Текст книги "Константин Коровин вспоминает…"
Автор книги: Илья Зильберштейн
Соавторы: Владимир Самков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 53 страниц)
– Да как сказать… в деревнях посвободнее, а в городах скверно. Вообще, города не так построены. Если бы я строил, то прежде всего построил бы огромный театр для народа, где бы пел Федор. Театр на двадцать пять тысяч человек. Ведь церквей же настроено на десятки тысяч народу.
– Как же строить театр, когда дома еще не построены? – спросил Мазырин.
– Вы бы, конечно, сначала построили храм? – сказал Горький гофмейстеру.
– Да, пожалуй.
– Позвольте, господа, – сказал Мазырин. – Никогда не надо начинать с театра, храма, домов, а первое, что надо строить, – это остроги.
Горький, побледнев, вскочил из-за стола и закричал:
– Что он говорит? Ты слышишь, Федор? Кто это такой?
– Я – кто такой? Я – архитектор, – сказал спокойно Мазырин. – Я знаю, я строю, и каждый подрядчик, каждый рабочий хочет вас надуть, поставить вам плохие материалы, кирпич ставить на песке, цемент уворовать, бетон, железо. Не будь острога, они бы вам показали. Вот я и говорю – город с острога надо начинать строить.
Горький нахмурился:
– Не умно.
– Я-то дело говорю, я-то строил, а вы сочиняете, и говорите глупости – неожиданно выпалил Мазырин.
Все сразу замолчали.
– Постойте, что вы, в чем дело, – вдруг спохватился Шаляпин. – Алексей Максимыч, ты на него не обижайся, это Анчутка сдуру…
Мазырин встал из-за стола и вышел из комнаты.
Через несколько минут в большое окно моей мастерской я увидел, как он пошел по дороге с чемоданчиком в руке.
Я вышел на крыльцо и спросил Василия:
– Куда пошел Мазырин?
– На станцию, – ответил Василий. – Они в Москву поехали.
От всего этого разговора осталось неприятное впечатление. Горький все время молчал.
После завтрака Шаляпин и Горький взяли корзинки и пошли в лес за грибами.
– А каков Мазырин-то! – сказал, смеясь, Серов. – Анчутка-то!… А похож на девицу…
– Горький – романтик, – сказал гофмейстер. – Странно, почему он все сердится? Талантливый писатель, а тон у него точно у обиженной прислуги. Все не так, все во всем виноваты, конечно, кроме него…
Вернувшись, Шаляпин и Горький за обедом ни к кому не обращались и разговаривали только между собой. Прочие молчали. Анчутка еще висел в воздухе.
К вечеру Горький уехал[314].
На рыбной ловле
Был дождливый день. Мы сидели дома.
– Вот дождик перестанет, – сказал я, – пойдем ловить рыбу на удочку. После дождя рыба хорошо берет.
Шаляпин, скучая, пел:
Вдоль да по речке.
Речке по Казанке.
Серый селезень плывет…
Одно и то же, бесконечно.
А Серов сидел и писал из окна этюд – сарай, пни, колодезь, корову.
Скучно в деревне в ненастную пору.
– Федя, брось ты этого селезня тянуть. Надоело.
– Ты слышишь, Антон, – сказал Шаляпин Серову (имя Серова – Валентин. Мы звали его Валентошей, Антошей, Антоном), – Константину не нравится, что я пою. Плохо пою. А кто ж, позвольте вас спросить, поет лучше меня, Константин Алексеевич?
– А вот есть. Цыганка одна поет лучше тебя.
– Слышишь, Антон. Коська-то ведь с ума сошел. Какая цыганка?
– Варя Панина. Поет замечательно. И голос дивный[315].
– Ты слышишь, Антон? Коську пора в больницу отправить. Это какая же, позвольте вас спросить, Константин Алексеевич, Варя Панина?
– В «Стрельне» поет. За пятерку песню поет. И поет как надо… Ну, погода разгулялась, пойдем-ка лучше ловить рыбу…
Я захватил удочки, сажалку и лесы. Мы пошли мокрым лесом, спускаясь под горку, и вышли на луг.
Над соседним бугром, над крышами мокрых сараев, в небесах полукругом светилась радуга. Было тихо, тепло и пахло дождем, сеном и рекой.
На берегу мы сели в лодку и, опираясь деревянным колом, поплыли вниз по течению. Показался желтый песчаный обрыв по ту сторону реки. Я остановился у берега, воткнул кол, привязал веревку и, распустив ее, переплыл на другую сторону берега.
