412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илона Якимова » Белокурый. Король холмов (СИ) » Текст книги (страница 41)
Белокурый. Король холмов (СИ)
  • Текст добавлен: 26 мая 2026, 08:30

Текст книги "Белокурый. Король холмов (СИ)"


Автор книги: Илона Якимова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 44 страниц)

111

Божественный Тициан переехал в Каннареджо после того, как овдовел – и здесь, в доме у воды, под виноградной лозой, оплетающей стены из красного кирпича, в убежище старого сада он принимал посетителей и друзей, своих и Аретино. Здесь же он работал, здесь жил с ним любимый сын Орацио, здесь постигали азы искусства его ученики. Гости прибыли часа за два до заката, угасающий золотой свет зажег собою волосы Босуэлла, дал теплый оттенок лицу.

– Себастьян! – встретил их художник с порога.

– Что? – переспросил Аретино.

– Ты привел мне «Себастьяна» Пантормо, – отвечал тот, окидывая Патрика взглядом, каким рассматривают породистого жеребца или охотничью собаку, дабы определить стати. – Ты ведь долго жил во Флоренции, Пьетро, неужели не опознал эту его работу вживую? А вы, синьор, бывали в Цветущей? Вам доводилось встречаться с Пантормо?

– Не имел случая, – улыбаясь, отвечал Хепберн.

Вот эти художнические споры – кто кого изобразил и у кого что украл – были для него предметом вечного веселья.

– Да Бог с тобой, дорогой, когда Якопо писал Святого Себастьяна, нашего молодого друга не было и в утробе матери!

– Вы так юны? – переспросил с недоверием Тициан. – Или матерь-природа позволяет вам притворяться?

– Хотите спросить, вышел ли я из возраста его ганимедов? – отвечал Патрик с ухмылкой. – О да, я действительно старше, чем кажется. Пьетро периодически пытается убедить меня в обратном, но пока что мне удается за себя постоять…

Оба итальянца, довольные, хохотали до слез.

– О! Ну, главное, чтобы – за себя! – всхрюкнув, уточнил Тициан. – Вы не только красавец, но и умница, и в самом деле не годитесь на Себастьяна. Будь у парня хотя бы десятая часть вашего чувства юмора, он никогда не позволил бы утыкать себя этими чертовыми стрелами…

У Тициана подавали «еду каменщиков», как острил Аретино, и всегда это было изумительно вкусно, хотя и непритязательно. На масляные лампы в саду слеталась мошкара, столы были застелены беленым льняным полотном – забота дочери хозяина, уставлены блюдами – оливки, сыр, зелень, пирог с мелкой птицей, огромная миска с пепозо, зеленое стекло граненых муранских бокалов, так похожих на тот, из которого Босуэлл не допил свою смерть. Хозяин дома переоделся в чистое, сбросив запятнанную красками робу, преломил хлеб и перекрестился. Пьетро, чье покрасневшее лицо уже свидетельствовало о добром глотке крепкого кипрского вина, пустился в восхваления:

– Родиться и умереть можно только в Венеции! Это святой город и рай земной… Что до меня, то я хотел бы, чтобы после моей смерти Господь превратил меня в гондолу или в навес к ней, а если это слишком, то хоть в весло, в уключину или даже ковш, которым вычерпывается вода из гондолы.

Эту песню он начинал всегда, стоило лишь ему немного выпить.

– Или в фонарь на Риальто, лобзающий своим светом обнаженную грудь куртизанки, – усмехнулся в бороду Тициан, – я ни за что не поверю, Пьетро, что ты предпочел бы участь уключины.

