Текст книги "Белокурый. Король холмов (СИ)"
Автор книги: Илона Якимова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 44 страниц)
103
Он не скучал без женского внимания, но скучал без блеска, присущего флиртующему обществу, без азарта, сопровождающего охоту за дамой, покуда она не отдастся под ласкающую длань господина. Аннунциата стала чем-то вроде походной жены, а обычные проститутки на Ка-Рампана вдохновляли тем менее, чем более граф в портовом городе опасался заразы. Теперь он проводил дни, деля их между боями с маэстро Бартоломео, осторожным и уважительным после случившегося, и толкотней литераторов, художников, искателей острых ощущений при карликовом, комическом дворе Пьетро Аретино, «бича государей». Ему бы чураться подобных знакомств – во всяком случае, мало кто из прежнего, придворного круга друзей Белокурого отнесся бы снисходительно к его нынешней среде общения – однако для человека, проведшего последние десять лет в рейдерстве, в постоянном, уравнивающем братстве по мечу с самым порой низкородным сбродом Шотландии, в таких связях не было ничего странного. Третий Босуэлл, хотя и высоко ценил свою кровь, никогда не забывал, с какого придорожного камня и разбойничьей повадки началась подлинная история рода Хепберн, а потому не кичился родством с королями. Но внутренняя дистанция между ним и прочими нахлебниками-гостями поэта ощущалась весомо и четко даже не потому, что за спиной у графа постоянно маячило два-три молчаливых рейдера с самыми недружелюбными рожами, а потому, что король холмов – всегда король, даже в простом, потертом дублете, даже помалкивающий о себе. Устройство общества, впрочем, что-то неуловимо напоминало: его и теперь окружали не столько люди, сколько прозвища. Аретино, Тинторетто, Сансовино, Пьомбо – то все были клички, чуть более, правда, благозвучные, чем Полурылок или Хер Собачий. Он сам, проживший под отметиной масти пятнадцать лет, уже не находил это странным. Признанных гениев звали только по имени – Тициан, иногда с уточнением – Божественный, и подробности были никому не нужны. Мир королей и мир рейдеров напрямую имел родство в жаргоне с миром искусств. А некоторые имена и вовсе не были именами, женщины носили не только маски, накладные косы, зады и груди, но и актерские псевдонимы вместо имени – он уже знал об этом, когда как-то теплым вечером Пьетро, расслабленно наблюдая за суетой лодок на Канале-Гранде, спросил его, не поедет ли тот с ним к куртизанке сейчас, раз за четыре месяца в Венеции Белокурый так непростительно и не выбрал времени посетить ни один храм соблазна. Граф, давненько не получавший денежных приветов от дяди, буркнул что-то вроде того, что не видит смысла ездить к шлюхам, коли любую можно свистнуть, просто выглянув из окна.
– Друг мой, – поморщась, отвечал ему Аретино, – монна Фриули – не какая-нибудь продажная девка, она – художник чувств. Она берет, разумеется, в подарок, и немало, но не в этом соль.
– То есть, обычная шлюха, Пьетро, просто дороже обычной.
– Упаси вас Бог, – отвечал писатель, с сожалением глядя на шотландца, – даже думать такое о Фаустине. Поймите же, куртизанки – не шлюхи, которых вы можете купить в каждом переулке, у каждого кабака… куртизанка – свет жизни образованного мужчины, ибо она дарит не только утонченную любовь, но и сладостную беседу, и все то сердечное тепло и блеск остроумия, которые не купишь за деньги. Она может разорить вас, не дав и поцелуя, а может отдаться по любви, не взяв ничего – как ей заблагорассудится. И вы еще станете умолять ее принять плату за эту любовь, дрожащими руками отдавая последний дукат.
– Какие странные у вас тут… обычаи, – пожал широкими плечами Белокурый.
Но скука и любопытство все-таки привели его в тот самый дом, на фасаде которого в подражание древним жрицам любви значилось: «Короли, принцы, графы, маркизы, посланники, добро пожаловать! Чинов ниже виконта не принимаем».
– Однако и самомнение у вашей девки, – прокомментировал Босуэлл, поднимаясь из сотопортего по широкой лестнице в покои верхнего этажа, откуда-то и дело прыскали слуги с бутылками и блюдами, раздавались возгласы мужчин, женский смех. – Просто рыцари и эсквайры ее не устраивают?
