
Текст книги "Константин Коровин вспоминает…"
Автор книги: Илья Зильберштейн
Соавторы: Владимир Самков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 53 страниц)
– Как охотник ты будешь, – сказал мне хозяин за обедом, – то, слышь, по ту сторону берег лесной. Ехал я по рыбе однова, дак вот видел: вышла медведица… А я-то притулился в камыше и гляжу – ночь светлая, месяц светит, сети у меня заставлены. Я сижу и вижу, как медведица-то свово пестуна купала. Чисто мать… Тихо-онько его в воду-то опускает да мурлычет, знать, говорит ему что-то. Тихо, по саму морду окунула, да и морду – с головкой-то, значит. Схватила его, да бегом. Ведь ты што думаешь – ето она с его блох снимала. Дэк знаешь – потом другого несет. Купала, а потом – что ль, меня учуяла? – стоит, держит их в лапах и нюхает. Замурлыкала и ушла.
– А что, – спросил я, – вина-то ты не пьешь?
– Редко, – ответил хозяин. – У нас-то ведь не пьют в доме вина-то.
Я говорю:
– Неужели? А как же?
– У нас нельзя при детях пить в доме. А кто выпить хочет – в кабак поди. Ну и ходют кто. В кабаке выпьет перед обедом, а домой закусывать бежит. У нас бабы такие – дома пить не велят.
Женщины северных крестьян были строгие: они вели хозяйство и блюли дом и никогда не брали в рот хмельного. В доме была чистота, дома большие, пол в горнице устлан цветными циновками. Крестьяне не спали на полу, и кухня была отдельно. Курить в доме тоже было нельзя, и я со своими красками, кистями, холстами для живописи как-то нарушил чистоту и порядок дома.
Познакомившись с деревней, с рыбаками, я с одним из них ездил лучить рыбу с острогой. Он был ловок и бил острогой нельму. Она похожа на белую семгу.
Крестьянин-рыбак однажды вечером сидел у меня. Пили чай. Он рассказал мне, что здесь исстари помнят, что сам царь Иван Васильевич Грозный езжать сюда, в Вологду, любил.
– На Москве-то тревоги много в жисти было… Татарей боялись. Проснется царь ночью – не спится, ну, и пойдет поглядеть с башни Ивана святого, не идут ли орды татарские. Ну и уезжал сюды к нам, на отдых. Сюды-то татаре не придут – далече. Да еще в те поры тут Аника-воин жил. И-их, здоров… Его ни пищаль, ни меч не брали, а он даст раза по уху – ну и вся рать падает. Вот что… Это вон камни-то средь озера он наносил, где ноне Каменный монастырь-то стоит, – на его камнях. Во, сила была – Аника-воин.
– Ну уж это ерунда… – говорю.
– Ну вот. Вот и ты тоже маловер выходишь. Городские-то все такие…
– Говорят всякое такое… – сказал хозяин дома. – Вот зимой видать от меня-то из окон – по озеру путь идет. Рыбу везут, навагу, с Бела моря. Велик гуж. Держаться вместе норовят, чтоб не замерзнуть. По деревням греются, сбитень пьют. Чаю-то допрежь не было. Сахару тоже. Патока с имбирем, варил дядя Симеон. Я помню – хороша патока была… Тута и ехали гужом. А теперь в Архангельск гонют гужом ссыльных, это те, что в бога не веруют, ученые. Неужто у вас в Москве эдакие-то есть? Мне такой один говорил: «Икона, – говорит, – не бог». А ему Беляев и сказал: «Это верно, да только и купцы держат икону в лабазе и в лавке. Говорят, обману научишься и мошенству, а поглядишь на ее, икону-то, ну и складней, не так уж берешь…» Она чего – не бог, а помогает…
– Я на себе видал это самое, – продолжал рыбак. – Я это однова нажулил покупателя, цену загнул за рыбу, а он, как баран, уж деньги на стол кладет. Я, этта, деньги беру у его, а на меня преподобный Савватий из иконостаса глядит. Вижу – серьезно таково глядит-то. И мне как под сердцем червяком ввернет, я и сказал покупателю-то: «Ты лишок дал за рыбу-то…» А он потом говорил про меня: «Эк, рыбак, дура…» Вот ведь што…
В это время постучали в дверь, и вошел высокого роста молодой человек, сказав:
– Я к тебе, рыбачок, – не уступишь ли рыбы? Жена сюда прислала.
