Текст книги "Белокурый. Король холмов (СИ)"
Автор книги: Илона Якимова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 44 страниц)
108
Аретино не расспрашивал, но искренне радовался его в общем смысле возвращению. Они опять спорили о политике и о литературе. Пьетро утверждал, что незачем было заказывать перевод Макиавелли на латынь, ибо не на тосканском повествование теряет часть своей прелести.
– К дьяволу прелесть, – возражал Белокурый, – пусть даст мне точность! Его драгоценное преподобие, мой дядя, не числит тосканского в числе своих дарований…
– Вы привязаны к старику? – с улыбкой спросил Аретино. – Такая забота тронет его сердце, я полагаю… вы, должно быть, у него в наследниках, хитрая бестия?
– Сердце? У железного Джона нет сердца, по этой части мы с ним общей породы. Старик старше меня на четырнадцать лет… и я понятия не имею, как он намерен распорядиться своим имуществом, дай Бог ему здоровья! Какая это невероятная книга… вы же из тех краев, Пьетро, вы знали автора?
– Ну… знал – это сильно сказано. Я видел его как-то раз во Флоренции, мне его показали. Невысокий, темноволосый, сухощавый… яркие глаза и маленькая треугольная голова змеи.
Именно у Пьетро, где он частенько теперь проводил дни, две недели спустя размолвки его настигло прелестное послание Фаустины, в котором она нежнейшим образом сетовала, что его милость совсем позабыл ее дом. Белокурый хмыкнул, протянул писателю листок:
– Ну, и что вы об этом скажете, сатир? Это ведь была ваша идея…
Тот похлопал своего молодого друга по плечу, заглянул в письмо, улыбнулся:
– Скажу, что вы ей немного нравитесь, caro mio, но бедняжка не желает признать это вслух, потому что для куртизанки влюбиться – значит, проявить полную бесталанность в своем ремесле.
– И что мне делать? Разговорами с нею я сыт по горло… хотя умеет слушать она, как никто.
– Идите. Полагаю, на сей раз дело обернется не только лишь разговором.
Он выждал несколько дней, но все же пришел, потому что слишком привык к ее взору, обращенному на него – внимающей, верящей в его замыслы, пусть даже циничной и не плененной. От того ли, что долго не виделись, или от тщательности туалета, монна Фаустина Фриули сегодня казалась особенно хороша – сосредоточенная, за письмом, покусывающая кончик пера в задумчивости… мелкие зубы хищного зверька открывались чуть вздернутой верхней губкой, грудь, обнаженная до сосков, была прикрыта по вырезу лифа тончайшей прозрачной вуалью – разврат и очарование востока. От волос ее пахло розовой водой, куртизанка подняла на вошедшего бархатный взор:
– А, это вы, мой друг! – ничуть не удивясь его появлению. – Как славно, что все-таки пришли.
– Неужто вы скучали по мне? – спросил он с недоверием и получил в ответ небрежное пожатие плеч:
– Я? Помилуй Бог, нет. Сестра Кьяра свела меня с ума постоянным нытьем – не могла же я отказать подруге в такой мелочи…
Если не объявление войны, то что? Босуэлл улыбнулся. И это был пустой вечер, он рассчитывал застать Фаустину в тесной компании, но просчитался. Тьма приживалок и компаньонок клубилась вокруг нее, изрядно поднадоевшая графу сестра Кьяра норовила прижаться к нему хотя бы бедром – под столом, в соседстве за трапезой – с другого егобока хозяйка дома усадила приятельницу монахини, Лизу Гатти, волоокую красотку с роскошным телом, которому было явно тесно в не слишком пристойном платье. Довольно претерпев от их внимания, граф вывернулся, обосновался среди мужчин у камина, где ему искренне обрадовался Роберто Перуцци… воистину пустой вечер, потому что поговорить с Фаустиной не удавалось, она занята была высокоученой беседой то с одним, то с другим из братьев-францисканцев, а от теологии у Босуэлла всю жизнь сводило скулы. Напрасно он тратит здесь время. «Немного нравитесь»? Какое там. У Пьетро удивительнейшая способность принимать желаемое за действительное, несмотря на его всегдашнюю практичность – или только в области чувств? Или это общее свойство людей даже искушенных?