– Ясное дело, что лучше лобзать, чем скрипеть, – согласился тот. – И лучше жить, нежели умирать. Так выпьем же за то, мой друг, – обратился он к Белокурому, – что всем иным вероятностям вы предпочли воскреснуть в Венеции…

Сад освещался огнями стоящих на воде гондол, факельное пламя плескалось в воде, в столовой посуде, в лоснящихся лицах сотрапезников. Молоденькая девочка, скромница, подобранная Пьетро в лодку вблизи Пескарии, подойдя в полутьме сзади, обвила рукой шею Белокурого, скользнула быстрой ладошкой в разрез рубахи, ласково, дразня, пробежалась пальчиками по контуру шрама… глаза, темные, как ягоды терна, тяжелые черные косы и маленькая нежная грудь. Свежий рот ее впился в губы Белокурому в повадке опытней не придумать, и он, обернувшись, ответил на поцелуй под одобрительные возгласы Пьетро, под цепким взором хозяина дома, который смотрел, как работал – всегда наблюдая… четвертым в ту ночь с ними был коренной венецианец, сейчас постоянно живущий в Бергамо, чудак Лоренцо Лотто. Лотто задумчиво катал в ладонях хлебные шарики, обмакивая их в густую подливку пепозо, и любовная сцена, проходящая у него на глазах, заставляла его сосредоточенно хмурить брови.

Кипрское, долгое воздержание, вернувшаяся жажда жизни и женщины – это кружило голову. Мужчины за столом были изрядно хмельны, собака в кустах терзала корку от пирога, после захода солнца сад погрузился во мрак, но на окне мастерской была выставлена лампа, и пятно ее колеблющегося на ветру света призывало под кров. Взяв девушку за руку, Патрик ушел за ней в темный дом, но целовать начал, не ища ложа, едва войдя, даже не затворив дверь… здесь пахло льняным маслом, краской, какими-то едучими растворами.«Ох, синьор такой большой!» – молвила она простодушно, но приняла его так, словно всю жизнь имела дело с куда бо́льшим. Сундук под ними скрипел и, вероятно, ей в спину впивалась резьба, и потому он взял ее на руки, усадил к себе на колени, раз за разом проникая туда, откуда вышел каждый мужчина и куда всю оставшуюся жизнь стремится вернуться снова… она плакала, звала Мадонну, благодарила его и желала понести младенца – когда он закончил – и, вероятно, она говорила так каждому, но он не хотел думать об этом, а только лишь – исцелиться. Женщина всегда берет высшее наслаждение на грани боли, и он благодарен был ей за эти слезы, за эти вскрики, за тонкие руки, охватившие его плечи, словно спасительную опору. Она была сладка, юна и изящно сложена, но, конечно же, не являлась Фаустиной…

– Ты должен писать их, старина, посмотри только, какая пара, – молвил Аретино, глядя вслед скрывшимся в доме.

– Да, – хмыкнул Тициан в бороду, – ведь верно, из нее получится замечательная Юдифь. Что ж, почему бы и нет… если уговоришь своего красавчика позировать. Никогда не видел благородного человека, менее интересующегося живописью, как какой-нибудь виноградарь Венето, честное слово. Он точно граф? Чем он живет?

В открытую калитку сада видны были угрюмые спины МакГиллана и Молота – они меланхолично и мерно передавали друг другу бурдюк с дешевой кислятиной, но знающему человеку было видно: оба на службе, оба настороже, как каждую минуту в Приграничье.

– Понятия не имею. Но видал я графов и попроще. А этот кузен шотландского короля, если я верно понял, был у себя на родине кем-то вроде сицилийского горца… Патрик бегло говорит на шести языках, и почерк у него, как у лучшего каллиграфа, но с его родословной и доходами я не ознакомлен. Ведь даже Фаустине не удалось вытянуть из него ни дуката.