– Вот, – сказал рыбак, – сейчас с ним поедем, – показал он на меня. – Наловим, опосля приходи.
Садясь со мной в челн на озере, он, перебирая сети, сказал мне:
– Вот этот, приходил-то, – это и есть ссыльный. Чудно глядеть… Парень – красавец, видал – рост какой! А вот в бога не верит. И почто это так войдет в человека?…
Взявшись за весла, он сильно ударил по воде, сказав:
– Ну, с божьей помощью. Хорошо бы стерлядку взять. В реку поедем, на ту сторону, там стерлядь двинская заходит.
Какая красота была на широкой тихой реке, в ровных берегах, и вдали на отлогих возвышениях, как светящиеся точки, освещенные избы далеко раскинутых деревень. Россия!… Какая ширь!… Какой красой лежат луга прибрежные, покрытые, осыпанные цветами! Какой запах трав, воды!…
– Гляди, – сказал рыбак, показав мне на кусты в заводи реки. – Гляди-ка, шест качает: это значит – зашло в сеть, рыба будет.
Пристально смотрю я. Над бегущей водой, светлой, как кристалл, летают тучами цветные стрекозы. Трухтаны с криком перелетают реку, и на отмели ходят, качаясь, большие кулики-сороки.
Тихо в челне плывет рыбак в заводину и подъезжает к краю шеста, от которого идет далеко поставленная сеть. Схватив сразу шест, он, быстро перебирая руками, втаскивает в лодку мокрую сеть. И я увидел завитую крючком, закутанную в сети большую рыбу, одну, другую… и много серебряных лещей.
– Вот, – сказал рыбак, – твое счастье. Гляди-ка, трех стерлядок взяли. Хороша рыба.
Поставя опять сеть и отъехав к берегу, рыбак набрал хворосту и разложил костер. В котелок, зачерпнув воды, он очистил стерлядь, насыпал соль и нарезал хлеба.
– Вот, попробуешь двинскую стерлядь. Ведь у вас-то, на Волге, стерлядь есть, да не та. У вас-то это шип, а стерлядь – вот тут.
Наступили сумерки, и в светлом небе загорелись звезды. Тихо было кругом. Приятель-рыбак сушился у костра и все угощал меня:
– Ну-ка, поешь еще стерлядки-то. Хороша.
Дожидаясь опять вынимать сеть, лежа у костра на траве, рыбак сказал мне:
– Погляди, эка краса, звезды горят. И чего это? И сколько их, не сочтешь. А парень-то молодой, что приходил за рыбой, он говорит – бога нет…
Рассказ старого монаха
Кубенское озеро большое. С одного берега не видно другого. И высится вдали, как бы выступая из вод, Каменный монастырь «…»
Вместе с В. А. Серовым мы взяли лодку на озере и поплыли на другую сторону. Плыли долго и убедились, что озеро Кубенское – мелкое озеро, вода светлая, все дно видно, песок, камушки, рыбешки бежали от лодки нашей, и как стрелы проносились крупные рыбы.
Остановились мы у берега, покрытого сочной травой и осокой. Утки стаями взлетали перед нами.
На берегу увидели мы жалкую нищенскую постройку – из бревен с одним окном и покосившимся крылечком.
Мы постучались, дверь отпер нам большого роста, с густыми волосами и седой бородой, старик монах.
– Войдите, здравствуйте! – просто сказал он.
Убогая изба, а в ней стол, скамья, аналой с книгой в углу, образа. Перед образбми лампада. Помню на столе тарелку с рыбками, похожими на кильки, хлеб, бутылку и рюмку.
Монах, предложив нам сесть, опустился на скамью. Тут я заметил огромный рост его и богатырские плечи. Он смотрел на нас черными глазами, отяжелевшим взором. Спросил – кто мы и откуда, и когда узнал, что мы художники, как-то сразу повеселел и попросил выпить – вот винцо! – и закусить рыбкой.
– Только вот солона не в меру, – сказал старик, угощая нас.
Я заметил:
– Какое хорошее у вас озеро, раздольное!
Он согласился:
– Чего же еще? Приволье здесь и радость, и берега ласковые. Летом рай земной. Красота творца всевышнего…
И через несколько минут он рассказал нам:
– Вот по весне лед идет, из реки Кубена, а там треба, ну и шествуешь… В челне нельзя – лед сшибет. Бывает, вода во-о! – монах показал на шею, – дары и евангелие держишь над головой. Холод, вода холодная… Ведь вот, кажется, утонешь – ничего, мелкое озеро. И что бы тут? Ничего, не простужался. Сила во мне есть, а уж стар я… Голос был у меня. И посейчас вот… Вот рюмка налита, глядите-ка!