Он молчал, размышляя об этом, рассеянно рассматривал крышку карточного столика – все та же смерть Актеона. История, типичная для него самого, и, прямо сказать, поучительная – всегда он оказывался посреди женской стаи, которая не могла договориться об очереди. Женщин нужно держать на сворке, в противном случае эти дьяволовы суки сатанеют.
В подтверждение его думам острый визг раздался от обеденного стола – на пол полетели блюда, соскользнула скатерть, брызги вина, хруст стекла, площадная ругань… сестра Кьяра вцепилась в волосы монне Лизе, и смысл ее упреков, внезапно вошедший в слух Белокурого, вызвал недвусмысленную ухмылку на его лице.
Мужчины подзадоривали дерущихся и делали ставки, пока слугам наконец не удалось заломить руки за спину разъяренной Кьяре Контарини, выволочь из комнаты. Пощипанная монна Лиза заискивающе улыбалась хозяйке дома, не пытаясь прикрыть разорванный почти до пупа лиф – дешевая девка, неоднократно пытавшаяся разведать дорогу в постель шотландца.
– Надо же, они впервые перессорились из-за мужчины, Босуэлл, – рассеянно заметила сей момент оказавшаяся рядом с ним Фаустина, и вдруг острый взгляд ее уколол Белокурого. – Быть может, возьмете двоих?
Разочарование, граничащее с отвращением, поднялось в нем – и это женщина, которой он доверял свои сокровенные мысли? Она и вернула его только затем, чтоб сделать посмешищем – не в этом случае, так в другом. Она вернула его – мстить, а вовсе не для любви. И месть ее будет груба, как у всякой безродной твари, и нацелена на то, чтоб и самого графа окунуть в помои бордельной склоки.
– Хоть четверых, – отвечал тот с легким презрением. – Еще попросите меня сделать это публично, Фаустина. Я вам не ярмарочный шут, как многие… из присутствующих.
И вот тогда впервые монна Фриули увидала северного графа, как он есть – кузеном короля и королем холмов – что-то божественно-надменное проглянуло в его чертах, тень огромной мощи и власти легла на нищего шотландца и преобразила его природную красоту в грозный облик гневного архангела. С изумлением куртизанка почувствовала себя так, словно ее накрыло приливной волной на лагуне… и, выдержав его долгий, потемневший взгляд, исполнила почтительный реверанс, склоняясь к ногам Белокурого:
– Покорно прошу прощения за дерзость, ваша милость.
В низком вырезе корсажа трепетала вздохом теплая, сладкая грудь, змеи рыжих кос, перевитые шелком лент и тяжелыми нитями жемчугов, спали на точеных плечах… в зале начали перешептываться. Они составляли пару странную и загадочную: покорная дама, облаченная парчу, и высокий гневный красавец в бедняцком диком наряде… две дюжины взглядов, мужчин и женщин, скрестились на Хепберне, разве что не прожигая на нем дыру. Ропот вскипал в салоне, шел от стены к стене – недоуменный, но наконец признающий их несомненную связь. Босуэлл наугад протянул руку, взял у слуги бокал вина – пригубил, сделал большой глоток, не отводя взора от женщины. Граненое, алое с позолотой муранское стекло с треском рассыпалось на осколки в сжатом кулаке… он небрежно стряхнул с ладони густой винный осадок вместе со стеклянной крошкой.
– Вы прощены, прелесть моя, – обронил граф Фаустине, приподнимая ее из реверанса за подбородок.
Не дожидаясь от дамы больше ни слова, он повернулся и вышел из дома монны Фриули, чтобы в дальнейшем воздерживаться от визитов.
109
Ночь выдалась из теплых, но в гондоле по дороге домой Патрика прохватило сырым ветром до самого нутра, он плотней закутался в плед. Дважды рявкнул на гондольеров, велев не раскачивать лодку сверх надобности, но мутность только усилилась – и первый раз его вырвало прямо через борт, в воду. Остроглазый МакГиллан, заметив знакомый фасад Фондако-деи-Тедески, велел править к берегу, и граф не возразил – его била дрожь, лицо покрывал липкий пот. В дом он ввалился уже, едва держась на ногах, испортив сеньору Аретино плодотворный вечер, проходивший в сиянии трех канделябров и двух прелестниц. К чести писателя, Пьетро не был ни возмущен, ни раздосадован, а только встревожен его глубоко больным видом. Принесли воду, таз, чистые простыни, чтобы постелить, но Хепберна вывернуло снова.