На той стороне я тоже вбил кол в землю и привязал к нему туго второй конец веревки. А потом, держа веревку руками, переправился назад, где стоял Шаляпин.
– Садись, здесь хорошее место.
С Шаляпиным вместе я, вновь перебирая веревку, доплыл до середины реки и закрепил лодку. Вот здесь будем ловить.
Отмерив грузом глубину реки, я на удочках установил поплавок, чтобы наживка едва касалась дна, и набросал с лодки прикормки – пареной ржи.
– Вот смотри: на этот маленький крючок надо надеть три зернышка и опускай в воду. Видишь маленький груз на леске. Смотри, как идет поплавок по течению. Он чуть-чуть виден. Я нарочно так сделал. Как только его окунет – ты тихонько подсекай концом удилища. И поймаешь.
– Нет, брат, этак я никогда не ловил. Я просто сажаю червяка и сижу покуда рыба клюнет. Тогда и тащу.
Мой поплавок медленно шел по течению реки и вдруг пропал. Я дернул кончик удочки – рыба медленно шла, подергивая конец. У лодки я ее подхватил подсачком.
– Что поймал? – спросил Шаляпин. – Какая здоровая.
– Язь.
Шаляпин тоже внимательно следил за поплавком и вдруг изо всех сил дернул удочку. Леска оборвалась.
– Что ж ты так, наотмашь? Обрадовался сдуру. Леска-то тонкая, а рыба большая попала.
– Да что ты мне рассказываешь, леска у тебя ни к черту не годится!
Покуда я переделывал Шаляпину снасть, он запел:
Вдоль да по речке…
– На рыбной ловле не поют, – сказал я.
Шаляпин, закидывая удочку, еще громче стал петь:
Серый селезень плывет…
Я, как был одетый, встал в лодке и бросился в воду. Доплыл до берега и крикнул:
– Лови один.
И ушел домой.
К вечеру пришел Шаляпин. Он наловил много крупной рыбы. Весело говорил:
– Ты, брат, не думай, я живо выучился. Я, брат, теперь и петь брошу, буду только рыбу ловить, Антон, ведь это черт знает какое удовольствие! Ты-то не ловишь!
– Нет. Я люблю смотреть, а сам не люблю ловить.
Шаляпин велел разбудить себя рано утром на рыбную ловлю. Но когда его будил Василий Белов, раздался крик:
– Чего же, сами приказали, а теперь швыряетесь!
– Постой, Василий, – сказал я, – давай ведро с водой. Залезай на чердак, поливай сюда, через потолок пройдет.
– Что же вы, сукины дети, делаете со мной! – орал неистово Шаляпин.
Мы продолжали поливать. Шаляпин озлился и выбежал в рубашке – достать нас с чердака. Но на крутой лесенке его встретили ведром холодной воды. Он сдался и хохотал…
– Ну что здесь за рыба, – говорил Герасим Дементьевич. – Надо ехать на Новенькую мельницу. Там рыба крупная. К Никону Осиповичу.
На Новенькую мельницу мы взяли с собой походную палатку, закуски, краски и холсты. Все это – на отдельной телеге. А сами ехали на долгуше, и с нами приятель мой, рыболов и слуга Василий Княжев, человек замечательный[316].
Ехали проселком, то полями ржаными, то частым ельником, то строевым сосновым лесом. Заезжали в Вуково к охотнику и другу моему, крестьянину Герасиму Дементьевичу, который угощал нас рыжиками в сметане, наливал водочки.
Проезжали мимо погоста, заросшего березами, где на деревянной церкви синели купола и где Шаляпин в овощной лавке накупил баранок, маковых лепешек, мятных пряников, орехов. Набил орехами карманы поддевки и всю дорогу с Серовым их грыз.
Новенькая мельница стояла у большого леса. По песчаному огромному бугру мы спустились к ней. Весело шумели, блистая брызгами воды, колеса.
Мельник Никон Осипович, большой, крепкий, кудрявый старик, весь осыпанный мукой, радостно встретил нас.
На бережку, у светлой воды и зеленой ольхи, поставили палатку, приволокли из избы мельника большой стол. На столе поставили большой самовар, чашки. Развернули закуску, вино, водку. А вечером разожгли костер, и в котелке кипела уха из налимов.
Никон Осипович был ранее старшиной в селе Заозерье и смолоду певал на клиросе. Он полюбил Федора Ивановича. Говорил:
– Эх, парень казовый! Ловок.
А Шаляпин все у него расспрашивал про старинные песни. Никон Осипович ему напевал:
Дедушка, девицы
Раз мне говорили.
Нет ли небылицы
Иль старинной были.
Разные песни вспоминал Никон Осипович.
Едут с товарами
В путь из Касимова
Муромским лесом купцы…
И «Лучину» выучил петь Шаляпина Никон Осипович.
Мы сидели с Серовым и писали вечер и мельницу красками на холсте. А Никон Осипович с Шаляпиным сидели за столом у палатки, пили водку и пели «Лучинушку». Кругом стояли помольцы…
Никон Осипович пел с Шаляпиным «Лучинушку» и оба плакали. Кстати, плакали и помольцы.
– Вот бы царь послухал, – сказал Никон Осипович, – «Лучина»-то за душу берет. То, может, поплакал бы. Узнал бы жисть крестьянскую.
Я смотрю – здорово они выпили: четверть-то водки пустая стоит. Никон Осипович сказал мне потом:
– А здоров петь-то Шаляпин. Эх, и парень золотой. До чего – он при деле, что ль, каком?
– Нет певчий, – ответил я.
– Вона что, да… То-то он втору-то ловко держит. Он, поди, при приходе каком в Москве.
– Нет, в театре поет.
– Ишь ты, в театре. Жалованье, поди, получает?
– Еще бы. Споет песню – сто целковых.
– Да полно врать-то. Этакие деньги за песни.
Шаляпин просил меня не говорить, что он солист его величества, а то из деревень сбегутся смотреть на него, жить не дадут…
Фабрикант
В это лето Шаляпин долго гостил у меня. Он затеял строить дом поблизости и купил у крестьянина Глушкова восемьдесят десятин лесу. Проект дачи он попросил сделать меня. Архитектором пригласил Мазырина.
Осматривая свои владения, он увидел по берегам речки Нерли забавные постройки вроде больших сараев, где к осени ходила по кругам лошадь и большим колесом разминала картофель, – маленькие фабрики крестьян. Процеживая размытый картофель, они делали муку, которая шла на крахмал. А назывался этот продукт что-то вроде «леком дикстрин». Я, в сущности, и сейчас не знаю, что это такое.
Шаляпин познакомился с крестьянами-фабрикантами. Один из них, Василий Макаров, был столь же высокого роста, как и Шаляпин, – мы прозвали его Руслан. А другой, Глушков, – маленького роста, сердитый и вдумчивый. К моему ремеслу художника они относились с явным неодобрением. И однажды Василий Макаров спросил меня:
– И чего это вы делаете – понять невозможно. Вот Левантин Ликсандрович Серов лошадь опоенную, которую живодеру продали, в телегу велел запречь и у леса ее кажинный день списывает. И вот старается. Чего это? Я ему говорю: «Левантин Ликсандрыч, скажи, пожалуйста, чего ты эту клячу безногую списываешь. Ты бы посмотрел жеребца-то глушковского, вороного, двухлетний. Вот жеребец – чисто зверь, красота конь! Его бы списывал. А ты что? Кому такая картина нужна? Глядеть зазорно. Где такого дурака найдешь, чтобы такую картину купил». А он говорит: «Нет, эта лошадь опоенная мне больше вашего жеребца вороного нравится». Вот ты и возьми. Чего у его в голове – понять нельзя. Вот Шаляпин – мы ему рассказываем, а он тоже смеется, говорит: «Они без понятиев». А он, видно, парень башковатый. Все у нас выпытывает – почем крахмал, леком дикстрин… Намекает, как бы ему фабрику здесь поставить. Значит, у него капитал есть, ежели его на фабриканта заворачивает. Видать, что не зря лясы точит. Тоже, знать, пустяки бросать хочет. Ну чего тут песенником в киатре горло драть? Знать, надоело. Тоже говорим ему: «Ежели на положение фабриканта встанете, то петь тебе бросать надо, а то всурьез никто тебя не возьмет. Настоящие люди дела с тобой делать не станут… нипочем…»
Вскоре мы с Серовым заметили, что Шаляпин все чаще с Глушковым и Василием Макаровым беседует. И все – по секрету от нас. Вечерами у них время проводит.
Я спросил его однажды:
– Что, Федя, ты кажется здесь фабрику строить хочешь?
Шаляпин деловито посмотрел на меня.
– Видишь ли, Константин. У меня есть деньги, и я думаю: почему, скажи пожалуйста, вот хотя бы Морозов или Бахрушин – они деньги не держат в банке из четырех процентов, а строят фабрики? Они не поют, а наживают миллионы. А я все пой и пой. Почему же я не могу быть фабрикантом? Что же, я глупее их? Вот и я хочу построить фабрику.