Монах уперся глазами в рюмку с водкой, раскрыл рот и громко густым басом вдруг возопил:
– Высокопреосвященнейшему господину нашему, митрополиту…
И под воздействием мощных звуков его голоса водка вся вылилась из рюмки на стол.
– Видите, голос-то у меня какой! Все знают. За голос-то и подносят… Ну, да слабость это. Живу я здесь в пустыне один. Кругом никого. Это вот вы зашли, редко кто завернет, а до деревни тут далече. Все по ту сторону. До Каменного-то монастыря верст пятнадцать есть. Хожу туда… Ну, дадут вот, что ли, рыбку соленую, а что скоромного ни-ни, никогда…
– А давно ли вы в монахи пошли, отец? – спросил я.
– Давно…
И, помолчав, он добавил:
– Через женщину, соблазнился я женщиной… Теперь я монах, а ее благодарю и каждый день приношу молитву за нее, аз грешный…
– А почему? – заинтересовался Серов.
– А потому, что она в том не виновата, красота… Я был семнадцати годов, служил в лавке купцов Зверевых. Дюж парень я был. Волосы, как у Самсона, кудрявые. Вот так я и соблазнился. И я так ее полюбил, что все бросил – и лавку, и отца, и мать. Только ею и жил. И дожидался ее по оврагам да загородям целыми днями и ночами… И наберу я, бывало, цветов, красоты земной, когда придет она, надену на нее цветы и невестой своей называл ее. Что бы она ни захотела, все делал… Воровал… Да ловко так! А она не была свободна, замужем. Я и не знал ничего долго – все лгала мне… И я ее тут, как узнал, чуть не убил за неправду… Очуялся и ушел в затвор, стал писанию учиться и принял сан монашеский… Вот и все… И в Вологде не был с тех пор я. Не мог смотреть мест тех, где шаги ее шли… И слышал я, что стала она жизни блудной, красота ее сгубила ее… Вот и все… И слышал я, померла она. Долго я ее видал в сонном видении, глаза ее видел, а как померла, то более не видел… Вот и все… Да соберу я цветов на лугу, посмотрю кругом – никого нет. И брошу я цветы в ту сторону, где Вологда, и там могила ее, и молюсь я, и плачу. И так легко и радостно станет в душе моей. И жалко мне, так жалко чего-то.
Монах остановился, в глазах его блеснули слезы, но тотчас же, оправившись, он прибавил:
– Ну вот и все…
– И верю я, – продолжал он, – что в смертный час придет она после вздоха последнего моего. Вся она, белая и красивая, вся в цветах, ясная. Но молчат уста ее, и никогда не скажут ничего, ни хулы, ни греха… И аз, грешный монах, в вине тонущий, приемлю неведомо грех и грешу, бросаю по весне цветы туда, в ту сторону…
Старик махнул рукой в пространство и опять прибавил только свое: «Вот и все…»
Мы стали прощаться.
Взяв в свои руки медный крест, висевший на его груди на грязном подряснике, монах сказал:
– Да хранит вас светлая правда господня и мир человеческий! Простите меня…
Мы вышли. Озеро было тихое и облака большие, розовые, отражались в нем, а чайки, блестя крыльями, в вольном полете носились над водой.
Минули года, умер В. А. Серов, и его жена Ольга Федоровна[399] рассказала мне, что последняя фраза Валентина Серова перед смертью была: «Вот и все». И вспомнился мне старый монах на Кубенском озере, к которому зашли мы в годы юные, в годы надежд.
В Крыму
В Крыму, в Гурзуфе, я нашел прекрасный кусок земли у самого моря, купил его и построил дом, чудесный дом. Туда ко мне приезжали гости, мои приятели – художники, артисты и многие все лето гостили у меня.
Я редко бывал в Гурзуфе. Мне нравилась моя мастерская во Владимирской губернии, там была моя родная природа. Все нравилось там – крапива у ветхого сарая, березы и туман над моховым болотом. Бодрое утро, рожок пастуха и заря вечерняя… А на реке – желтые кувшинки, камыши и кристальная вода. Напротив, за рекой, Феклин бор и конца нет лесам: они шли на сто четыре версты без селений. Там были и родные мои мужики. Я любил мужиков везде, где бы их ни видал – в русских уездах, губерниях, в их манящих селах и деревнях…
А в Гурзуфе, в Крыму, были татары, скромные, честные люди, тоже мужики. И при них начальник был – околоточный Романов.