– Лекаря! – приказал он между двумя приступами блевоты желчью и зеленью. – Рвотное! Пьетро, это яд…
У него всю жизнь был железный желудок, и сейчас – никаких поводов подозревать иную причину.
Бледный хозяин дома следил за ним понимающим взором:
– Но вы принимали противоядие, Patrizio?
– Какое, к дьяволу, противоядие… кому я тут нужен, на краю света и без гроша?
– Мадонна, сохрани нас! – простонал Аретино, хватаясь за виски, понимая, что недавним своим советом, по сути, отправил друга на верную смерть.
Одна из аретинок, облаченная только в сорочку и нижнюю юбку, нимало не думая про расшнурованный корсет и волнующееся в нем богатство, уже несла на подносе кувшин с каким-то варевом, словно только и ждала этого часа. Граф, задержав дыхание, подавляя спазмы желудка, влил в себя две пинты одну за другой. Пьетро поднял на ноги полдома, посылая слуг раз за разом то к аптекарю, то к одному врачу, то к другому… Не обращая внимания на занявшуюся вокруг него лихорадочную суету, Босуэлл, пошатнувшись, выдернул из сапога скин-ду:
– Хэмиш! Поди сюда, у меня рука дрожит… – бросил нож МакГиллану, разорвал завязки рукава, заголил локтевой сгиб на левой. – Вот здесь, где вена, видишь… валяй!
Из надреза завилась по коже, закапала на пол темная струйка крови.
Прикрыв глаза, Белокурый сполз по стене, привалясь к ней спиной, на пол.
Потом потерял сознание.
Тьма обняла его, как женщина, понесла на руках. Его раскачивало и било, словно о борт телеги по дороге в Рэби, а Роберт был жив, но через минуту он увидел его в петле, себя – стоящим на коленях возле Сент-Джайлса… затуманенному разуму еще хватило проблеска удивиться, что теперь март, ведь только что был июнь… потом снова – провал в ночь, и он плыл, похоже, в той зловонной канаве в Рэби, но вода была ледяной, словно Хермитейдж-уотер в ноябре. Его трясло так, что он не мог сжать зубы, чтобы прикусить кожаное горлышко бурдюка, когда старый Йан промывал и зашивал ему загноившуюся на груди рану. Это Армстронги, он проиграл, и Полурылок вырезал всех, всех… лицо и руки липнут от своей и чужой крови. Было холодно и было темно. Потом – темно и холодно снова. В рот лилась какая-то дрянь, он мотал головой и отплевывался, задыхаясь. Он снова нырял в Рэби, но выплыть никак не мог. Потом, кажется, падал… потом лежал, долго, потеряв ощущение времени и тела, и душа еле теплилась в нем, словно птенец в остывшем гнезде. И не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, будто параличный, чтобы укрыться, чтобы согреться… так длилось долго, очень долго, наверное, это было чистилищем, потому что нутро ему раздирала ноющая, тупая боль – до самых глубоких кишок. Кажется, его рвало снова, он чуял запах блевоты и испражнений, запах засохшей старой крови, запах застарелого пота от собственной кожи. И опять надолго провалился обратно во тьму, где северное море било его о черные камни скал под замком Сент-Эндрюс.
– Не смотри на меня так, мальчик, я не похож на твоего отца…
Но, когда он вернулся уже к своему началу, тьма почему-то расступилась, над головой в черной стеклянной воде появилась промоина, пятно мутного света, и он стал выплывать, выплывать, туда, к поверхности, рывком, из последних сил…
– Лучше бы взяла деньгами, право слово…
Это имело полный вид горячечного бреда. Когда он вернулся и открыл глаза, окружающая тьма некоторое время вокруг него казалась неодушевленной, потом возвратилось зрение, и вокруг заплясали красноватые пятна огня, потом…
– Что? – склонившееся лицо Пьетро, в свечном свете облитое фантастическими тенями, встревоженное, с всклокоченной бородой, глаза, полные тревоги, непонимания. – Что вы сказали, друг мой?
– Лучше бы взяла деньгами, эта ваша сучка, художница чувств… травить-то зачем⁈
Писатель, просидевший возле его ложа неотлучно почти трое суток, ухаживавший за ним, как сиделка, с неослабным вниманием, в тоске ожидающий неизбежных признаков агонии, понял, расхохотался, сгреб больного с постели, крепко обнял того, слабого на пустой желудок и от потери крови:
– Ах, черти б вас взяли совсем… шотландское чудовище! Вы пришли в себя! Вы смеетесь – вы живы, это уж верный признак!
Хепберн отпихнул его, падая на подушки в полном изнеможении, влажный от пробившего его пота:
– Сами подите к черту, Пьетро, я буду в аду не раньше вас… а это еще кто?
Вопрос адресовался к сидящему с другой стороны постели высокому сухому старику в маленькой круглой шапочке на седой голове, в длинном бесформенном одеянии. От него на лигу веяло волшбой, востоком, тьмой, неизвестностью и, будь граф чуть более богобоязнен, сказал бы – и сатаной. На вопрос старик поклонился и отвечал не по возрасту ясным и чистым голосом:
– Моисей Бен Дауд, слуга вашей милости.
– Араб? – мутно спросил Босуэлл.
Старик покачал головой.
– Жид! – уточнил граф, и старик кивнул.
Повисла пауза, которую Пьетро, бросив взор на лицо Патрика, поспешил заполнить торопливым:
– Но он человек весьма почтенный, ученый и знающий, долго жил в Тунисе и Алжире и многое ведает в науке ядов…
– Да пусть хоть сам дьявол, если ему удастся поднять меня на ноги! – отрезал Босуэлл.
Тонкая усмешка скользнула по узким губам старика, и только в ней показались его действительные лета, долгие, как три возраста нынешнего графа.
– Благодарю за доверие, ваша милость, – молвил он, – но большую часть моей работы вы уже сделали сами. Вы и предки ваши, снабдившие вас могучим здоровьем. Отвар мальвы, отвар льняного семени окажут обволакивающее действие на поврежденные ядом оболочки органов. Кровопускание было полностью бессмысленным и только обессилило вас вдобавок к удару отравы, никогда не прибегайте к нему впредь… Истолките древесный уголь, лучше лиственных пород, и принимайте его в порошке пять дней. Затем инжир, разваренный в козьем молоке. Питать себя следует супами с большим количеством животных жиров.
Белокурый вытер рукавом сорочки пот с лица, по поводу предложенного высказался с отвращением:
– Дрянь редкая, должно быть. Ну, и когда пройдет эта слабость?
– О, как молодость тороплива, ваша милость… ведь вам повезло, что вы вообще остались в живых. Это не кантарелла и даже не сицилийская вода, иначе сегодня по вам уже служили бы поминальную службу. Вы родились в рубашке, господин граф, хвала Творцу Всемогущему – вы не допили бокал. Вы выжили, но станете с возрастом уязвимы для иных хворей, ибо такое зло не проходит бесследно для тонких органов человеческого чрева. А тот, кто поднесет вам вторую дозу этого зелья, может и вовсе отослать вашу бессмертную душу из сей скорбной юдоли.
Босуэлл кивнул, помолчал, бегло улыбнулся:
– Хвала Творцу Всемогущему, в наших краях куда более принят добрый удар даги, нежели отрава, а в ваших – я не собираюсь надолго задерживаться… Хэмиш! – МакГиллан возник, словно из-под земли. – Отправь Молота в Каннареджо, пусть найдет денег честно заплатить этому человеку…
– Не стоит беспокойства, ваша милость, – молвил Бен Дауд, останавливая жестом МакГиллана, и по устам старика вновь прошла та же вечная улыбка бессмертного, – я сберегу ноги вашего слуги и деньги своей семьи… ибо вас ссужает ими мой троюродный племянник Авраам. Мне щедро заплачено за все, что я сделал уже, и что сделаю впредь.
Левая бровь Белокурого дернулась вверх.
– И кем же? – осведомился граф, хотя и догадывался об ответе.
– Монной Фаустиной Фриули. Она велела передать вам пожелания здравия духовного и телесного, и творит молитвы о вашем выздоровлении… и, да будет позволено мне сказать, ведь я слыхал ваши самые первые слова… если бы она взялась за дело сама – уверяю вас, ваша милость, никто и никогда не догадался бы о причинах вашей кончины.