Хозяин дома сделал впоследствии несколько набросков с такой подходящей парной модели, из них не сохранился ни один, однако спустя пятнадцать лет на крупном полотне Тициана Пьетро Аретино узнал в Адонисе, оставляющем Венеру для роковой охоты, смутно знакомые черты. А в Апостольском дворце в Бергамо, на полотне Лотто, написанном в те годы, на том, что изображает Мадонну с младенцем, Святым Рохом и Святым Себастьяном, светловолосый Себастьян, несмотря на пронзающий его дротик, до странности полон жизни. Взор его сладостно опущен, словно он обольщает девушку, а не склоняется к Христу, черты лица тонки и томны, сияют золотистые кудри, и, кажется, стоит ему поднять голову – он глянет на вас синими, узкими, змеиными глазами Патрика Хепберна, Белокурого графа в изгнании.

Простые радости, веселое единоборство, счастливое соперничество… безвестно пропавшего несколько дней назад Роберто Перуцци нашли в канале вблизи Арсенала со вспоротым животом. Из Италии, кроме раздумий, Босуэлл вывез рукопись Макиавелли и книгу сонетов Аретино, ту самую – непристойную, уцелевшую от огня – что более чем полно отражало две основные страсти его существа, политику и постельные утехи. И, что особенно приятно и удивительно, в добавку к последним не приобрел ни сифилиса, ни гонореи, ни иной скверной болезни. Приветы от младшего дяди ко второму году изгнания стали раздаваться чаще, не в последнюю очередь дорогу для писем упрощала и нынешняя оседлость графа.

«Агнесс до сих пор ничего не знает о твоей судьбе, – писал железный Джон, – и очень тревожится. Могу я сообщить ей твое местонахождение? Твоя мать, напротив, весьма спокойна и просила передать тебе свое благословение, абсолютно убежденная, что я держу с тобою связь».

Патрик хмыкнул, отправил бумагу в камин. Он почти никогда не писал обратных писем. Наступил и прошел август, ему исполнилось тридцать, время вокруг него сжималось, подобно кольцу гончих вокруг оленя. Бездействие становилось тем больше невыносимым, чем ярче он представлял свою будущность. «Умерла старая Маргарита, – писал Джон, – и присестре Генрих находил мало поводов для благожелательности к племяннику, но после того, как король струсил и не явился в Йорк, его дядя пребывает в бешенстве, у Тюдора есть право на любую подлость. Если ты ждешь времени нанести удар, то лучшего не придумать – война на границе неизбежна, и случится не позже осени, если Джеймсу не удастся каким-либо образом отдалить ее…»

Войны избежать нельзя – эхом отдавалось в голове Белокурого – можно только оттянуть… да, к выгоде противника. К выгоде Его величества Большого Гарри, который внезапно вспомнил о его существовании – не иначе, как обратив наконец внимание на донесения Эдмунда Харвела. Харвел говорил все то же, что и железный Джон, в Ка-Дандоло Босуэлл снова проводил три вечера в неделю, чем несказанно льстил леди Харвел, развлекая ее беседами о нравах французского и шотландского двора, собирая крупицы слухов от посетителей английского резидента.

– Говорил же я вам, что к девкам ходить не рекомендую! – было единственным сочувственным возгласом сэра Эдмунда. – И что мне отвечать про вас графу Хартфорду?

Король Генрих по-прежнему предпочитал пользоваться услугами бывшего шурина для общения с Белокурым. Сэр Эдмунд передал увесистый мешочек и письмо в руки Босуэлла, тот бегло просмотрел текст, скомкал бумагу, наклонился к жаровне, выждал, пока листок займется огнем – против сырости Харвел протапливал жилые комнаты и в августе. Босуэлл размышлял. Двести фунтов свалились ровно с неба и этого хватило бы по меньшей мере на половину пути домой, даже если придется осесть где-нибудь в датском порту в ожидании удобного случая – чем не знак свыше? Граф небрежно перебросил кошель Молоту:

– Хартфорду? Ничего…

– Но, позвольте, ваша милость… – сэр Эдмунд на миг оторопел от такой наглости доброго приятеля и собутыльника. – Ведь Сеймур мне шкуру спустит, требуя гарантий под эти средства!