– Ни в коей мере, – раздался откуда-то сверху воркующий голос, чистейшее тосканское наречие. – Пьетро, дорогой мой, что это за дьявольски прекрасный, но неотесанный Ахиллес, который хает хозяйку дома прежде, чем обрел честь хотя бы видеть ее?
Легендарная Фаустина, сошед со своего трона в зале, пробегая по галерее, услыхала его последнюю фразу. Вот она стояла перед Белокурым – головой едва достигая его плеча, миниатюрная, безупречно сложенная, с круглым задорным личиком, темными бездонными глазами, чуть вздернутым носом… эта насмешливая девчонка походила в повадке на азартных торговок рыбой с Риальто, но никак не на властительницу сердец, которой ее описал памфлетист. Она даже не была безупречно красива – если не считать копны действительно превосходных светло-рыжих локонов – но, когда говорила, хотелось слушать ее еще и еще. Музы́ка сфер жила у нее на кончике языка.
– Ни в коем случае не Ахиллес, мадонна, – глядя на куртизанку сверху вниз, отвечал граф. – В источнике бессмертия меня не купали, правда, но и уязвимых мест на мне вы не найдете.
– О! – отвечала та. – Я не найду – найдет другая женщина. Мне по вкусу такое самодовольство, красавчик – оно оставляет обширное поле для вашего образования.
Так началось одно из самых странных знакомств Хепберна в Венеции, сложившееся затем в крепкую дружбу. И подлинно звали ее так, как когда-то его первую женщину – Джоанна. Монна Джованнетта Фриули.
Фаустина Фриули была примой среди тех четырех тысяч куртизанок, что составляли сладострастную славу Венеции, что заставляли стремиться в объятия Республики и герцогов, и ландскнехтов – теряя голову, не считая дукатов. Не самая юная, не самая красивая, не самая родовитая, тем не менее, она гордо несла свою хорошенькую головку и славу легендарной, неотразимой, божественной. Ей посвящали картины, сонеты, жизни и состояния. Когда ей приходило в голову пойти к исповеди в Сан-Кассиано, процессия сопровождавших ее обожателей, слуг, девчонок, арапчат растягивалась чуть ли не в половину Мерчерий. Когда она решала отправиться в Падую, дабы поклониться мощам Святого Антония, о ее отъезде объявляли по городу глашатаи и по возвращении опекаемые ею приютские дети встречали патронессу цветами и трогательными куплетами. Она была виновна более чем в десятке крупных разорений за последние пять лет, вследствие ее отказа трое покончили с собой, не вынеся мук любви, но и по смерти не обрели от нее сострадания. «Вот дурачье! – хохотала монна Фриули. – Вольно ж им было бессмертную душу свою губить от неутоленного естества!». Монна Фриули знала семь языков, пела, как птица, играла на лютне и арфе, писала изящные латинские вирши, недурно разбиралась в теологии, астрономии, астрологии, алхимии… недоброжелатели приписывали ей также искусство составлять яды. Ввиду последнего она имела свидание с кем-то из Совета Десяти, но налоги, вносимые ею в казну Республики, составляли столь приличную сумму, что Совет только пожурил прелестницу да порекомендовал гнать из своего дома молодежь «Золотой книги», дабы юнцы не оставляли отцовых денег за карточным столом. Салон ее, куда вступил Белокурый, был чем-то средним между палаццо зажиточной семьи, борделем, игорным домом и мастерской художника. Залу наполняли мужчины самые родовитые, в самом изумительном оперении, среди которых нынешний Босуэлл смотрелся весьма бедно, но встречались и проходимцы, чьи алмазы в перстнях куда более напоминали муранское стекло. За столом Фаустины обедали и ее приятельницы той же профессии – подешевле и попроще, кто подменял хозяйку там, где она сама нипочем не хотела мараться, и актерки, и даже монахини. Венецианские монахини составляли для Патрика отдельную степень недоумения, особенно после того, как одна из них, сестра Кьяра, недвусмысленно прижала его в нише сотопортего, когда он сопровождал ее вниз, к гондоле… Мужчины соревновались в блеске – денег либо остроумия – перед монной Фриули, женщины – скромно или развязно – искали себе покровителя. Несколько