110
Он выздоравливал медленнее и дольше, чем предполагал, и куда быстрей, чем ожидал от него навещавший его еврейский лекарь. Пьетро предложил остаться, и Патрик не стал отказываться, хотя взбалмошный быт Аретино порой и подогревал в нем желчь. Приходя в себя, он всегда нуждался в собеседнике, и тут Пьетро был куда лучше его немногословных рейдеров.
– Кому, вы думаете, следует загнать дагу в брюхо? – первое, что спросил он о произошедшем, поднявшись с постели, но продолжая обременять собой гостеприимство писателя.
– А кто его знает, – честно отвечал тосканец. – Ведь есть же у вас враги, друг мой, кто был бы рад вашей гибели?
Враги эти отсюда, из сердца венецианской лагуны, казались пустым воспоминанием, вроде минувшего больного бреда.
– Есть… но едва ли они выбрали бы такой способ сквитаться.
– А ведь есть и те, кто безумно влюблен в монну Фриули…
Патрик Хепберн задумчиво смотрел на собеседника и темный, неприятный огонек загорался в его глазах:
– Неужели высокородный братец распутной монахини? Старик-француз совсем не подходит на эту роль.
– Нет, – отвечал Пьетро. – Как по мне, так это милейший Роберто, ваш добрый приятель.
– Перуцци? Он? С чего вы взяли?
– Он – флорентиец, – произнес Пьетро так, словно это все объясняло. – Порода известная… но вы сами виноваты, мой друг, не меньше, чем я, направивший вас туда – она же предупреждала?
– Ну, – Белокурый поморщился, – сам я не стал бы убивать ради благосклонности содержанки, а потому, каюсь, не принял ее слова всерьез.
– Не ради благосклонности, – поправил Пьетро, – а из ревности… Бог мой, это же проще простого, вы и сами наверняка не раз желали смерти сопернику в нежной страсти, если и не приводили желание к исполнению, разве нет?
Босуэлл стоял, опираясь на каминную доску – все в тех же тряпках, как ввалился к Аретино больным, только выстиранных и вычищенных слугами. Могучий торс, крепкая, смуглая от южного солнца выя, на которой поблескивает цепочка шейного крестика, до платины выгоревшая грива забрана шнурком в хвост на затылке, брови чуть сведены к переносице, сощуренные синие глаза… белая нательная сорочка, расшитая черным шелком, подхваченный ремнем на бедрах «гордон хантли». Он был бледней обычного после двух недель в постели, но снова живой, теплый, настоящий, настолько подлинный, насколько это возможно при такой красоте – тосканец в очередной раз поразился совершенству Господнего творения, любуясь им.
Граф задумчиво глядел на собеседника:
– Нет, Пьетро… во-первых, не припомню соперников, которых стоило бы настолько опасаться. Во-вторых… не припомню себя, как вы выразились, в нежной страсти.
Писатель присвистнул в знак недоверия, усмехнулся:
– Сколько вам лет, caro mio?
– Двадцать девять.
– И вы хотите уверить меня, что никогда не испытывали любви? – хмыкнул тосканец. – Ведь вы же были юны, вас волновали прекрасные девушки… была ли среди них особенная, чувствительно затронувшая ваше суровое северное сердце?
– Право, не знаю, – Патрику было странно говорить о любви с мужчиной, но итальянцы – такие ребята, что у них в привычках вообще заведено много странного.
О любви Патрик обычно говорил с дамами, если уж темы было не избежать, и безбожно врал при этом. Точнее, сообщал то, что утонченная дама желала услышать от красивого рыцаря – цитировал «Роман о Розе», к примеру. А вот с Аретино приходилось именно думать, что говоришь. Тут он сам находился отчасти в положении дамы, ибо еще в начале знакомства Пьетро очень скоро дал ему понять, что, хотя Белокурый и вышел из нежного возраста, обычного для его ганимедов, тем не менее, вполне мог бы составить счастье любвеобильного тосканца. Писатель и сейчас разглядывал шотландца с большой долей сожаления – такая красота пропадает даром.
– Никогда? – настаивал Аретино с улыбкой.
– Если вы, Пьетро, не называете любовью вожделение…
– Нет, не называю.