И Харвел покосился на Молота – тот с самой недружелюбной рожей возвышался в дверях кабинета, и кошель с английским золотом пропал у него за пазухой, словно в колодце – никоим образом не доищешься.

– Говорил же я вам, не давать мне денег! – с волчьей ухмылкой отвечал граф. – А Хартфорду перешлите от моего имени любые гарантии, которые устроят Его величество…

Ибо верность своему слову, как писал мессер Никколо, для человека государственного – исключительно вопрос целесообразности. В протестантской общине Виченцы он слыл теперь за сочувствующего – не в последнюю очередь благодаря рекомендациям английского резидента – но от решительного обращения удерживался, так, словно пробовал зыбкую почву ногою, раздумывая, ступить ли. Он сам не знал, зачем это могло бы пригодиться ему, но припасал и подобные знания тоже. Случай, должен явиться случай, и он ждал известия с родины с чувством почти болезненного нетерпения…

«Сроки королевы определились – родов ждут в середине зимы. Джеймс едва-едва пришел в себя после смерти обоих принцев – эту горькую утрату приписывали отраве, негласно обвиняя Аррана и Гамильтонов – и слегка воспрянул духом, хотя припадки меланхолии участились вдвое сравнимо с тем временем, когда ты был при дворе». Вот оно, свершилось… Долгий глоток кипрского, густого, застывшего, как время, застоявшееся вокруг него в Венеции, пленившее его, словно жука в янтаре, вязкие путы которого он сбрасывал наконец, возвращаясь к своей судьбе, к своему предназначению – долгий глоток кипрского согревал сердце, веселил дух. И время тоже возвращалось в исходную точку. Он снова был при том же стечении обстоятельств, из которого проиграл два года назад, но сейчас Босуэлл намерен одержать победу любой ценой. Теперь за него все – внезапность возвращения, обостренная грызня рейдеров Приграничья, болезнь короля, уязвимость королевы, войска Генриха Тюдора в Нортумберленде и Вестморленде. Собственно, ведь это безвластие, в котором сможет он зажечь огонь гнева своего, огонь восстания и возмездия. И долгий выдох сорвался с губ, ибо одна мысль о возвращении породила острый удар крови в виски, пьянящий, но близкий к тем, что бывали в приступах ярости. Долгий выдох… сейчас необходима холодная голова.

– Не брать лишнего, Хэмиш, – велел он МакГиллану, – уйдем налегке. Ищи нам лодку на твердую землю, живо!

112

Конечно, досадно, что в Венеции его подстерегло единственное разочарование, как мужчину и как любовника, но проститься с монной Фриули граф зашел с легким сердцем. Если Патрик и ощутил укол сожаления при взгляде на нее, выпорхнувшую навстречу из священного убежища спальни, то потому только, что в лице Фаустины видел жизнь свою, как она есть – прекрасной, сияющей через край, короткой… почему-то вдруг пришло в голову. Странное, несвойственное ему, тревожащее ощущение.

Лицо куртизанки озарилось внезапной и светлой радостью:

– Вы⁈

– А вам есть, с кем меня спутать? – улыбнулся Босуэлл. – Конечно, я. В неурочный час, уж простите, Фаустина, но не задержу вас надолго. Пришел проститься, я уезжаю.

Тотчас тень упала на ясные черты – верить бы еще, что эта превосходная актриса и чувствует то, что говорит:

– Уезжаете… вы⁈ Когда? Куда? И почему?

– Завтра с рассветом. Я возвращаюсь домой. Хэмиш доставит на корабль мои вещи сегодня вечером, я буду на борту ночью, после того, как сэр Харвел изольет на меня некоторое количество лютого сассенахского гостеприимства. Всему свое время, carissima… думаю, мне пора.

Видно было, как монна Фриули, не скрывая разочарования, все-таки размышляет – практичность ее не дремала никогда:

– С вас сняли опалу? Вернули титулы и деньги?