– Усе, усе я понимаю, – говорил он, – погляжу и посажу, у меня не погуляешь… Усе улажу, кого хошь в клоповник посажу…
Он называл арестантскую «клоповником», а также «кордегардией».
– Я вот Романов, – говорил он, – а вот в Ливадии сам живет…
– Думбадзе?[400] – спросил его мой приятель-насмешник, барон Клодт.
– Не… – и Романов засмеялся.
Он был небольшого роста, опухший, голос хриплый, лицо круглое с серыми глазами, как оловянные пуговицы, под глазами синяк заживающий, и на роже свежие царапины и веснушки. Верхняя губа как-то не закрывала зубы. Лицо сердитое и пьян с утра.
– Это вот мундир у меня, господи, ей-ей, старый, в грязи, продран… ей-ей… Что получаешь? Сорок два… Чего… ей-ей… Это ведь что ж, гибель какая… Как жить?… Хосударь приезжает в Ливадию, ей-ей… Как встречу?… Мундир… двадцать пять рублей, не менее. Одолженье сделаете. Взаймы… Не дадите, буду знать, через кого хосударя не встречаю… ей-ей… Хвоспович спросит: вот скажу – не справил… Не я прошу – служба просит… ей-ей…
Романов приходил ко мне каждый день.
– Чего вы тут делаете? Розы разные, картины списываете. А чего ето? Об вас никакого положения дать нельзя… Тоже вас бережем, сохраняем… а кто знает, под богом ходим… Описываете… Вот там, гляжу, надысь: далеко, у скал сидите. А что, ежели кто да снимет вас из нагана? Вы со стульчика-то кувырк, значит… ножки кверху. А кто в ответе? Романов в ответе, все я… Ей-ей, гляди да гляди!…
Он вздыхал:
– На вас чин-то какой?
– Статский советник.
– Мал… Мы и действительных высылаем…
Позади моей дачи в Гурзуфе был базар – небольшая площадь и двухэтажные дома с вывесками, трактиры и кофейни. Тут Романов каждый вечер царил, не стесняясь:
– В Ливадии – он, – говорил Романов. – А тут – я. Порядок нужен.
Вечером на базаре разыгрывались бои. Романов таскал из трактиров пьяных за шиворот в «кордегардию».
У меня был приятель, татарин Асан, молодой парень, красавец. На затылке маленькая круглая шапка, вроде ермолки. Темные глаза Асана всегда смеялись, и он ими поводил, как арабский конь. Когда он смеялся, его зубы светились, как чищеный миндаль.
Неизвестно почему, околоточный Романов избегал Асана. Асан с ним был почтителен, изысканно вежлив, серьезен. Но глаза Асана смеялись…
Романов почему-то не смотрел на него и уходил, когда Асан был у меня.
– Что тебя не любит Романов? – спросил я как-то Асана.
– Меня? Э-э-э… он? Любит меня, во любит! Твоя – моя, любит, как брат. Я его не боится – он меня не боится… как брат.
Асан хитро смеется.
– Хороший начальник Романов. Судить любит, драка любит, вино любит, все любит… Его татарин учил. Хороший начальник.
– Как же этот татарин учил? – спросил Асана барон Клодт.
– Так, – говорит Асан, – так немного… На лодке возил на Одалары, знаешь? Два брата Одалары? Пустые горы, там стриж-птица живет, воды нет, никого нет… Никуда не поедешь – прямо, гора. Я привез его крабы ловить и оставил. Три дня он там отдыхал. Кричал – никто не слышит… Ну привез его опять назад. Такой стал хороший начальник, как надо… Я ему сказал: «Будешь хороший начальник! Не твоя – не моя. А то татарин увезет опять, совсем туда – крабов ловить… Вот…»
Как– то утром я писал на балконе розы и море с натуры. На лестнице, которая шла от дома к морю, стоял околоточный Романов, в новом мундире, и, вытянувшись, держал руку у фуражки, отдавая честь.
«Что такое с ним? – думаю. Я опять обернулся: Романов снова вытянулся и отдал честь. – Что такое?…» Я ушел в комнату с балкона и говорю своим приятелям Клодту и Сахновскому:
– Что-то с Романовым случилось…
Все мои приятели пошли посмотреть. Околоточный стоял навытяжку и отдавал честь, выпучив глаза.
– Что с вами, Романов? – спросил его Юрий Сергеевич Сахновский.
– Не могу знать – приказано! – громко ответил Романов.
– Что за черт? Непонятно… Что такое с Романовым случилось?
После завтрака я и приятели мои сидели в столовой. Вдруг отворилась дверь, вошел Романов и с испуганным лицом хрипло крикнул:
– Идут-с…
Мы встали. В дверях стоял богатырского роста исправник Хвостович и смотрел испуганно за собою, в открытую дверь. Что такое, что делается?… К еще большему нашему недоумению, в дверях показался невысокого роста господин в котелке – седенький, невзрачный незнакомец.
– Хотелось бы повидать… – тихо сказал вошедший, – художника Коровина… Хотелось бы…
– Вот он, – сказали приятели, показывая на меня.
– Здравствуйте, дорогой Константин Алексеевич, – сказал вошедший ласково. – Я от Владимира Аркадьевича [Теляковского] приказ получил: к вам поехать на поклон. Я музыкант… музыкант… Танеев[401] – брат у меня тоже музыкант…[402]. Согрешил я, Константин Алексеевич, – оперу написал… Это что ж такое… оперу… Вот тут у меня она…
И он вынул из кармана большой сверток.
– Я ведь сосед ваш, в Ливадии, недалеко… Сговоримся, вы ко мне, может, пожалуете, я вам поиграю… Если у вас есть инструмент, я и тут помузыкаю…
Мои приятели посмотрели на стоявших за Танеевым людей в мундирах – Хвостовича, Романова и еще каких-то с раскрытыми ртами – и рассмеялись. Танеев оглядел нас всех с удивлением:
– Как у вас тут весело… Приятно, когда весело… смеются…
– Пожалуйте к нам, пожалуйте. Я уже получил письмо, – сказал я, – от директора и сделал наброски декораций[403]. Я их отправил в Петербург, чтобы показали вам. Но, должно быть, вы уже были здесь.
Танеев был рад познакомиться с музыкантами – Сахновским, Варгиным[404], Куровым. Они разговорились. Когда музыканты разговорятся – надолго: до обеда, за обедом, после обеда… Вечером я посмотрел с балкона и увидел у подъезда полицейских, с ними Хвостович[405] и Романов.
– Скажите, что значит… – спросил я у Танеева, – полицейские стоят тут? Зачем?
– Пускай стоят.
Когда Танеев уехал, Варгин объяснил мне, что этот Танеев – брат композитора Танеева, тоже композитор. Но также и личный секретарь государя. Тут я понял, почему вся эта церемония. Романов после этого уже не приходил ко мне и бегал от меня, как от Асана.
Как– то ночью я писал из окна кафе базар. Трактиры освещены, из окон слышна музыка. По лестнице в трактир и из него шатался народ. Вдруг -свалка, гам. Из трактира вылетает пьяный прямо на мостовую. Драка. Вижу – Романов держит двоих за шиворот. Те вырываются. Романов бьет, его тоже бьют. Потом все смолкает. Лезут опять в трактир, потом опять кричат: «Караул!». Драка. И так весь вечер.
– Что же это такое? – говорю я Асану.
– Ну что, любит начальник «твоя – моя» – надо себя показать…
– Да ведь и его бьют…
– Ну что… Бьют. Ну потом мирятся – пьют… Вино пьют…
Но ожил и повеселел Романов, когда ко мне в Гурзуф приехал гостить Федор Иванович Шаляпин. До того Шаляпин понравился Романову, что околоточный говорил:
– Для Федора Ивановича, ей-ей, в нитку расстелюсь, это людей таких, ей-ей, нету ниде… Это чего – бох! Прямо расшибусь для его… ей-ей…
С Шаляпиным случилась неприятность. Он плыл с военным министром Сухомлиновым на миноносце, и Федора Ивановича продуло. У меня, проснувшись утром, он почувствовал себя плохо. Не может ни головы повернуть, ни подняться с постели, страшные боли.
Рядом жил доктор – он жил лето и зиму в Гурзуфе. О нем стоит сказать несколько слов.
Архитектор, который строил мою гурзуфскую дачу, Петр Кузьмич, был болен туберкулезом. Доктор его вылечил – архитектор стал толстый, как бочка, такой же, как доктор. А лечил его доктор водкой и коньяком – оба пьяны каждый день с утра.