– С трубой? – спросил я.
– Что это значит – «с трубой»? Вероятно, с трубой.
– Так ты здесь воздух испортишь. Дым из трубы пойдет. Я терпеть не могу фабрик. Я тебе ее сожгу, если построишь.
– Вот, нельзя говорить с тобой серьезно. Все у тебя ерунда в голове.
* * *
Сидим мы с Серовым недалеко от дома и пишем с натуры красками. В калитку идут Шаляпин, Василий Макаров и около вприпрыжку еле поспевает маленького роста Глушков. Идут, одетые в поддевки, и серьезно о чем-то совещаются…
Когда Шаляпин поравнялся с нами, мы оба почтительно встали и, сняв шапки, поклонились, как бы хозяину.
Шаляпин презрительно обронил в нашу сторону:
– Просмеетесь.
И сердито посмотрел на нас…
* * *
Шаляпин сердился, когда мы при нем заговаривали о фабрике.
– Глупо! Леком дикстрин дает сорок процентов на капитал. Понимаете?
– А что вам скажет Горький, когда вы фабрику построете и начнете рабочих эксплуатировать? – спросил однажды Серов.
– Позвольте, я не капиталист, у меня деньги трудовые. Я пою. Это мои деньги.
– Они не посмотрят, – сказал я. – Придешь на фабрику, а там бунт. Что тогда?
– Я же сначала сделаю небольшую фабрику. Почему же бунт? Я же буду платить. И потом я сам управлять не буду. Возьму Василия Макарова. Крахмал ведь необходим. Рубашки же все крахмалят в городах. Ведь это сколько же нужно крахмалу!… В сущности, что я вам объясняю? Ведь вы же в этом ничего не понимаете.
– Это верно, – сказал Серов.
И почти все время, пока Шаляпин гостил у меня, у него в голове сидел «леком дикстрин».
Кончилась эта затея вдруг.
Однажды, в прекрасный июльский день, на широком озере Вашутина, когда мы ловили на удочки больших щук и у костра ели уху из котелка, Василий Княжев сказал:
– Эх, Федор Иванович, когда вы фабрику-то построете, веселье это самое у вас пройдет. Вот как вас обделают, за милую душу. До нитки разденут. Плутни много.
И странно, этот простой совет рыболова и бродяги так подействовал на Шаляпина, что с тех пор он больше не говорил о фабрике и забыл о «леком дикстрине».
На охоте
К вечеру мы пришли к краю озера, где были болота, – Герасим сказал, что здесь будет перелет уток.
Место поросло кустами ивняка, осокой. Небольшие плесы.
Герасим шепнул мне:
– Шаляпина надо подале поставить. Горяч больно, не подстрелил бы. Не приведи бог. Я с ним нипочем на охоту не пойду. Очинно опасно.
Вечерело. Потухла дальняя заря. Вдали с озера показалась стая уток. Летели высоко, в стороне от нас.
Вдруг раздались выстрелы: один, другой…
– Ишь что делает, – сказал стоявший рядом со мной Герасим. – Где же они от него летят! Более двухсот шагов, а он лупит! Горяч.
Утки стаями летели от озера через болото над нами, но все вне выстрелов.
А Шаляпин беспрерывно стрелял – по всему болоту расстилался синий дым.
В быстром полете показались чирки.
– Берегись! – крикнул вдруг Герасим.
Я выстрелил вдогонку чиркам. Выстрелил и Герасим. Видно было, как чирок упал.
Низко над нами пролетели кряковые утки. Герасим выстрелил дублетом и утка упала. Был самый перелет.
Пальба шла, как на войне…
Когда стемнело, Герасим, вставив в рот пальцы, громко свистнул.
Мы собрались.
– Ну, ружьецо ваше, – сказал мне Шаляпин, – ни к черту не годится.
– То есть как же это? Это ружье Берде. Лучше нет.
– Им же стрелять надо только в упор. Погодите, вот когда я здесь построюсь, вы увидите, какое у меня ружьецо будет.
– Дайте-ка я понесу Федору Иванычу ружье, – лукаво сказал Герасим. И взяв ружье у Шаляпина, его разрядил. – Горяч очень!
Убитых кряковых уток и чирка мы на берегу озера распотрошили, посыпали внутрь соли, перцу и зарыли неглубоко в песок.
Василий Княжев и Герасим нарубили сушняка по соседству в мелколесье и развели на этом месте большой костер. Была тихая светлая ночь. Дым и искры от костра неслись ввысь.
– А неплохо ты живешь, Константин, я бы всю жизнь так жил.
– Да, Константин понимает, – сказал Серов.
Разгребая колом костер, Герасим вытащил уток и на салфетке снял с них перья, которые отвалились сами собой. Из фляжки налили по стакану коньяку. Герасим сказал:
– Федор Иванович, попробуйте жаркое наше охотницкое.
И протянул ему за лапу чирка. Шаляпин, выпив коньяк, стал есть чирка.
– Замечательно!
– Чирок – первая утка, – сказал Герасим. – Скусна-а!…
В котелке сварился чай. Ели просфоры ростовские. А Василий Княжев расставлял донные удочки, насаживая на крючки мелкую рыбешку. Короткие удилища он вставлял в песок и далеко закидывал лески с наживкой. Сверху удилища на леске висели бубенчики.
– Надо расставлять палатку, – сказал я.
– Слышишь, звонит? – вскинулся Шаляпин и побежал к берегу.
– Подсачок! – закричал он с реки.
Большая рыба кружила у берега. Василий подхватил ее подсачком и выкинул на берег.
– Шелеспер.
– Ну и рыбина, это что же такое. Спасибо, Константин. Я даже никогда не слыхал, чтобы ночью ловили рыбу.
* * *
Шаляпину нравилось жить в деревне, нравились деревенские утехи – рыбная ловля и охота. Но только, надо правду сказать, рыболов Василий Княжев не очень долюбливал ловить с ним рыбу.
– Упустит рыбину, а я виноват. Вот ругается – прямо деться некуда!
И деревенский охотник Герасим Дементьич тоже отлынивал ходить с ним на охоту. Говорил:
– Что я?… Собака Феб, и та уходит от его с охоты. Гонит ее на каждую лужу: «Ищи!» А у собаки-то чутье, она ведь чует, что ничего нет, и не ищет. Ну и собака, значит, виновата. Я говорю: «Федор Иванович, ведь видать, что она не прихватывает – нету на этой луже ничего. Кабы было, она сама прихватывать зачнет. Видать ведь». – «Нет, – говорит, – здесь обязательно в кустах утки должны сидеть». Попали раз на уток-то, ну Феб и выгоняет. Так чисто войну открыл. Мы с Иваном Васильевичем на землю легли. А он прямо в осоку сам за утками бросился. Чуть не утоп. Раненую утку ловил. А та ныряет. Кричит: «Держи ее». Ведь это что – горяч больно.
Герасим лукаво посмотрел на меня и продолжал:
– А незадача – бранится… Ишь мы с тобой прошли однова – Никольское, Мелоча и Порубь – восемь верст прошли, и – ничего, ты не сердишься. Закусить сели, выпили, это самое, коньячку, а с Шаляпиным трудно. Подошли с ним у Никольского – всего полторы версты, говорю – завернем, здесь ямка есть болотная в низинке – чирки бывают. Обошли – нет ничего. Он говорит: «Ты что меня гоняешь, так-то, зря? Где чирки? Что ж говорил? Зря нечего ходить». Идет и сердится. Устали, сели закусить. Он, значит, колбасу ест, ножом режет, из фляжки зеленой пьет. Мне ничего не подносит – сердится: «Попусту водишь!» А ведь птицу за ногу не привяжешь. Птица летуча. Сейчас нет, а глядишь, к вечеру и прилетела…
Впрочем, Герасим любил Шаляпина. Однажды он мне рассказывал:
– Помните, когда на Новенькую ехали, ко мне в Буково заехали, у нас там на горке омшайники большие. Шаляпин спрашивает: «Что за дома – окошек нет?» Говорю: «Омшайники в стороне стоят, туда прячем одежу и зерно – овес и рожь, горох, гречу. Оттого в стороне держим – на пожарный случай, деревня сгореть может, а одежина и хлеб – останется». – «Покажи, – говорит, – пойдем в омшайник». Ну, пошли, отпер я ему дверь, понравился омшайник Федору Ивановичу. «Хорош, – говорит, – омшайник, высокий, мне здесь поспать охота». Ну, снял я ему тулуп, положил на пол, подушку принес. «Вот, – говорит, – тебе папиросы и спички, не бойся, я курить не буду». Так чего! До другого дня спал. В полдень вышел. «Хорошо, – говорит, – спать в омшайнике. Мух нет и лесом пахнет». Потом на Новенькую мельницу, кады к Никон Осиповичу ехали, так говорил мне на лес показывал: «Я вот этот лес куплю себе и построю дом, буду жить. Хорошо тут у вас. Хлебом пахнет. Я ведь сам мужик. Вот рожь когда вижу глаз отвести не могу. Нравится. Есть сейчас же мне хочется»… Ну, значит проезжая село Пречистое, в лавочку заехали. А в лавочке что: баранки, орехи, мятные пряники, колбаса. Он и говорит Семену, лавочнику: «Раздобудь мне рюмочку водки». Тот: «С удовольствием. У меня есть своя» Вот он выпил, меня угостил. Таранью закусывали и колбасой копченой. Так заметьте: он все баранки, что в лавке были, съел, и колбасу копченую. Вот здоров! Чисто богатырь какой. «Герасим, – говорит, – скажу тебе по правде я делом занят совсем другим, но как деньги хорошие наживу, вот так жить буду, как сейчас. Здесь жить буду, у вас. Как вы живете». «Ну, – говорю, – Федор Иванович, крестьянская-то жизнь нелегка. С капиталом можно». А видать ведь, Кистинтин Ликсеич, что душа у него русская. Вот с Никоном Осипычем – мельником – как выпили они и «Лучину» пели. Я слушал не утерпеть – слеза прошибает… А гляжу – и он сам поет и плачет…
* * *
В тишине ночи до нас донеслись голоса – по дороге к деревне Кубино кто-то ехал.
– Эвона! Знать, они там. Костер жгут.
Кто– то крикнул во тьме:
– Кинстинтин Лисеич!
– Это, должно быть, Белов кричит, – сказал Серов.
– Василий, – кричали мы, – заворачивай сюда.
Из– за кустов показалась лошадь. Возчик Феоктист и Василий, спрыгнув с тарантаса, подбежали к нам.
– Федор Иваныч, к вам из Москвы приехали. Велели, чтоб беспременно сейчас приезжали.
– Кто приехал?
– Велели сказать, что приехал Еврей Федорыч, он, говорит, знает, так ему и скажи.
Шаляпин нахмурился.
– А нынче какое число-то?
– Двадцать первое июля.
– Да разве двадцать первое? Ах, черт, а я думал восемнадцатое. Мне завтра петь надо в Москве. Обещал Щукину[317]. В «Эрмитаже» в Каретном ряду. А я и забыл.
– Вот и Еврей Федорыч говорил: «Он, знать, забыл». По комнате ходит и за голову держится. Воду все пьет. Смотреть жалость берет: «Шаляпин, – говорит, – меня до самоубийства доведет. Скажите ему, что я деньги привез, три тыщи».
– А что же он сам сюда не приехал? – спросил Шаляпин.
– Хотел, да потом говорит: «Неохота ехать, у вас все леса тут, глухота, еще зарежут разбойники».
– Что же, – в раздумье сказал Шаляпин, – ехать, что ли?
И он смотрел на нас.
– Поезжай, Федя, – сказал я. – А что петь будешь?
– Сальери. Я один не поеду.
Доехав до деревни, наняли подводу. Дорогой я спросил Шаляпина:
– А кто этот Еврей Федорович?
– У Щукина служит. Не знаю.
Когда мы приехали ко мне, приезжий бросился к Шаляпину на шею.
– Федя, что ты со мной делаешь. Я же умираю! Щукин меня ругает. Все билеты уже проданы. Вот я тебе и денег привез. Едем, пожалуйста, – поезд в три часа из Ярославля на Москву. Утром приедем, репетиция будет.
– Ну какая там репетиция. Едем утром в десять часов – в шесть вечера будем в Москве.
– Ой, умоляю, едем в три. Умоляю!…
– Ну нет, брат, я есть хочу. Поезжай в три и скажи, что я приеду.
– Как же я без тебя приеду? Мне же голову оторвут! Пожалей меня! У меня порок сердца. Курить нельзя, вина пить нельзя. Икота начинается. Тебе кланяются Рафалли и Лева. Они так тебя любят, так любят, говорят: «Ах, Шаляпин, это же артист!!!»
– Ну-ка, давай деньги.
– Деньги вот. И расписку вот подпиши.
Шаляпин внимательно пересчитал деньги, положил в карман и долго читал расписку.
– Это что же за идиот у вас там такую расписку писал? Что это значит: «Сим солист его величества обязуется…»
Ой – сказал приезжий, – не угробливай меня, Федя, у меня порок сердца.
Шаляпин усмехнулся, взял лист бумаги и написал другую расписку…
Купанье
Гостя у меня в деревне, Шаляпин, встав, шел купаться на реку. Перед тем как войти в воду, Шаляпин долго сидел в купальне, завернувшись в мохнатую простыню.