– Нет.

– Зачем же вы едете, граф?

Он помолчал мгновенье. Это был хороший вопрос. И был на него только один ответ:

– Чтобы жить и умереть в Шотландии.

– Но что вас там ждет?

– Очень сердитый коронованный кузен, прелесть моя. Кровная вражда… резня на границе с Англией, возможно, новое тюремное заключение или даже казнь, но тут уж я постараюсь принять меры. Я возвращаюсь драться за свою свободу.

– За власть… – припомнив долгие беседы, понимающе молвила она.

Белокурый ничего не ответил.

По лицу ее неслись тени самых разнообразных побуждений, словно женщину терзали противоположные чувства, затем в одно мгновенье она приняла решение – и резкий звонок колокольчика раздался внизу, в каморках служанок. Вбежавшая камеристка едва не сбила Босуэлла с ног в своей торопливости.

– Флора, никого не принимать! – приказала ей госпожа. – Чтобы и духу ничьего не было сегодня к вечерней мессе, всех вон, никаких гостей! Господину Дюшану переслать мои извинения, я больна. Чистые простыни, горячую воду, свежие цветы в спальню… и фра Лоренцо ко мне, немедленно.

Левая бровь Босуэлла дернулась вверх – фра Лоренцо был исповедником неподражаемой Фаустины.

– Уж не решились ли вы покончить счеты с жизнью по случаю моего отъезда, прелестная? – осведомился он не без иронии. – Я польщен, но зачем же так убиваться…

Искры смеха плескались в синих глазах, лицо было невозмутимым, но ответ женщины своей неожиданностью вывел его из равновесия.

– Убиваться? – переспросила та. – Да нет же, он отпустит мне грех заранее… как делаю я всякий раз, принимая нового любовника. Сегодня вы ночуете здесь, граф Босуэлл, Харвел обойдется без вас.

Повисла пауза.

Похоже, монне Фриули удалось выбить Хепберна из седла.

Наслаждаясь его изумлением, она от души рассмеялась:

– Вы замерли, словно увидели свою смерть, Патрик… не рады? Больше не хотите меня?

Он покачал головой, усмехнулся – он, и правда, не ждал подобного поворота. Первый раз на его памяти крепость поднесла ключи на блюде тогда, когда сам он давно уже снял осаду. С монной Фриули, впрочем, обычная логика вещей не входила в счет.

– Но почему теперь, Фаустина? – спросил заинтригованный граф.

– Мужчина должен отправляться в бой, насытившись любовью красивой женщины. И хотя вы не считаете меня таковой, господин граф…

– Маленькая дрянь! – расхохотался Хепберн. – Так вот поэтому вы больше года водили меня на коротком поводке⁈

– И поэтому тоже. Кроме того, вы так крепко держитесь за свой кошелек, что я отчаялась добиться от вас толку… придется дать вам кредит. Вернувшись в Венецию, – заметила она строго, – заплатите мне вдвое!

– Но в спорране у меня в самом деле пусто, Фаустина. И есть ведь что-то еще… почему вы решили сдаться именно теперь?

Она помолчала, вздохнула, потом призналась с неохотой, с короткой улыбкой:

– Потому, наконец, что я и сама хочу насладиться вами, Босуэлл, и да будет последним, что вы сейчас запомните о Венеции…

– Ваши раздвинутые ножки? – улыбнулся Белокурый.

– Нет, – рассмеялась куртизанка, – ножки у меня как ножки, а вот то, что между… жду вас после вечерней мессы, милый друг, мне нужно подготовиться к приему.

– Вы столько раз готовились к такому приему почти при мне…

– Да, но не для вас. Для вас все будет иначе. Когда мужчину принимают, как любовника, при нем не наносят белил и не меняют сорочек!