– Я, вообще-то, женат… и, пожалуй, да, я люблю свою жену. Она – красивая, добродетельная дама, верная подруга, родившая мне детей и…
– И вы не любите ее, мой белокурый друг. Ваше «вообще-то» свидетельствует об этом в первую очередь. Не говоря о том, что знакомы мы больше года, а вспомнили и упомянули вы о своей супруге впервые только сегодня. Не сомневаюсь, что она – прекрасная и добродетельная дама, и вы, несомненно, получаете много удовольствия, зачиная с ней наследников, но, Patrizio, caro, это не имеет никакого отношения к настоящей любви.
Шотландец пожал плечами:
– Что ж, тогда это чувство мне в самом деле неизвестно. И я прекрасно прожил без него те пятнадцать лет, что сплю с женщинами.
Они вели диалог на чистейшем тосканском диалекте, и со стороны беседа звучала исключительно как цепь отвлеченных от жизни умопостроений, но оба знали, что это не так.
– Настоящая любовь сделает вас богом, Patrizio, – тихо сказал писатель. – И потому, какое чувство бессмертия вы будете испытывать от обладания любимым существом, и потому, что сами захотите отдать в чужие руки и это свое бессмертие, и луну с неба, и вечное блаженство… и при этом вы станете умирать от того, что вам все равно не достичь полноты слияния, ибо тела были разделены Господом еще в творении, стало быть, никому не дано вернуть обратно свое ребро. Вы будете довольствоваться малым, но сгорать от желания к большему. У вас прибавится сил, счастья, уверенности, удачливости, фортуна станет вам улыбаться. И одновременно вы будете болеть от ревности при любом нескромном взгляде на любимое существо, каждое его немилостивое слово будет – ваша болезнь и слабость, каждый неласковый взгляд – ваша открытая рана. Случалось вам ревновать?
Патрик пожал плечами:
– Да вроде бы нет…
– А бывало так, чтобы дух захватывало от взгляда на женщину или мужчину? До слабости в коленях, до полной беспомощности?
– Да вы экзаменуете меня, Пьетро! – усмехнулся Босуэлл. – Или исповедуете?
– Бывало?
– Нет… как правило, это у женщин захватывает дух от моего взгляда.
– В скромности вам не откажешь,carissimo mio, – улыбнулся хозяин дома. – Но вам это позволительно.
За окном, кипящий солнечными брызгами и окриками гондольеров, сиял Канал-Гранде.
– Я вам завидую… – вдруг сказал собеседник Белокурого. – Значит, у вас все это еще впереди…
– О, надеюсь, что нет, если настоящая любовь на деле соответствует вашему описанию, дорогой Пьетро! Надеюсь, что нет!
– Но зачем вы пытаетесь убедить меня, что вовсе лишены способности привязываться, Patrizio? Это ведь и неправда, и полная глупость.
– Потому что, – выдохнул Белокурый, опускаясь в кресло напротив писателя, – это правда, мой друг. В наше время непозволительное излишество – иметь живое нутро, открытое для удара. А у меня такого, впрочем, и отродясь не было.
– Но вы горевали о ком-либо?
– Да, случалось… Пьетро, примите во внимание, я двенадцать лет прожил в землях, где междуусобная война – самое привычное течение жизни. У вас в горах, я слыхал, тоже бытуют подобные обычаи. Конечно, вокруг меня умирали, и умирали часто.
– Так значит, все-таки было существо, коснувшееся вашего сердца? Вы солгали мне, Patrizio, это нехорошо… Но только то был юноша, а не девушка, – итальянец понимающе кивнул и развел руками в жесте, умоляющем о прощении. – Вы должны были сказать мне об этом, я бы не свалял дурака, подложив вам Микелито… что с ним стало?
– С кем? – не понял Патрик.
– С тем, кого вы любили?
Первый раз Патрик столкнулся с тем, что его отношение к Робу было названо вслух – так впрямую, посторонним для него человеком, на чужом языке, но тем не менее дьявольски точно. В проницательности Аретино никак не откажешь, не стоило поддерживать с ним этот разговор, он напрасно забылся. И эта названная любовь внезапно догнала его из улетевшего прошлого и схватила, из багровых всполохов нездешнего пламени – оттуда ему явственно усмехнулся ушедший живой Роберт Эллиот. Юный, дерзкий, глубоко порочный, верный ему до последнего вздоха.