С ним ходил архитектор Мазырин и мой слуга Василий Белов. Мазырин был маленького роста, тщедушный. Приходя в купальню, быстро раздевался, бросался в воду и нырял. Шаляпин говорил мне:
– Черт его знает, Анчутка прямо морской конек. А я не могу. Должен попробовать, холодна ли вода. И нырять не могу. Да и купальня у тебя мала.
Случившийся тут Василий Белов посоветовал Шаляпину купаться прямо в реке.
– Где ж вам тут нырять. Не по росту!
Шаляпин послушался Василия и на другой день полез прямо в реку.
Хотел нырнуть, но запутался в водорослях и бодяге. И – рассердился ужасно.
– Что же это у вас делается, Константин Алексеевич? Бодяга! Купаться нельзя. Это же не река.
– Как не река? Вода кристальная. Дивная река!
– Вот что, – прервал Шаляпин, – позови мужиков и вели им, чтобы они скосили эту траву в реке. Когда я здесь куплю землю и построю дом, я всю реку велю скосить.
На другой день я попросил соседей, и они косили водоросли в реке. Шаляпин смотрел.
– Я бы тоже косил, да не умею.
– Как не умеете? – изумился Мазырин. – Вы же говорили, что крестьянином были?
– Да, но никогда не косил и не пахал. Отец[318] пахал.
Я ничего не сказал. Отец Шаляпина, когда бывал у него в Москве, часто приходил и ко мне на Долгоруковскую улицу. Он говорил о себе, что никогда не занимался крестьянством. Был волостным писарем при вятской слободке, а также служил в городской управе, тоже писарем.
– А Федор говорит, что он крестьянин. Ну нет. С ранних лет ничего не делал. Из дому все убегал и пропадал. Жив аль нет – не знаешь. Сапожником не был никогда. Нужды не видал. Где же! Я же завсегда ему деньги давал. И тогда-то он жаден до денег был и сейчас такой же. С певчими убежал. Ну и с тех пор не возвращался. Не проходи мимо певчие на пасхе, не позови я их к себе в дом на угощенье, он бы не пел теперь. Дишкант они у него нашли. Ну и сманили…
На следующий день Шаляпин купался в реке спокойно и плавал, как огромная рыбина, часа два подряд.
1905 год
Наступил 1905-й год. Была всеобщая забастовка.
В ресторане «Метрополь» в Москве Шаляпин пел «Дубинушку». Появились красные знамена. Улицы были не освещены, электричество не горело. Все сидели по домам. Никто ничего не делал и никто не знал, что будет.
Утром ко мне пришел Шаляпин, обеспокоенный. Разделся в передней, вошел ко мне в спальню, посмотрел на дверь соседней комнаты, затворил ее и, подойдя ко мне близко, сказал шепотом:
– Ты знаешь ли, меня хотят убить.
Я удивленно спросил:
– Кто тебя хочет убить? Что ты говоришь? За что?
– А черт их знает. За «Дубинушку», должно быть.
– Постой, но ведь ее всегда все студенты пели. Я помню с пятнадцати лет. То ли еще пели!
– Ну вот, поедем сейчас ко мне. Я тебе покажу кое-что.
Дорогой, на извозчике, Шаляпин говорил:
– Понимаешь, у меня фигура такая, все же меня узнают. Загримироваться, что ли?
– Ты не бойся.
– Как не бойся? Есть же сумасшедшие. Кого хочешь убьют.
Когда приехали, Шаляпин позвал меня в кабинет и показал на большой письменный стол. На столе лежали две большие кучи писем.
– Прочти.
Я вынул одно письмо и прочел. Там была грубая ругань, письмо кончалось угрозой: «Если ты будешь петь „Жизнь за царя“, тебе не жить».
– А возьми-ка отсюда, – показал он на другую кучу.
Я взял письмо. Тоже безобразная ругань: «Если вы не будете петь, Шаляпин, „Жизнь за царя“, то будете убиты».
– Вот видишь, – сказал Шаляпин, – как же мне быть? Я же певец. Это же Глинка! В чем дело? Знаешь ли что? Я уезжаю!
– Куда?
– За границу. Беда – денег нельзя взять. Поезда не ходят… Поедем на лошадях в деревню.
– Простудишься, осень. Ехать далеко. Да и не надо. В Библии сказано: «Не беги из осажденного города».