Босуэлл, больше для того, чтобы проверить искренность чертовки, опустил ладонь на точеное плечо, привлек даму к себе на грудь. И правда, она, нимало ни сопротивляясь, прильнула к нему.

– А вы белитесь, Фаустина? – усмехнулся он. – Как можно, какой позор! А я-то думал…

– Нет, конечно, – засмеялась та. – Все, что вы видите, Патрик Хепберн, на этом лице – суть ухищрения природы, а не искусства. Желаете проверить?

Она приложила его руку к своей щеке, потерлась о нее, как кошечка, показала графу – ни следа белил или румян, а после вдруг развернула руку Босуэлла от себя тыльной стороной, коснулась его ладони острым, горячим язычком, взяла в рот средний палец, облизнула… все это время глядя Белокурому в глаза своим темным, гипнотическим взором, от которого жаркий удар крови пришел в виски Патрику Хепберну. Обвила обнаженной по локоть рукою его шею, притягивая к себе голову мужчины, безошибочно находя жадным ртом суровую складку губ. Долгий поцелуй, горячий и сладкий, полный смертельной неги, а после она выскользнула из объятий, эдемская змея, вечное искушение.

– Ступайте! – велела куртизанка, разрушая магию. – Я жду вас вечером, милый друг…

Для него одного – и только.

В тот вечер Белокурому выпало познать волшбу этих слов и понять, отчего ради Фаустины золотая молодежь Венеции убивала в темных переулках, не брезговала ядом, по ее прихоти спускала состояния за карточным столом, сорила отцовыми дукатами на ее умопомрачительной роскоши развлечения. Они ужинали вдвоем, и напротив него за трапезой сидела изысканнейшая из женщин, тем более привлекательная, что год неутоленного желания каждый жест ее претворял в ожидание, в приглашение, в чародейство. Они обменивались остротами и маленькими, беглыми прикосновениями – передавая бокал друг другу – начиная узнавать партнера кончиками пальцев, перед тем, как полностью соединить тела. Рыжеволосая кошка утеряла всю свою дерзость, всю колкость коготков, и ластилась к руке господина, и это было пьянящее чувство всевластия. Только эта женщина только для него одного. Он – лучший из всех, ибо она наконец избрала его, покорилась, жаждет, ждет. А что еще нужно мужчине, кроме как быть лучшим, единственным? Время на золотых часах остановилось, Амурчик на каминной доске прижал палец к губам, другой рукою указывая на замершие стрелки, то была воплощенная вечность, в которой он хотел бы остаться, когда придется умереть.

– Джованнетта, – сказал он уже возле ложа, когда та с пленительной лаской раздевала его, – я спал с женщинами, которых покупал… а, случалось, и с теми, которые желали меня, с теми, которые любили меня, и с прочими, которых хотел я сам… Все это известные мне разновидности, но мне еще не приходилось заниматься любовью с другом.

Темные, почти без блеска, глаза венецианки остановились на нем – так, словно, услыхав свое крестильное имя, актриса сошла с котурнов. Сейчас, именно сейчас сделалась она подлинной и потому невыразимо обворожительной.

– Ума больше, чем красоты, Патрик? – понимающе спросила она. – Это опасное – для вас самого – сочетание. Всему свое время… и дружба не помеха сладкой любви. Просто любите меня неторопливо, не завоевывая, не стараясь подчинить… Нежно и сильно, как вы умеете, мой милый, я верю в это, я это чувствую. У нас вся ночь впереди. И вся жизнь.

Спальня Фаустины, ее святая святых, ничем не выдавала образа занятий своей хозяйки – то была спальня очень богатой дамы с тонким вкусом. Распятие с лампадкой, резная черного дерева фигура мадонны с цветами и свечами перед нею, скамеечка для молитвы и сам молитвенник в переплете флорентийской кожи, подарок бедняги Роберто… И только ложе Фаустины, ее трон, ее алтарь, сияло белизной лучшего шелка, тонким кружевом отделки, золотым шитьем балдахина, изображающего самые фривольные сцены – здесь совокуплялись люди и животные разного пола и возраста, и толстопопые Купидончики рассылали россыпи стрел – превосходной роскоши раковина для самой драгоценной из жемчужин. Стены украшены как картинами лучших венецианских и флорентийских мастеров, так и зеркалами, превосходнейшими венецианскимизеркалами, с живой ртутью, с амальгамой, с золотой пылью, заключенной в стекло. Вот зеркал здесь было даже несколько чересчур – Фаустина превосходно знала, что мужчины любят смотреть едва ли не больше, чем брать – и развешены они были столь искусно, что Хепберн видел себя чуть не с пяти разных сторон, а самое большое стекло было бесстыднейше нацелено на то, что будет происходить на ложе. Муранские ремесленники создавали волшебные вещи – в такое зеркало, в его золотом свечении, можно было увидеть себя бессмертным. Или собственную душу. Или дьявола, если смотреть очень, очень долго…

Вот он отражался в них, медленно, томно целующийся с хозяйкой, в распахнутом дублете, в сорочке, с уже обнаженным торсом, вот расстегнут поясной ремень и тартан брошен на пол… женщина извлекала его из оболочки платья, как прежде спускала семь шкур с души. Венецианка опрокинула на постель свою жертву. Вот он видел в стекле Фаустину, прильнувшую к нему, ласкающую его, оседлавшую его, пленившую его ртом… Он закрывал глаза, отдаваясь темным волнам наслаждения, но и под сомкнутыми веками взрывались чувственные сцены, которыми, отражая любовников, многократно населяли спальню дьявольские зеркала. Он видел себя в них – овладевающим, Фаустину – отдающейся, ее слезы восторга, спазмы, трепет, ее маленькие ножки, легшие ему на плечи, запрокинутую в вышитые наволочки рыжеволосую голову дьяволицы, острые соски грудей, напряженное горло, из которого рвется стон. Он видел, как, насытившись сама, но не разрядив его, она поворачивается, меняя позу, допуская брать столь вольно, столь бесстыдно, как ни одна его женщина ранее, снова и снова… ни одной запретной ласки не существовало для Фаустины Фриули, никакой любовной схваткой невозможно было ее утомить.

Потом, уже испытав маленькую смерть, лежал он навзничь в этих скользких, предательских, надушенных простынях, глядя вверх, не желая более ни реальности, ни иллюзий, замедляя дыхание, успокаивая шторм крови в венах. Фаустина, свернувшись калачиком, привалившись к его теплому боку, так же молча отдыхала, затем протянула руку за бокалом вина, за кистью золотистого винограда…

Тут, в тишине, прозвучал его мягкий, чуть тягучий голос:

– Ну, Джованнетта, как вам моя любовь по дружбе? Не разочарованы?

– Нисколько. Много таланта, вкуса и чувства, mio caro Patrizio, хотя некоторая провинциальность в манере любить… но это придает оттенок необузданности, который так нравится дамам. И мне почти нечему учить вас.

– Но, Джованна, – сейчас, познав ее так, как только мужчина может познать женщину, он ощущал потребность в настоящем имени. – Но, девочка, к чему это все? Эта кличка, позы, манеры, притворство?

Он перекатился со спины на живот, заглядывая ей в лицо, перламутровое тело Фаустины распростерлось под ним на шелковой простыне в позе распятия – она дышала медленно, умиротворенно, наслаждаясь весом крупного мужчины на ней… каждым мгновением, каждым прикосновением, всем любовником целиком. И промолчала.

– Вы – женщина, достойная короля… а продаете себя любому.

Ресницы ее дрогнули, но темные глаза не открылись, и только улыбка легко коснулась губ. Потом куртизанка рассмеялась, и содрогание, которое он ощутил в ней, напоминало спазм завершающего мгновения. Глубокие, как венецианская ночь, очи смотрели ему в душу.