– Любил… – медленно повторил он вслед за Пьетро и тотчас отрекся. – Вы преувеличиваете мою способность чувствовать, дорогой просвещенный друг. Мне было восемнадцать, и я поцеловал одного из моих капитанов… вот он-то – да, любил меня, дрался за меня и спас мне жизнь. Вот и все, что между нами было.
– Иногда и одного поцелуя достаточно. Так что с ним стало? Он изменил вам?
О, итальянцы. Ветреные дети юга, полагающие, что самой большей печалью в жизни может быть разве что измена в любви.
– Его повесили. Десять лет назад.
Патрик поднялся из кресла, подошел к стрельчатому окну, распахнутому в лето, долго, не мигая, глядел на мельтешню гондол посреди канала, на то, как к Эрберии стремятся лодки с провизией. Снизу пахло рыбой, травой и свежим запахом воды.
Аретино у него за спиной молчал. Белокурый не слышал даже, дышал ли тот вообще. На душе у Патрика было довольно паршиво, с другой стороны, теперь, когда старая рана вскрыта, она наконец очистится.
– Ему было чуть за двадцать. И на вороту у него висло примерно столько же трупов. Ну, своих, личных мертвецов, не тех, что он перерезал под моим командованием – тех было, понятное дело, больше. Он был со мной во всех самых опасных делах и брал на себя самую грязную работу, – Белокурый говорил, полузакрыв глаза, глядя на Канал-Гранде и не видя его, слова сами сухо, безо всякого чувства слетали с губ. – Дрался за меня потому, что хотел меня, а, возможно, и любил – так сказал сам. Когда я попал в серьезную передрягу, он вытащил меня из петли. Потом мы поменялись, и я вытащил его. Затем король решил укротить мою юношескую гордыню и держал меня в тюрьме два года, пока Роб сам не сдался властям… Я видел, как он умер. Это всё, Пьетро.
– А ведь вы любили, мой друг, – тихо сказал хозяин. – Не представляю только, как и зачем вам удалось это скрыть от своей упрямой северной башки…
Тосканец недавно пережил одну из самых болезненных своих любовных историй, а потому знал, о чем говорит.
– Вы же знаете, я ваш слуга, Patrizio. Я – поклонник красоты в любом виде, в каком она нисходит от Господа на грешную землю. Когда вы вновь запутаетесь в любви, а это случится… и на этот раз, судя по вашим вкусам, то будет женщина, ибо мужчин вы теперь трусите…
Патрик обернулся к нему, метнул в писателя огненный взгляд.
– Полноте! – засмеялся тот. – Трусите, конечно, мой грозный шотландец! Он умер за вас, а на то, чтобы вытянуть на свет Божий эту целомудренную историю про поцелуй, ушло двенадцать месяцев, хотя вы знаете, я не из ханжей… так вот, когда вы вновь запутаетесь своей головой в порывах вашего сердца или вашего члена, вспомните обо мне. Вспомните, что я верил в вашу способность любить,mio caro Patrizio. И не грустите о нем больше: ваш друг заплатил жизнью за свою любовь, это высокий жребий, он теперь в раю.
– В раю? – изумился Белокурый. – Это он-то? Двадцать два личных убийства и кровавая резня Маршаллов и Моффатов? Да там еще сотня набежит общим счетом. Насколько мне известно, Роб ни в чем не покаялся. И вообще-то меня учили, что за содомский грех Господь сжигал города со всеми их виноватыми и невинными, разве нет?
– Бывало, – кивнул Аретино, – но любовь, настоящая любовь идет от Бога, она выше любого греха. Так что за его вечное блаженство не беспокойтесь.
– Удивительно просторное место рай, Пьетро, у вас, итальянцев…
– О да! – хихикнул тосканец. – Раз уж в нем помещаются даже Папы!
И античный сатир легонько похлопал Хепберна по плечу:
– Поедемте-ка со мной к Тициану,carissimo mio, доставьте ему радость вашим светлым лицом. А то он вечно твердит, что я ворую у него натурщиков, но никогда не привожу с собой никого, в достаточной мере прекрасного для его полотен…