– Туберкулез выходит из такого человека… – говорил доктор. – Ему не нравится, ну и уходит.
Посмотрев Шаляпина, доктор сказал:
– Прострел.
И прописал Шаляпину коньяк.
Когда я пришел, доктор и его пациент дружно дули коньяк. Так, серьезно, молча, лечил наш доктор и ушел от Шаляпина поздно, еле можаху… А Федор Иванович что-то говорил мне перед сном: про номера Мухина в Петербурге, про самовар, на самоваре баранки греются… придешь из бани, хорошо в номерах Мухина… Говорил, говорил да и заснул.
Утром Шаляпин уже двигал головой, но прострел еще сидел – и Федор Иванович встать не мог, опять доктор лечил целый день и опять ушел еле можаху.
Навещал Федора Ивановича и околоточный Романов. Приносил газеты и письма, держал себя почтительно.
Я говорю Шаляпину:
– Околоточный не плох…
– Да, хорош.
– И доктор тоже не плох у нас…
– Да. Но как же это… Две бутылки коньяку – в минуту… Он же этак море выпьет – и ничего.
Вскоре Федор Иванович вышел из своей комнаты в сад у моря, где была терраса. Она называлась «сковородка», так как была открыта, и на ней жарило крымское солнце. На краю террасы, в больших ящиках, росли высокие олеандры, и розовый цвет их на фоне синего моря веселил берега гор.
– Вот там, эти горы – Одалары, – говорил Шаляпин, лежа на кушетке. – Это острова. Там же живет какой-то фотограф. В чем дело? Я хочу просить, чтобы мне их подарили. Как ты думаешь?
– Думаю, что отдадут пустынные скалы «…»
– Это верно, – подтвердил околоточный Романов, бывший здесь же. – Чего еще, ей-ей, на кой они? Кому Одалары нужны? Чего там? И не растет ничего. Их море бьет. Там камни на камнях. Ежели хотите, Федор Иванович, мы сичас их возьмем. Фотограф там сидит, сымает эдаких разных, что туда ездют. Я его сичас оттуда к шаху-монаху! Мигом! Чего глядеть, берите!
– Это, наверно, вулканические возвышенности, – сказал доктор. – Вы сровняете их, дом построите – прекрасно. Ну а вдруг: извержение, дым, лава, гейзеры хлещут…
– Ну вот, гейзеры… Нельзя жить здесь, нельзя.
– Там деревья расти не могут, ветер норд-ост.
– Что ж это такое? Жить нельзя. Воды нет, норд-ост.
– Взорвать-то их можно, – заметил архитектор Петр Кузьмич. – Но там может оказаться ползун.
– Это еще что такое? – удивился Федор Иванович. – Ползун. Что такое?
– Тут усе ползет, – говорил околоточный Романов. – Усе. Гора ползет у море, дорога, шассея ползет. У Ялте так дом Краснова у море уполз.
– Верно, – подтвердил архитектор. – Анапа, город греческий, – весь в море уполз.
– Знаешь ли, Константин, – посмотрел на меня Федор Иванович. – Твой дом тоже уползет.
– Очень просто, – утешил доктор.
– А вот Монте-Карло не ползет, – сказал Федор Иванович. – Это же не страна. Здесь жить нельзя.
– Это верно. Вот верно. Я – что? Околоточный надзиратель, живу вот, сорок два получаю, уехать бы куда. Чего тут зимой – норд-ост, тверезый на ногах устоять не можешь. Ветер прямо бьет, страсть какая.
Федор Иванович поправился: и в коляске поехал в Ялту.
За ним сзади скакал на белой лошади в дождевом плаще околоточный Романов. Плащ развевался, и селедка-сабля прыгала по бедрам лошади.
– Эх, – говорил позже Романов. – Этакий человек Федор Иванович, вот человек. Куда меня, околоточного, прямо вот ставит, прямо на гору подымает. Вот скоро Романов что будет, поглядят. А то судачут: Романов-то пьет, пьяница…
Но в гору Романов так и не поднялся.
Однажды приехала в Гурзуф, по дороге из Симферополя, коляска. Остановилась у ресторана. Из коляски вышел пожилой человек очень высокого роста, немолодая дама. Пожилой человек снял шляпу и стряхнул пыль платком, сказав даме:
– Ах, как я устал.
Околоточный Романов был рядом и заметил:
– В коляске едут, а говорят – устал. Не пешком шел.
Пожилой человек услыхал, пристально посмотрел на околоточного и строго сказал ему:
– Иди под арест. Я за тобой пришлю.
И ушел с дамой в ресторан.
Романов опешил.
– Кто этот барин? – спросил он кучера.
Кучер молчал.
– Чего. Немой, что ли, молчишь. Скажи, рублевку дам, ей-ей. Пять дам, ей-ей. Кто?
Кучер молчал.
– Двадцать дам, не пожалею, скажи.
Но кучер молчал. Романов глядел растерянно.
– Эка, горе. Во-о, горе. Ох, и мундира на нем нет. Кто? Батюшки, пропал, пропал я.
И он шел, мотая головой, говоря:
– Вот что, вот что вышло.
Ночью за Романовым приехал конвой, и его увезли в Симферополь. Так его в Гурзуфе и не стало. А кто был этот высокий барин, я не знаю и сегодня…
[Кавказ]
Владикавказ
В 1901 году мне предложили сделать декорации и рисунки костюмов к опере Рубинштейна «Демон» для московского Большого театра и для Мариинского[406].
Была ранняя весна. Взяв эти постановки, я решил, что необходимо съездить на Кавказ, написать с натуры этюды гор, найти характер и настроение Кавказа. Директор императорских театров Теляковский согласился с моими доводами, но сказал, чтобы я ехал на свой счет, так как на поездку не дадут ассигнования.
В начале мая я приехал во Владикавказ, остановился в гостинице. Маленький город, за которым большой тенью возвышались ровно громады гор Кавказа. В городке распустилась акация, и ее аромат сливался с кристальным воздухом гор. В шесть часов вечера ко мне приехал полицмейстер города Котляревский – бравый человек, с закрученными усами, высокого роста.
Войдя ко мне в комнату, он сказал:
– Здравствуйте. Вот ведь что: вы художник Коровин, да не тот! Я знал другого. Я сумец, кавалерист. Когда были маневры под Москвой, там с нами был другой Коровин. Хорошо так рисовал лошадей и атаку. Сергей Алексеевич звали.
– Это мой брат, – говорю я.
– Ах, ваш брат? Вы и похожи. Только тот красавец такой, эдаких мало и бывает.
– Да, – говорю, – брат мой был красивый, верно.
– Как был?
– Да так… Ведь он умер[407].
– Вот что, прошу вас, поедем ко мне сегодня пообедать.
Я согласился.
Мы подъехали к пятиэтажному каменному дому, где помещалась квартира полицмейстера и участок. У крыльца стояли городовые.
В грязной комнате участка, где сидели писаря и дожидались какие-то люди – просители, я увидел старика в рваном бешмете, под которым была видна металлическая кольчуга. Старик походил на орла, и в глазах его застыли слезы безысходного горя.
Когда мы проходили мимо него, он опустился на колени. «Какой странный человек…» – подумал я.
В комнатах полицмейстера подошла к нам девочка лет одиннадцати.
– Моя дочь, – сказал Котляревский.
Он позвал вестового и что-то приказал ему насчет обеда.
– Скажите, – спросил я, – кто этот старик там? И отчего на нем надета кольчуга?
– Ишь, вы заметили, – сказал Котляревский. – Его сейчас в тюрьму поведут: фальшивые деньги сбывает. Ах, этого много здесь. Горе – жизнь наша.
– Жаль мне его, – говорю я, – у него такое хорошее лицо.
– Да? Хорошее лицо? Ну, вот пойдем, я вам покажу. Это хевсур, – сказал мне полицмейстер. И придя в участок со мной, он сел за стол и предложил мне сесть. Старик стоял перед нами.
Котляревский сказал что-то дежурному чиновнику. Тот принес сверток грязной бумаги и положил на стол. Котляревский развернул сверток, вынул из него зеленого цвета бумажки, нарезанные в размер трехрублевок. Я взял одну из них и рассмеялся. Они были сделаны так грубо – на чайных обертках, так просто, что я сказал:
– Кто же их может принять за деньги?
– Вы смеетесь? – спросил полицмейстер. – А вот он, – показал он на старика, – их сбывает на базаре и идет под суд и в тюрьму.
Лицо старика, его глаза, в которых, как сукровица, остановились слезы горя и мольбы, возбуждали глубокую жалость.
– Неужели найдется хоть один дурак, который может принять это за деньги?
– В том-то и дело, что есть, – сказал Котляревский.
– Спросите его, откуда он их достал.
Чиновник спросил на неизвестном языке. Старик ответил:
– В горах там… Приехал к нам молодой, с кокардой, царь прислал его. «Давай масла, – говорит, – давай брынзу, рога, холст», – и заплатил этими деньгами.
– А разве он не видит, что это не деньги?
Старик провел рукою по глазам, и я увидел на пальцах его грубой руки железные гвозди. Не рука – а какой-то кастет. Железные колышки так приросли к рукам, что соединились с костями. Котляревский, заметив мое недоумение, сказал:
– Это у них у всех, у хевсуров. Драться любят друг с другом.
– Ступай на волю, – сказал ему Котляревский. – Сколько мошенников по Кавказу ездит. Обманывают этот простой, дикий, честный народ.
Но старик попросил отдать опять ему деньги.
– Вы видите, – сказал я, – он ничего не понимает.
– Ступай же сейчас, – сказал Котляревский. – А то плохо будет.
Чиновник перевел ему слова полицмейстера. Он пристально посмотрел на нас орлиными глазами и, поклонившись, ушел.
Дарьяльское ущелье
Из Владикавказа я поехал по Военно-Грузинской дороге на станцию Казбек. Дорога шла по равнине, а впереди были видны громады гор. Они высоко поднимались над долиной. Потом обступили громадными глыбами камня, шли по обе стороны дороги. Первая остановка, станция. Небольшой одноэтажный дом с крыльцом, над входом вывеска, на которой написано: «Не уижай, голюбчик мой», и нарисован чайник, калач и бутылка вина.
Когда меняли лошадей, я зашел на станцию. Большая комната, лавки, стол. За столом сидели казаки в черкесках и грузин – священник в высокой шапке и в черной рясе. Они пили чай.
Я спросил себе у буфетчика вино чихирь, но оказалось, что он не знает, что такое чихирь. «Вот, – думаю я, – а на Кавказе, я слышал, есть вино такое». Я еще помню, в детстве видел картинку: какой-то веселый человек идет по дороге между гор и в руках у него бутылка, из которой он пьет из горлышка. А подпись была:
Я пью чихирь и оглашаю пространство
Стихами Лермонтова.
Мне подали кахетинское вино и чудный шашлык. В это время в комнату станции вбежал казак и крикнул: «Выходи!» Священник и сидящие за столом солдаты, вскочив, схватили ружья и быстро выбежали наружу. Я тоже вышел на крыльцо.
Казаки, бежа по дороге от станции, по временам останавливались и стреляли в горы.
– Вон, вон, – кричал священник, показывая рукой кверху на гору.
Я увидел, что далеко в горах, между грудой камней и скал, перебегали какие-то люди: один, другой… Казаки стреляли.
– В кого они стреляют? – спросил я священника.
Он, смотря в горы, рассеянно ответил:
– Воры, ингуши. Корову у казаков угнали из станицы. Но разве в них попадешь, где же!
«Все так просто», – подумал я.
Я сел опять в подводу. Мы поднимались у самых громадных скал, и горы теснили нас все больше и больше. Ровные серые тучи закрывали вершины. Я как бы въезжал в облака.
Дорога шла над пропастью, где далеко внизу, между облаков, белела белой пеной река. Это был Терек.
– Что, – спросил я возчика, – казаки стреляли на станции в ингушей. Что же они – разбойники?
– Ингуши-то? Да, – ответил возчик. – Ведь это так у них завсегда: друг дружку. Ингуши – казаков тоже, а те их.
Дорога спускалась вниз. Переехали каменный мост через Терек. Светлые воды его омывали камни и, прыгая, кипели, шумели. На ровной долинке среди темного ущелья стояли белые одноэтажные дома, скучные, покрытые красной черепицей, – казармы и станция.
Ущелье становилось все эже и эже. Я увидел на высокой скале четырехугольную башню, которая кверху суживалась. В этой башне было длинное окно. Это и есть Башня царицы Тамары:
В той башне высокой и тесной
Царица Тамара жила.
Но Тамара там не жила. Это древнее сооружение, эти башни были военные посты на этой старой дороге в давние времена.
«Вот тут– то и надо мне написать ущелье, где обвал пересекает путь Синодалу, -подумал я. – Уж очень хорош и мрачен цвет этого ущелья. Какой-то особый тон и впечатление такое таинственного и глухого края».