– Ну да, но что делается! Горький сидит дома и, понимаешь ли, забаррикадировался. Насилу к нему добился. Он говорит: «Революция начинается. Ты не выходи, а если что – прячься в подвал или погреб». Хороша жизнь. Какие-то вчера подходили к воротам.
– Поедем ко мне, Федя. У нас там, на Мясницкой, тихо. А то возьмем ружья и пойдем в Мытищи на охоту. Я «бурмистра» возьму. Он зайцев хорошо гоняет.
На другой день пошли поезда, и мы уехали в Петербург.
Моя квартира помещалась над квартирой Теляковского, на Театральной улице. Мы приехали утром и в десять часов спустились к Теляковскому.
Он встретил Шаляпина радостно:
– Вот приехали – отлично. А я только что говорил с Москвой по телефону, чтоб вы ехали. Вам надо оставаться в Петербурге.
Шаляпин стал рассказывать Теляковскому об анонимных письмах, угрозах.
– Я тоже получаю много анонимных писем. Ведь вы, Федор Иванович, – человек выдающийся. Что же делать? В Петербурге будет вам спокойнее. Я уж составил репертуар. Вы поете Гремина в «Онегине», Варяжского гостя в «Садко», «Фауста», Фарлафа в «Руслане». Покуда никаких царей не поете. «Дубинушку» пока петь тоже подождите[319].
– Я остановлюсь в номерах Мухина, – сказал Шаляпин.
– Да зачем? У Константина Алексеича наверху большая квартира.
– Отлично, – согласился Шаляпин.
Я ждал Шаляпина до вечера, но он как ушел с утра, так и не возвращался.
Когда стемнело, я ушел работать в мастерскую и вернулся к себе поздно ночью. В моей комнате на постели сладко спал Шаляпин. Я лег в соседней комнате. Утром Шаляпин продолжал спать.
Я ушел и вернулся в четыре часа дня – Шаляпин все спал. Спал до вечера.
Вечером мы пошли к Лейнеру.
– Знаешь ли, – рассказывал Шаляпин, – куда ни попадешь – просто разливанное море. Пьют. Встретил, помнишь, того ювелира – уйти нельзя, не пускает; все объяснял, как он после скандала в клинике лежал. Я ведь руку ему вывихнул. Оказался хороший парень: «Нет, уж теперь я тебя не отпущу, убийцу моего». Напились.
После обеда мы поехали в Мариинский театр и со сцены прошли в ложу к Теляковскому.
Шел балет.
Шаляпин сказал Теляковскому, что хотел бы поехать за границу.
– А что же, поезжайте, – одобрил Теляковский. – В Москву ехать не стоит, там беспокойно.
– А мне надо ехать, – сказал я.
– Зачем? Поезжайте в Париж. Кстати, соберете там материалы для «Спящей красавицы»…
Я послушался совета, Шаляпин остался в России.
Слава
Будучи в Париже, я как-то встретил чиновника посольства Никифорова. Он сказал мне: «В Москве-то нехорошо, а ваш приятель Шаляпин – революционер, погиб на баррикадах», – и показал какую-то иллюстрацию, на которой были изображены Горький, Шаляпин, Телешов[320] и еще кто-то как главные революционеры. Я подумал: «Что за странность. Неужели и Телешов? Женился на богатейшей женщине[321]. А Шаляпин? Неужели и он революционер – так любит копить деньги. Горький – тот, по крайней мере, всегда был в оппозиции ко всякой власти. И неужели Шаляпин погиб на баррикадах?» Что-то не верилось…
* * *
Я вернулся в Москву вскоре после восстания.
Я жил в Каретном ряду, во втором этаже. Поднявшись к себе, увидел свою квартиру в разрушении. Окна выбиты. Стены кабинета разбиты артиллерийскими снарядами. Стол и мебель засыпаны штукатуркой. Ящики из стола выворочены, бумаги на полу. Соседняя квартира Тесленко[322] была тоже разрушена.
Вскоре в кухонную дверь вошла остававшаяся при квартире горничная. На цепочке она держала мою собаку Феба – он обрадовался мне, урчал носом и как бы хотел что-то сказать.
– Вот, барин, – сказала горничная, – дело-то какое вышло. Окна велели ведь завешивать – по всей Москве стрел шел. Я подошла к окну – рыбкам в аквариуме воду менять, – а оттелева вон, со двора жандармского управления, как ахнут в соседнюю квартиру. Я взяла Феба да и убежала к родным… А когда прошло это самое, опять переехала на кухню. А то убили бы здесь[323].
Шаляпина не было в Москве, ни на каких баррикадах он не сражался…