святых отцов – августинец, доминиканец, трое францисканцев – были у Фаустины завсегдатаями, они давали хозяйке дома благословение, а после мирно располагались в уголку за разговором о делах небесных, и Патрика забавляло угадывать, которую же из дам кто из них нынче вечером увлечет в альков исповедовать. В обществе считалось, что священники заходят к монне Фриули наставить ее на путь истинный – и верно, однажды Патрик стал очевидцем головокружительно хитроумного теологического сражения, которое Фаустина выдержала против двоих из них, и выдержала с блеском. Из молодых приятелей Аретино здесь постоянно подвизался Тинторетто, которого Пьетро то хвалил, то злословил о нем – художник искал разнообразия в натуре, и, несмотря на заплаты на локтях его рабочей куртки, хозяйка дома была с ним ласкова, словно с самым высокородным из гостей. Сама монна Фриули, если не переходила от пары к паре, от компании к компании по залу, взбиралась на мягкое кресло на возвышении, грызла засахаренный миндаль и оттуда следила за волнениями в этом мирке избранных. Чинов ниже виконта… Она была мала ростом, она убежденно не носила цокколи, не белила лицо и не разрисовывала действительно прелестную, почти целиком обнаженную грудь, она, при своей нежной, матовой коже, в этом вычурном и дорогом алом тафтяном платье была похожа одновременно и на отравленный цветок, и на молочного стекла статуэтку. Волосы ее, высоко убранные под золотую сетку, непокорно выбивались локонами на шею и у висков, она забавно морщила вздернутый носик, маленький пухлый рот держал улыбку, словно приклеенную. Но темные глаза, огромные, бархатные, внимательные, опушенные длинными ресницами, ласкали душу теплом, когда ей приходило в голову приободрить кого-либо из своих воздыхателей. Будучи искушен в придворном флирте, Белокурый легко нашел нужный тон разговора, разве только то весьма забавляло графа, что содержанка требует себе почестей, как для королевы. Но внешность легендарной монны Фриули его вовсе не впечатлила.
– Да она даже не красавица, Пьетро, так, хорошенькая, но не больше того.
Он молвил это писателю вполголоса, озирая зал, перед тем, как откланяться и проститься. Фаустина, словно услыхав, вдруг поймала взглядом его глаза и улыбнулась лично ему – через всю залу.
У ведьмы есть чутье, подумал он с уважением.
104
Он исправно навещал новую знакомую с неделю, потом графу надоело терять время. Убежденный, что Пьетро привел его в этот дом только лишь затем, чтоб доставить ему блестящую любовницу, Босуэлл приступил было к делу, но внезапно получил отпор. Первый раз женщина отказала ему, невзирая на все его обаяние, и по вполне прозаической причине:
– Если можете заплатить мне, граф, я вся ваша… – и она назвала поистине баснословную сумму, – но, в противном случае, увольте. Я своих милостей даром не раздаю.
– Да вы ведете себя, как продажная девка, – раздражающе спокойно заметил Босуэлл, – а Пьетро-то расписывал мне ваше стремление выбирать любовников исключительно по их достоинствам…
– Ну, и какие у вас достоинства, Патрик Хепберн? – насмешливо уточнила венецианка, ничуть не обидевшись. – Красивое лицо и крепкий член? Я занимаюсь своим ремеслом с двенадцати лет и, поверьте, повидала немало того и другого. И пришла к выводу, что лучший друг женщины – золото, и оно же – лучшее достоинство мужчины.
Белокурый пожал плечами, снял с пояса спорран, равнодушно бросил на резной столик для карт, мозаичная крышка на котором изображала мучительную смерть Актеона:
– Чем могу… там не хватит, чтобы купить и самую дешевую сучку на Риальто. Хотите меня – берите таким, как есть. А нет, так не пойму, какого дьявола Пьетро направил меня к вам?
– О! – она рассмеялась. – Да чтобы вам было, с кем поговорить в Венеции, роскошное северное чудовище! А вам в новинку разговаривать с женщинами, не правда ли?
Удивление на миг мелькнуло в синих глазах:
– Да, – согласился с ответной усмешкой граф. – Зачем… да и о чем прикажете с вами говорить, Фаустина?
– О чем угодно. Примите обратно ваши гроши, – в бархатных очах монны Фриули показалось нечто бесовское, – за это упоение я, так и быть, не возьму с вас платы.
И они говорили.
И в этом она действительно стала его первой.
Для Патрика Хепберна разговор с женщиной составлял новый виток образования – ибо, видит Бог, до сей поры ни одна не могла устоять перед ним настолько, чтобы не пропустить побыстрей фазу беседы в чаянии более желанного. Да и о чем он мог бы с ними разговаривать? И кто были те женщины в его жизни? Он вырос среди мужчин и, по сути, знал только мужской язык. Ему с детства твердили о первенстве мужа во всем, о слабости Адама, за которую тот заплатил бессмертием, и имя этой слабости было – Ева. А право Евы – только внимать мужчинам, терпеть свою долю за первородный грех, смиряться пред лицом собственных несовершенств. С такой ли поговоришь? Агнесс Стюарт Максвелл, Дженет Хоум Гамильтон, Агнесс Синклер Хепберн. Первая плела кокон его детства, окутывая его, сколько могла, своей любовью, но язык материнской нежности не требует изысканности и изощренности. Вторая видела ли в нем только брата – этого он не мог бы сказать с уверенностью – но видела слабость его и уязвимость отчетливей прочих, и дарила нечто среднее между лобзанием и укусом, слетающее в виде колкостей с ее змеиного языка. Третья делила с ним ложе и рожала его детей, была тем телом, в котором он обретал покой, в погружении, в разделенности, в безопасности, но ему никогда не пришло бы в голову говорить с ней – не повседневными словами, а именно в значении, употребленном Фаустиной… В один из дней он как-то поймал себя на том, что с увлечением повествует венецианке о хитросплетении blood feud в Приграничье: Керры против Скоттов взаимно, Эллиоты против Робсонов и Ридли, Армстронги против всех… и запнулся на полуслове, очень уж странно среди певучей итальянской речи звучали кровавые наименования этих фамилий.
– Продолжайте, граф, – подбодрила его монна Фриули, поблескивая внимательными темными глазами, которым огоньки свечей, отражаясь, сообщали пугающую бездонность. – Сделайте милость… вероятней всего, я никогда не окажусь в вашей стране, но вы только что ощутимо дали мне к ней прикоснуться.
Едва ли хоть одна из трех близких ему женщин сказала бы что-то подобное.
И в ту минуту он понял, почему рыжая чертовка не взяла с него денег за разговор, ибо ее умение слушать стоило куда больше – изрядной части необратимо уловленной Адамовой души.
Из-за Фаустины его трижды пытались прикончить наемные убийцы – равно как из-за слухов, что куртизанка предпочла шотландца всем остальным, так и из-за сплетен, что он оскорбил высокочтимую. В Венеции ведь бывают и очень долгие, и очень узкие улицы – войдя в такую и оказавшись между двумя наемными bravi, живым уже не выберешься. Но выучка приграничного рейдерства спасла и здесь, а здравый смысл не допускал Белокурого прохаживаться в переулках, ширина которых была менее разведенных в стороны рук, чтобы обеспечить хоть какую свободу боя… С Фаустиной он проводил время, у нее коротал вечера, знал по именам ее подруг, которых она порой пыталась пристроить ему в постель, катал ее в гондоле по каналам, когда ей вздумалось полюбоваться на рассвет над лагуной – причем, она всегда платила гондольерам сама, насмехаясь над его нищетой… несмотря на ее иронию, лодочники неоднократно пытались его ограбить и дважды сбросить в канал, в обоих случаях это окончилось плачевно для гондольеров, хотя и Патрик тоже несколько вымок. Фаустина показывалась ему любой – порой и в одной сорочке, в часы утреннего туалета, что неизменно удивляло шотландца, привыкшего, что такая степень близости бывает позволена только признанному любовнику. Она дразнила, она позволяла рассматривать на себе чуть ли не все предметы белья, но не подпускала к телу. И с ней не проходили грубоватые приемы, позволявшие одолеть притворную стыдливость француженок. Эта, останавливая руку мужчины на подвязке, давала оплеуху, от которой и у самых крепких звенело в ушах, а после долго, безжалостно вышучивала… он не рискнул в этом контексте попасться к ней на зубок, он не мог позволить себе, став нищим, стать еще и смешным. Фаустина ценила свое тело дороже золота, но вовсе не принимала всерьез того, что происходило между мужчиной и женщиной на простынях – и потому невозможно было уловить ее на ошибке в кокетстве. Взамен они с монной Фриули обрели видимость товарищества, соучастия, едва окрашенного флиртом, но в столь пристойной мере, что порой венецианка чувствовала себя едва ли не оскорбленной – до странности равнодушно северянин, по которому вздыхала не одна посетительница ее салона, включая сестру Кьяру, занял при ней место доверенного друга, с интимностью более в чувствах, нежели в проявлениях телесных. А, между тем, телесность они порой обсуждали столь прямо, что это не оставляло места интимности. И в этом тоже было отдельное, изысканное упоение – обсуждать постель с женщиной, с которой не спишь. Конечно, глупо было бы отрекаться – он хотел ее, и тем более сильно, что женщина эта была прекрасна не только телом, теперь-то уже Босуэлл не считал ее просто хорошенькой… Но и монна Фриули научилась ловить в мельчайшем движении этого совершенного, спокойного лица, в потемневшем взгляде, признаки желания, алчного, тем более жаркого, чем холодней держал себя ее собеседник. И сердце Фаустины, которое многие считали давно умершим, также согревалось, и она становилась живей, прекрасней, теплей, притягательней в разговоре – вплоть до наваждения.
Это была не любовь, но как бы это была любовь. Это был расчетливый флирт, но оба знали, куда он ведет, женщина – по своему искусству, мужчина – по своей непреклонной воле. Это было объятие друзей, противоборство умелых противников. Никто не желал сдаться первым, хотя каждый все-таки желал сдаться, но так, чтобы сохранить лицо. Если Аретино решил разнообразить досуг своего шотландского приятеля, то ему это удалось вполне, но писатель и лишился его общества тоже, потому что чаще, чем у рыжей куртизанки, Босуэлла не видали нигде. Он даже стал пропускать еженедельные попойки у Харвела, и только скъявоне маэстро Бартоломео оставался по-прежнему верен. Фаустина, со свойственными ей любопытством и эксцентричностью, как-то посетила школу ломбардца и, когда МакГиллан вытирал влажный от пота торс графа, закончившего бой, темные глаза ее задержались на шрамах Босуэлла, на скульптурной чистоте его тела, с тем нечитаемым выражением, что у любой другой женщины означало бы острое влечение… но у нее не превратилось и в легкую поблажку к поклоннику. Когда Патрика первый раз попытались подстеречь в узком переулке вблизи ее дома, она только рассмеялась его залитому чужой кровью плащу и порекомендовала удачней выбирать места для прогулок. О втором и третьем случае он умолчал. Аннунциате в те ночи приходилось так жарко, что однажды она, вопреки всем своим правилам, устроила скандал и раскричалась, требуя от графа взять себе еще одну женщину или уж мальчика на крайний случай, потому что не желает лишаться под ним жизни, сколь бы ни был синьор красив и одарен в любви.
105
Однажды она почти далась в руки, но все-таки соскользнула с крючка.
Синие глаза, сощуренные на море, слепило адское солнце юга, делало их еще невозможнее, острей, лазурней обыкновенного. Кудри, выбившиеся из-под боннета, выгорели до светлого, почти до платины. Поблекший тартан «гордон-хантли» был между ними и предательским песком лагуны, и песок струился меж пальцев, твердя о вечности, о бренности, о времени, когда Хепберн лениво выпускал его из горсти, любуясь на строгий полет песчинок к земле – мгновенья в твоей руке.
– Любовь, Фаустина – вот для чего Бог создал женщину. И мужчину также. И это я умею.
Мужчина и женщина лежали в объятиях друг друга на старом клетчатом сукне и были, тем не менее, весьма далеки друг от друга. Она только улыбнулась в ответ, рыжая кошка, притулившаяся к его теплому боку, как тот белый песок, постоянно утекающая из рук:
– Все это умеют, граф, и вы, и последний козопас. Вы говорите ведь со мною не о любви.