– Позы, манеры, притворство? – повторила неподражаемая Джованнета Фриули, бесстыдно раздвигая бедра под ним. – Спросите об этом себя, carissimo, ибо вы и есть – я. Вы возвращаетесь на родину, чтобы, кроме лютого нрава и хищного ума, выгодно продать обаяние и красоту, не так ли? Вы возвращаетесь, чтобы стать ее любовником, мужчина, достойный королевы…

– Сивилла! – усмехнулся, склоняясь к ней, Хепберн.

Он снова хотел ее.

– Вы точно так же продаетесь любому, но только не телом. Так поучитесь же у меня, Patrizio, как именно продаваться, не отдаваясь никому из покупателей целиком.

– Это вызов? – уточнил граф.

– Конечно! Но я вам помогу… – и толкнула белокурую голову вниз, к собственным уже разведенным ногам. – Почестей, мой милый, то, чем вы лакомились, заслуживает и требует своих почестей…

Свежий запах моря, подлинный вкус Венеции – это действительно стоило запомнить навсегда. Нежные стоны и площадные слова в равной мере исторгал у нее исполненный им протяженный, изысканный поцелуй.

– Да… о, Боже, да, какой же вы способный ученик… ищите, ищите у нее это сокровище, она не сможет отказать вам ни в чем… а сейчас… – выдохнула куртизанка, когда он снял кончиком языка последние содрогания ее тела, но не успела произнести наставления, потому что Хепберн вновь овладел ею одним долгим, неторопливым движением:

– А сейчас, куколка, вы получите настоящего шотландца, пусть и недостаточно утонченного, и будь я проклят, если не заставлю вас молить о пощаде…

Счастливые крики женщины гасли в куполе балдахина, в огромном зеркале золотые тела богов сталкивались и сливались, соединяясь, дрожа, замирая – еще и еще.

Горничные куртизанки, подрубая простыни при свете свечи, прислушивались к звукам наверху, болтали со знанием дела:

– У госпожи сегодня – годный любовник, не то, что вчерашний толстый француз!

– Так она, наконец, взяла к себе того нищего графа, на которого полгода облизывалась, а он, сразу видать, наездник что надо… Эх, мне бы такого красавчика, уж я бы задала ему жару!

– Так поднимись к ним…

– Бог с тобой, что ты, без позволения⁈

Но тут наверху прозвонил один звонок, и горничная подтолкнула подругу под локоть:

– Вот тебе и позволение! Видать, госпоже снова понадобились лишние руки и лишний рот. А, может, она позволит ему и взять тебя тоже.

Отложив шитье, девушка направилась к дверям, но оттуда уже обернулась к говорившей:

– Не хочешь ли со мной? А ну, как ей вздумается потешить его трибадами? – и залилась смехом.

– Нет уж, – отвечала другая с улыбкой, указывая на гору белья. – Не сегодня. Она же шкуру с меня спустит, если я оставлю наутро хоть одну… Желаю доброй ночи!

Он покинул ее спящей, до того, как совсем рассвело, вышел прочь, чуть помедлил на набережной. Женщина выжала его досуха, но ощущал он себя заново родившимся.

Прямо перед ним над изумрудной лагуной вставало огромное солнце, озаряя все золото коварной и прекрасной Венеции, к ранней мессе звонили у Святого Марка, голова кружилась от бессонной ночи, от любви и от выпитого, у причала покачивалась черная, словно сама смерть, гондола…

– Пора, ваша милость, нам нужно успеть до отлива.

Впереди было то, что он особенно любил – путешествие в неизвестность.

На борту корабля, в койке, проваливаясь в сон, он пробормотал:

– Хэмиш, как называется эта посудина?

– «Невероятное приключение», мой лэрд…

Он не вернулся в Венецию.

Долг остался открытым.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю