь деревянные висячие жалюзи. Я думал: «Как далеко я от России!…»

Вышел посмотреть город. Новое, незнакомое как-то особенно очаровывает душу. Мужчины – в черных плащах, вверху, на отвороте подкладки, красноватый плюш; женщины тоже в черном, в мантильях. Бедные люди – в толстых серых плащах. У некоторых – круглые шляпы с шерстяными шариками по краям. Слышен колокольный звон.

На площади я увидел что-то вроде нашего крестного хода. Много духовенства. Несут большое распятие. В серебряных облачениях, с красным на груди; идет много молодых певчих. Пение и колокольный звон напоминали Россию…

Прохожие с любопытством смотрели на меня. На мне было пальто, по-московски. Я подумал: «Надо купить плащ».

Проходя у стены собора, я увидел большую нишу, ступени – вниз. В нише – большой фонтан, бежит вода. В задней стене, за стеклами, – резная крашеная скульптура: лежащий старик, худой, со страдальческим лицом, больной, его поит из чаши монах, священники кругом. Около фонтана, на каменном мокром полу, сидят и полулежат люди, – видимо, тяжко больные. Это – ждущие исцеления от воды фонтана. Они кашляют, стонут. Проходящие кладут подаяние на стоящие при входе оловянные блюда. Особенно поразила меня молодая девушка с распущенными волосами. Больные горячие глаза, умирающая… Она обхватывала руками сидящую рядом женщину, покрытую с головой черным плащом. Что-то страшное было в этой нише…

Неподалеку я увидел торговый ряд – лавки, магазины. Около них на мостовой сидели тетки в платках – торговки, совсем как у нас. Торговали старьем, сапогами, рванью, кричали, предлагали белье, хлебы, резаную колбасу. Это было так похоже на Обжорный ряд в Москве – Хитровка!

Я зашел в магазин, где висели плащи, готовое платье. Приказчик бойко показывал мне плащи, накидывая и примеряя на меня. Когда я выбрал один, то понял, что он что-то дорого с меня просит, и предложил половину. Он не согласился. Я ушел из лавки; он догнал меня на улице и стал тянуть за рукав. Другой тянул меня в другую лавку; оба что-то кричали и ссорились. Я высвободился из их рук и пошел дальше. Первый торговец снова догнал меня, отдал плащ и, якобы с досадой, взял деньги. Как у нас на Сухаревке. Надев плащ, я пошел домой в гостиницу, но прохожие так же смотрели на меня.

В ресторане гостиницы мне подали на блюде какие-то жареные длинные хвосты под соусом. На них были какие-то круглые пупыри, присоски. «Да ведь это лапы осьминога!» Я попросил дать мне рыбы. Рыбы не было. Я стал есть чудовище. Оказалось, что осьминог на вкус похож на вареный язык. «Как же это, – думаю, – рыбы нет, а рядом море?»

Вошли двое испанцев. Швейцар указал на меня. Они подошли ко мне. Один из них протянул мне руку и сказал по-французски:

– Я художник Запатэр. А это художник Леонард. Мы пришли познакомиться с вами – русским художником. Вообще, мы русского видим в первый раз.

Я предложил им присесть позавтракать. Они сначала отказались, потом согласились. Я объяснил им цель моего приезда в Испанию.

К концу завтрака они предложили мне вечером поехать в загородный ресторан, послушать пение цыган.

– Там, конечно, танцы не особенно пристойны, но зато весело, – сказали они. – Только надо с собой захватить нож…

«Хорошенькое развлечение, – подумал я. – Этого у нас нет…»


* * *

Я спросил швейцара гостиницы, не может ли он мне найти модель – испанку. Через час он привел мне в комнату двух молодых девушек. Одна – Ампара – была в черной длинной мантилье с капюшоном; наряд другой – Леоноры – не такой жгучей брюнетки, был победнее: узкий корсаж и широкая черная юбка. Войдя ко мне, они встали у окна моей комнаты и, застыдившись, глядели как-то вбок. Я попросил их остаться стоять в тех же позах. Достал краски и начал писать.

Когда я стал писать их ноги, Леонора покраснела: у нее были худые, в заплатах башмаки.

Окончив сеанс, я хотел дать девушкам денег. Они обе вспыхнули и отказались. Мы вместе вышли на улицу – девушки взяли меня под руки.

Прохожие продолжали смотреть на меня. Оказалось: моя шляпа из России, с широкими полями, походила на головной убор матадоров.

Мы отправились с Ампарой и Леонорой на базар. У лавки, где в окне была выставлена обувь, я предложил Ампаре и Леоноре зайти. Полная женщина, хозяйка магазина, достала с окна женские ботинки, с высокими каблуками, щеголеватые. Леонора стала примерять башмаки и сказала:

– Узки.

Выбрали другие. Девушки сказали хозяйке, что я – русский. Полная женщина, в удивлении хлопнула себя по коленям и, раскрыв рот, смотрела на меня. Потом побежала внутрь магазина и, вернувшись, подала мне завернутый в бумагу кусок пирога с вареньем – в подарок. «Как у нас», – подумал я.

Мои натурщицы, желая меня развлечь, повели меня на торговую площадь, где стояли балаганы – такие же, как у нас в России под Новинском.

Взяв билеты, мы вошли в шатер, где на земле, на соломе, лежала огромная свинья с поросятами. Действительно, я никогда не видал такой большой свиньи и не предполагал, что такая может быть.

В другом балагане стояли зеркала с вогнутыми и выпуклыми стеклами. Ампара и Леонора подвели меня к зеркалу. Я увидел себя невероятно длинным, худым, как спичка, а в другом зеркале – коротким, толстым. Они обе хохотали от всей души.

Мы вернулись в гостиницу. За обедом девушки не пили вина.

В конце обеда пришли художник Запатэр и Леонард, смотрели начатую картину, хвалили и хлопали меня по плечу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю