Текст книги "Белокурый. Король холмов (СИ)"
Автор книги: Илона Якимова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 44 страниц)
47
Шотландия, Ист-Лотиан, май 1529
Полсотни своих, приведенных с севера слуг, и полторы – взятые у Ролландстона. За плечами Джона Хепберна, поверх сутаны облаченного в джек, колыхались на вздернутых в небо пиках вымпелы Белой лошади, переливалось майское солнце на узких лезвиях джеддартов. Джон Хепберн был снова в седле – во имя интересов семьи и благополучия главы рода. И, надо сказать, это его более чем устраивало.
Джон Хепберн был прагматик – он не верил в государственную измену. Не в принципе, а в данном конкретном случае. Викарий Сент-Джайлса держал дорогого друга Брихина в курсе последних новостей Эдинбурга, да и сам Джон успел поводить носом за тот краткий срок, что был в этот раз в столице. Он знал, что в казне у молодого короля мышь повесилась, и знал, что Джеймс готов на все, чтобы ее наполнить – даже жениться на последней европейской потаскухе, будь только она королевского рода и с хорошим приданым. Но сперва епископ воспользовался проверенным путем и зашел со стороны архиепископа Сент-Эндрюсского Джеймса Битона. Однако при встрече ему довольно сухо было рекомендовано предоставить светской власти судить светские прегрешения, не вмешиваясь с христианским милосердием, покуда не только не вынесен приговор, но даже не предъявлено прямое обвинение в суде пэров. Это вот «не вынесен приговор» в особенности подтвердило подозрения Джона Хепберна. К канцлеру, Гэвину Данбару, Брихин, поразмыслив, не пошел – тот сразу начнет собирать сухой хворост на костер, едва лишь прозвучит слух о черных камнях. Что до короля, то он прямо отказался встречаться с Брихином – вместе с графом Хантли Его величество был занят сбором и экипировкой войска, и Джон Хепберн приблизительно представлял, куда именно отправятся воины короля.
На юг.
Именно туда, куда сейчас мчался он сам – обратной дорогой, по которой когда-то несся в Сент-Эндрюс, как и тогда, теряя лошадей, без сна и отдыха, теперь – заново в Лиддесдейл.
Вначале он навестил брата в Крайтоне, затем направился в Хейлс… леди-мать и в молодости-то не славилась щедростью, а к старости вовсе стала скупа. Чтобы заставить ее раскошелиться, потребуются веские аргументы. Снова – пятибашенный Хейлс, цитадель рода, снова вдовьи покои, но уже в Восточной башне, и ныне ключи от дома выпущены из этих хватких рук, передоверены управителю Бэлфуру, ныне место ключей занимают четки. Но перемещение не изменило сути, не сломило дух. Пока Маргарет Гордон Хепберн жива, у всех них есть корень, которым и уцепиться, которым и устоять.
Остановился в дверях, молча выждал, пока мать поднимется с молитвенной скамьи, перекрестясь на лик Богородицы.
– Итак? – спросила она.
Видно было, что известие об аресте внука сказалось на ней, полагавшей все злоключения семьи уже позади, не лучшим образом.
– Итак… вы хотели вырастить Хепберна – вот он вам, подлинный Хепберн, ни прибавить, ни отнять. Неукротимая ярость, лютая ненависть и ни капли здравого смысла или рассудительности… Вот что стоило тогда отдать его матери, скажите на милость? Все мы побывали в чужих домах пажами, и никому это особо не помешало стать Хепберном!
– Все, кроме тебя, дорогой мой, – отвечала мать. – Единственное, в чем я сейчас не нуждаюсь, так это в нотациях. Думай, если у тебя в голове не одна спесь церковника, как нам вытащить его оттуда!
– После этих слов его, о том, кто помогает Стюартам сойти с седла, ему не поможет ни одна голова, включая мою. Потому что это, дражайшая леди-мать, называется государственная измена.
Он не лукавил – все шансы были за то, что короля можно купить, но если Джеймсу попадет вожжа под мантию, и он вознамерится проучить бывшего друга за дерзкий язык… но пока есть надежда на благополучный исход, надобно торопиться.
– Джон, – молвила старая леди, не оборачиваясь, снова склоняя колени на молитву, – уходя, оставь вон там мою малую печать, будь любезен…
Из Хейлса, ознакомившись с содержимым сундуков леди-матери, неугомонный епископ двинулся в Хаддингтон, зашел в приходскую церковь, где с колокольни при первом же гулком звоне слетало неисчислимое множество голубей, теплый шорох их крыльев сообщал паперти что-то очень домашнее, местное. Настоятель Церкви Девы Марии, тоже Джон и тоже Хепберн, как полагается – выслушал своего тезку, затем проводил того в крипту, где Брихин со вниманием осмотрел надгробия предков – тех двоих, отца и сына, в частности, что выстояли при Оттербурне. Могильная плита младшего показалась ему и более пригодной, и более тяжелой. Служители церкви обменялись несколькими латинскими фразами, Брихин, щурясь, вышел из крипты на яркий свет майского полдня, взлетел в седло и был таков. В отличие от главы семьи, он-то знал, где именно искать деньги Патрика Болтона.
Нет, он не верил в государственную измену – он верил викарию Сент-Джайлса и собственным ушам. Вообще, не потяни дьявол Патрика за язык, молодой Хранитель Марки отделался бы штрафом за превышение власти – и это вполне бы устроило Джеймса Стюарта, однако теперь монарх был разъярен не на шутку. А это значит, пора собрать у себя деньги рода – прежде чем король, «наводя порядок» в Приграничье, запустит лапу в кладовые замков Босуэлла самостоятельно. Ведь он затем и взял двоих, Босуэлла и Болтона, графа и его наследника – это была угроза обезглавить род и, чтоб отвести ее, король захочет денег, много денег. Но Брихин не был намерен предоставлять Его величеству все, накопленное непосильным трудом, а потому мчался в Хермитейдж, обобрав тайники Хейлса, Хаддингтона, Крайтона, еще более стремительно и неотвратимо, чем когда-то – в Сент-Эндрюс. Лошади падали и умирали на обочине дороги, епископ, снова садясь в седло, был черен от пыли, и только светлые глаза убийцы сверкали на лице праведника. Он шел окольными путями, когда скорыми, когда извилистыми – в Карленриг, выше Хауика, он чудом обогнул королевскую армию в восемь тысяч душ, и потому не видал, как навстречу ему в Эдинбург уже везли плененных вождей главных рейдерских семей Приграничья.
48
Шотландия, Мидлотиан, Эдинбург, май 1529 – апрель 1530
День сменялся ночью, ночь перетекала в день. То, что снаружи, за стеной, бушевала пылкая весна, только еще усиливало плохое самочувствие Патрика Хепберна. Он старался уснуть побыстрей и проспать подольше, в ожидании, пока все это время наконец выйдет, и можно будет воспользоваться золотым умением Брихина выпутываться из любой ситуации. Но вестей от епископа все не было… и граф захандрил. Сперва его еще забавляли байки Болтона о днях минувших, затем он стал раздражителен и мрачен. Для него, выросшего в седле и мечом в руках, каждый час, который он был вынужден провести, слоняясь от стены к стене сырой камеры, казался нескончаемо долгим. Его даже не так удручало то, что их оставили без слуг, хотя Йан МакГиллан ежедневно с упорством горца приходил на скалу, чтобы попроситься за решетку – как это вот бездействие. Бездействие сменялось вспышками ярости, когда Босуэлл принимался выкрикивать проклятия небу, фортуне, адресно – королю, Скотту и Фернихёрсту, а после, исчерпав словарный запас шотландского и гэльского, заворачивался в плащ, ложась лицом в каменную кладку. И лежал так часами. Что он не сошел с ума от гнева в первый месяц заключения, то была поистине милость Господня.
А епископ Брихин вновь появился в Эдинбурге именно тогда, когда Патрик вовсе перестал его ждать – с искрой в горящем глазу, с насмешкой на устах, и подлинный черт во всем, кроме распятия на груди. Новые интриги и свары действовали на его преподобие живительнейшим образом, от бесстрастного аскетизма в лице Джона Хепберна и следа не осталось. Но вести, которые он им принес, были не столь уж радостны.
На жадный вопрос «когда?», который Патрик впоследствии задавал ему бесчисленное множество раз, он тогда впервые пожал плечами:
– Не знаю… Не вы одни такие счастливцы… взяты еще лорд Хоум и лорд Максвелл, Керр Фернихерст и Скотт Бранксхольм-Бокле, Полворт, Джонстон, Марк Кер…
– Максвелл и Хоум? – переспросил Белокурый. – Оба оставшихся Хранителя? Быть не может!
– Да это война! – сказал, помрачнев, Болтон.
– Это уничтожение, – согласился Брихин, – он прошелся по главам всех крупных фамилий, а пока вы тут кормите крыс, разоряет ваши земли и вешает капитанов. Искореняет воров…
– Кого⁈ – выражение лица Болтона было далеким от преданности государю. – Эти воры привели его на престол! А Бранксхольм, дурень, был раскатан Ангусом в лепешку еще в двадцать шестом именно потому, что кинулся на слезный призыв спасать этого мелкого мерзавца!
– Полегче! – Брихин поморщился. – Из тюрьмы есть дорога обратно, Патрик, а с плахи – нет… он согласен отпустить вас под залог. Всего лишь двадцать тысяч.
– Сколько-сколько? – недоверчиво переспросил брата Болтон. – Двад-цать ты-сяч фун-тов? – он так и сказал это, по частям, словно перекладывал с места на место кошели с монетами. – Он там что, совсем умом рехнулся?
– Нет, – возразил Брихин, – вменяем, как никогда. А сумма такова, чтобы вы оба тут гнили до конца дней своих, он не хочет выпускать нашего графа, ты-то просто попался под руку…
– Утешительно, – вздохнул Болтон. – Этак мы без штанов останемся, всем-то родом, хотя кто их там носит, те штаны…
Патрик Болтон вышел из тюрьмы через два месяца, почти сразу после внесенного залога. Белокурый – через два года.
Когда двадцать тысяч, собранные Джоном Хепберном по тайникам семьи, все-таки перекочевали в королевскую казну, когда епископ Брихин с нижайшей просьбой снова предстал перед Его величеством, король уже не был так зол, как прежде, это верно. Но купить можно было только государственный ум Джеймса Стюарта, не его сердце – а сердце короля разрывалось между страхом, ненавистью, страстью и местью. Он до сих пор – до июля – не предъявил кузену никакого обвинения, только оставил того в одиночном заключении. Его мутило от ужаса всякий раз, когда он вспоминал обращенные на него бешеные глаза убийцы, а именно таким он впервые тогда увидел своего Дивного графа… Патрик сильно изменился за минувший год, он стал опасен, очень опасен, и король покамест не понимал, что делать с этой открывшейся ему новой силой. Королева-мать приступала к нему с просьбами казнить наглеца, рассуждая, как впору графство Босуэлл было бы ее новому мужу… но Джеймс за год также слегка устал и от властолюбия и алчности своей матушки. Когда-то он дружил с Хепберном, да и потом, не так много при короле было людей, с кем Джеймсу было хотя бы не скучно. Стюарт не хотел сознаться себе, что тоскует по обаятельному кузену, по тому Дивному графу, с кем было так легко и живительно весело во времена Ангуса. И Хантли также надоедал ему мольбами за общего родственника, пока король не пригрозил и Хантли, за длинный-то язык… поэтому пусть-ка Белокурый сидит, до тех пор, пока он, Джеймс, не примет решения. Хепберны должны быть довольны, что он отдал им наследника, Болтона, и что не казнил главу семьи, как, скажем, Уильяма Кокберна Хендерленда или Адама Скотта, короля воров с Ярроу, чьи отрубленные головы пустым и тяжелым взглядом всматривались в горожан со стен СтарогоТолбута. Хоум и Керр уже покинули столицу, став много бедней, чем были, но они восполнят свои потери при первой новой луне над Чевиотами. В июле король самолично, во главе войск, отправился на границу, и стяг Стюартов поплыл в сторону Лиддесдейла, Аннандейла, западного побережья страны… он штурмом взял Лохвуд – гнездовище Джонстонов, и только малая часть из них сумела уйти невредимыми, он, под честное слово лорда Максвелла, данное, впрочем, из заключения, вызвал к себе Джона Гилноки Армстронга – но повесил все три десятка его людей, и его самого, там же, в церковном дворе, хотя обещал милость каждому, пришедшему с повинной. Но больше крови – циник Брихин был прав – король хотел денег, денег и власти, и был разъярен, когда его слуги, всего неделей опоздав к визиту епископа в Караульню Лиддела, сообщили ему, что все так называемые богатства рейдерского замка – не более, чем миф. Джон Хепберн отдал только то, что пожелал отдать – не больше и не меньше, за голову брата, за продолжающуюся пока жизнь племянника.
Он не сошел с ума от нетерпения и гнева до середины лета, это уже само по себе было неплохо. Брихин, навещавший Босуэлла раз-другой в месяц, укрывал его, коленопреклоненного, полою плаща, словно для исповеди, и это давало возможность говорить, говорить, говорить… на латыни, чтобы и в малом исключить возможность чужого уха под дверью. Среди тюремщиков считалось, что молодой граф кается в своих грехах перед государем, пока тот на самом деле излагал дяде сколь многочисленные, столь и безумные планы побега, мести, расчета. Брихин, сколько мог, гасил его отчаяние, злость и ненависть, горячую и страстную, как любовь, к тому, чьими повелениями он, Белокурый, оказался здесь. Епископ, надо сказать, был удивлен этой страстности натуры племянника – четыре года их совместного житья, казалось бы, прошли для Босуэлла недаром, и все равно, столько уязвленности звучало в словах молодого графа, адресованных кузену и королю, что железный Джон вынужден был признать за Патриком еще не в корне убитую чувствительность натуры. И обещал себе поработать над этим. Но от прямого покаяния в грехах гордыни и дерзости перед сюзереном, на которое не раз указывал Джону Хепберну король, Белокурый граф с возмущением отказывался, ожесточенно доказывая епископу, что каяться определенно должен не он…
Хуже становилось, когда дядя уходил. Тогда граф оставался наедине со своими мыслями, и беседовал только сам с собой:
– Да ладно, я же не какой-нибудь Армстронг… я – Хепберн, я когда-нибудь выйду отсюда.
Он верил в это неистово, сильней, чем в искупление грехов и жизнь вечную. Он повторял это, как заклинание. Он развлекал себя тем, что тупил из без того тупой столовый нож, выцарапывая монограмму на стене, под окном – H, перечеркнутое размашистым E. Hepburn – Earl…те самые буквы, что и под мирным, приведшим его сюда договором. В восемнадцать лет, любуясь на белый свет сквозь кованую решетку клетки в Эдинбургском замке, Патрик Хепберн, третий Босуэлл, Дивный граф, навсегда отрекся от безусловной верности Стюартам – по венам вскипела наследная, быстрая ртуть Джона Гонта. Не только Хепберн, но и Стюарт, а также самую малость Плантагенет. По крови родня и ровня принцам, он вынужден гнить здесь, в сыром подвале, среди крыс, которые резво плясали по ночам в изголовье кровати, в ожидании, пока стервец Джеймс явит нечеловеческую милость быть не то, чтобы благодарным ему – нет, попросту справедливым! Он вынужден слабеть, хиреть, смирять плоть, терять блаженные дни юности, той самой легко бегущей жизни, которой ему отведено – сколько… Бог весть! Кто дал право королю так распоряжаться его судьбой? Он сам вручил ему это право, верно, но оммаж теперь разован – и на нем нет вины – по злонравию сюзерена, по умышлению на его, Патрика Хепберна, жизнь, честь и достоинство.
– Ждать! – заклинал его Брихин. – Ждать! Я выберу время, дай времени идти своим чередом…
– Неужели невозможно сбежать отсюда? – глаза Белокурого загорались лихорадочным огоньком. – А, ваше преподобие?
– На моей памяти никому не удавалось, – отвечал тот. – Кроме того, поправ волю короля столь явно, ты в самом деле окажешься вне закона… и тогда, помимо тебя, пострадает род – он отберет и земли, и замки, и кому выпадет стать новым Босуэллом? Кто знает? Ты хочешь этого? Или лучше выждать и выйти отсюда, вернув свое положение при дворе?
– Вы и дьявола уговорите повременить, дядя, – пробормотал Патрик, отводя взгляд, – когда он станет сажать вас в аду на сковородку, но верите ли вы сами во все это, ваше преподобие?
– В сковородки – нет, ты же знаешь, – улыбнулся Брихин. – А в остальное… верить не к чему, надобно трудиться.
Но труды епископа оставались тщетны. В виде послабления, правда, Белокурому разрешали порой под охраной, безоружному, пройти через двор на самый верх скалы, в часовню Святой Маргариты, где он мог послушать службу, получив облатку, глоток кагора… От Брихина он знал, в которой дыре еще сидит, деля с ним один и тот же подвал, Злобный Уот, и, возвращаясь к себе, кинул монетку тюремщику, чтобы, наклонясь к решетчатой дыре в двери, проорать тому от души:
– Ну, что, не покаешься ли, Грешник Уот? Много тебе было прибыли за донос, скотина ты двуличная?
Невнятный вой, полный ярости и скорби, был ему ответом, но настроение у Белокурого самую малость улучшилось.
49
А дальше само собой произошло нечто, доселе немыслимое.
Агнесс Максвелл оказалась в объятиях Джона Хепберна.
Собственно, она и так пребывала там некоторое время, пока он пытался успокоить ее истерику, но теперь их взгляды встретились, и дама внезапно осознала, что ее прижимает к себе молодой, сильный мужчина, чье суровое лицо, так похожее и одновременно отличное от черт покойного первого мужа, чьи сияющие глаза находились к ней совсем близко. И Брихина, на мгновенье ошеломленного тем самым единственным во всю его жизнь шансом, как видно, посетила сей момент та же очевидная мысль, от которой Агнесс бросилась краска в лицо… ибо наконец-то она поняла, прочла по одному этому взгляду истинную, нимало не скрытую природу многолетнего отношения к ней бывшего деверя.
И Джон Хепберн, теряя голову, наклонился и поцеловал даму – поцеловал с той силой пола и права, что лишает женщину воли сопротивляться. Хотя леди Максвелл упиралась изо всех сил руками в грудь епископа в тщетной попытке разорвать объятия, это не приносило никакой пользы, Джон не обращал ни малейшего внимания на ее протест. Она не успела почувствовать себя оскорбленной, но все в ее мире перевернулось с ног на голову – Агнесс Максвелл привыкла думать о себе, как о даме средних лет, матери взрослых детей, почти что бабушке, и уж никак не ожидала покушения от мало того, что родственника, так еще и священника.
Но как, при всей его железной, безжалостной хватке, он был нежен, Боже милосердный!
Поцелуй, полный огня, головокружения, жажды, тоски, неразделенности и утоления. Он брал, отдавал, умолял, требовал. Он соблазнял обещанием искушения более острого, соблазна более яркого. Джон не делал с ней ничего необыкновенного – только его руки на талии, только змеиное жало, проникшее к ней в рот – но ощутил, тем не менее, как она перестала противиться, покоряясь его дерзости. Это был единственный поцелуй в жизни лучезарной Агнесс, во время которого ей хотелось умереть. Пропасть в нем, никогда не возвращаться обратно. Остаться в живых и принадлежать этому мужчине полностью и немедленно. Никогда его не встречать или убить сейчас же. Он целовал так, как если бы тем самым овладевал ею. Во всяком случае, именно это растерянная Агнесс ощущала в телесной силе Джона Хепберна.
Несколько мгновений, украденных у времени и судьбы, миновали скорейше.
– Господь милосердный, помилуй нас, Джон, это грех, это ужасный грех, как вы могли так обойтись со мною…
Она едва не плакала снова.
Джон Брихин, выпустив Агнесс из объятий, прислонился к стене, чуть запрокинув голову, сквозь полуприкрытые веки глядя на свою перепуганную даму. Сердце его билось столь сильно, что сотрясало грудь под сутаной. Он выглядел, как человек, пьяный от плотского желания, но трезвел с каждой минутой – церковная выучка хороша тем, что принуждает держать в узде свои чувства.
– Не бойтесь, Агнесс, – наконец произнес он очень мягко и по привычке чуть насмешливо. – Я помню, что вы запретны для меня трижды, и не заставлю вас рисковать спасением души… хотя, будь цена только в моей душе и жизни, я отдал бы их с радостью, дражайшая леди. Спасибо, что позволили немного помечтать.
– Помечтать⁈ – урожденная Стюарт понемногу приходила в себя.
– Я убил бы всякого и увез вас, чтоб жениться хоть силой, – прервал ее Джон Хепберн своим спокойным голосом, – не будь рукоположен к тому черному дню, когда погиб брат, а вы овдовели, дорогая. Не будь я так беден…
Повисло долгое молчание. Не было надобности что-либо объяснять. И потому железный Джон сказал то, что она и ждала услышать в этой тишине, с легким вздохом:
– Возложите на меня ваши печали, дорогая Агнесс. В конце концов, именно за тем меня и сделали священником.
– Это было чудовищной ошибкой…
– Что именно? – улыбнулся Джон. – Не отвечайте, не надо… оставьте мне право думать, что вы пожалели именно обо мне.
– Это так, – отвечала она медленно. – Мне жаль вас, потому что вы всегда были добры ко мне… как брат.
– Я всегда любил вас, с той минуты, как впервые увидел… рядом с братом.
Они стояли в нише галереи, в десяти футах от входа в часовню королевы. Джон Хепберн пообещал пажу исповедь, но исповедаться выпало ему самому. Он говорил негромко и недолго, однако эти несколько фраз упали в слух леди Максвелл, словно горящие стрелы, поджигающие кровли в осажденном городе. Она чувствовала, как обрушалась ее оборона, и, когда епископ взял ее за руку – самым естественным жестом, сплетая пальцы со своими в замок – не отняла руки. Если бы кто-нибудь застал их в этой галерее, где время остановилось, то решил бы, что Брихинский епископ, лицо которого сейчас во вдохновенности спорило с первохристианскими проповедниками, говорит о бренности мира своей суетной прихожанке… в известном смысле, Хепберн и в самом деле разъяснял ей свой символ веры.
Потом они оба молчали.
После Агнесс взглянула на Джона, который ожидал от нее не решения, не ответа, но хотя бы одного слова.
– Видит Бог, Джон, я любила вашего брата первой и самой сильной любовью… – Агнесс Максвелл помедлила, собралась с духом и все-таки завершила фразу. – Но сейчас мне кажется, что единственный мужчина, за кем мне надлежало быть замужем – это вы… и что перед этим ваша бедность! Спасибо за то, что сделали для моего сына… Адам не смог бы дать ему больше, в Адаме была мягкость, непозволительная с таким, как Патрик… и спасибо, что любили его!
– Только не выдавайте меня графу, леди, этот паршивец и так вил из меня веревки, пользуясь своим сходством с вами, – хмыкнул Джон Хепберн.
Привстав на носочки, леди Максвелл потянулась и поцеловала бывшего деверя в лоб.
– Как покойника! – ухмыльнулся епископ. – Даю слово, Агнесс, я вытащу нашего графа из-за решетки, или гореть мне в аду, кровь Христова!
– Вы – самый удивительный человек из всех, кого я знаю, Джон Хепберн, – улыбнулась в ответ Агнесс. – Итак… исповедь, ваше преподобие?
– Если вам угодно, моя любимая, – глаза Брихина блеснули.
Час спустя паж Роберта Максвелла встретил его мачеху выходящей в самом деле из королевской часовни. Она была задумчива и тиха. Мальчишка заглянул в полуоткрытую дверь – Джон Хепберн, епископ Брихин, коленопреклоненный, стоял на молитвенной скамье, уронив голову на руки жестом то ли крайнего опустошения и бессилия, то ли глубокого покоя. Из длинных сильных пальцев сочилась темная, густая нить янтарных четок, на которой мерно покачивалось распятие.