Над гребнем насыпи, по верху песчаной отмели в отдалении выстроились слуги – носильщики портшеза, арапы с опахалами, конная охрана монны Фриули. Кобылка графа уныло нюхала соленый воздух – поживиться тут было нечем. Свита в полсотни человек наблюдала за расположившейся на берегу лагуны и беседующей парой, своим отдалением в триста шагов обеспечивающая и публику, и уединение одновременно.
– Об обладании, верно, душа моя, – Босуэлл не глядел на Фаустину, он, щурясь, смотрел в набегающие на песок волны, не обратив на «козопаса» внимания. – О чем же еще говорить мне с вами? Я говорю о том, что умею и чего желаю. И из чего вы, моя дорогая, сделали ремесло. Впрочем, вы правы. По моему мнению, все, на что годится женщина – это раздвигать ноги. Это лучшее, что умеет каждая из вас, и за этим вас создал Бог.
– Вот как? – с иронией спросила куртизанка. – Обсуди́те это, граф, с фра Бартоломео, он будет у меня сегодня. А мне-то всегда рассказывали, что Господь создал Еву для целомудренного житья в раю.
– Ну, так вам врали, – с усмешкой отвечал Белокурый. – Зачем тогда Он, по-вашему, сотворил их нагими, ее и Адама? Жажда плоти начертана в каждом из нас, как знак Божьей воли, Божьего промысла. Вы спорите ведь со мной из чистого противоречия…
– Я спорю с вами оттого, что вы мало цените женщин.
– То есть, не хочу платить вам? Я утешу вас, дорогая. Лучшее, на что вы годны – это лежать снизу, верно. Но и лучшее, на что годен я – находиться сверху.
– Какое однообразие поз…
– Позу выберете сами. Ну, разве что, убивая, я столь же угоден Богу, наверное. Вы знаете, что значит отдаваться, Фаустина, но вам неведомо, что значит брать. Когда под вторжением размыкаются нежные лепестки, когда брызжет сок из плода, когда женщина обвивает тебя ногами, не в силах противостоять похоти, которую зажигаешь в ней каждым ударом – вот оно, то бессмертие, в котором я хочу оказаться, когда Господь призовет мою душу. Это ли не лучшее, когда попадаешь в цель, когда изливаешься на ждущее тебя поле? Это ли не жизнь сама, когда утоляешь порожденную тобой жажду? Лучший голос женщины, что я слышал – когда она стонет подо мной, умоляя не останавливаться…
– Красноречиво. Если предположить, что я поверю вам на слово.
– Вот уж в вашей вере я точно не нуждаюсь, друг мой.
– А в чем вы нуждаетесь, господин граф?
– Сейчас? В средствах, в первую очередь. Будут деньги – куплю остальное. Что не куплю – возьму силой. Это только вопрос времени, душа моя.
– Итого – у вас нет ни средств, ни силы, и только времени сейчас предостаточно. Зачем вы завлекли меня сюда, граф? Всюду песок, я ощущаю себя рыбацкой девкой.
– Я люблю смотреть на море, но мне выдается для этого мало случаев. Разве что в детстве оно всегда было к моим услугам. И то – наше, северное, днем и ночью полное ледяного ужаса, одиночества, мертвых тюленьих тел… А разве вы не рыбацкая девка, дорогая? – спросил он, забавляясь.
– О нет, – коротко отвечала она, помолчав, – я выросла в Венеции.
Хепберн принял ее молчание, но завершил про себя недоговоренное куртизанкой – в борделе.
– Всюду песок… В туфлях, в чулках, и даже, кажется, там, куда вы стремились бесплатно.
– Покажите, – предложил граф небрежно.
Потянулась всем телом, ножку в изящной туфельке, подарке Перуцци, возложив на сапог Босуэлла:
– Извольте.
– Не вижу.
– Да вот же, вот и вот!
Покачал головой:
– Не вижу. Вы преувеличиваете размеры бедствия… разве что на ощупь?
Пальцы мужчины легко пробежались по щиколотке Фаустины, обтянутой шелковым чулком, и вдруг охватили ее плотно, словно кандальное железо. Первый раз ощутила себя монна Фриули неуверенно, почти неприятно, со своим милым другом, беззаботным приятелем, с этой его скрытой силой. Если он станет назойлив или опасен, она закричит, конечно же, позовет слуг, но… но ведь отсюда, издалека, если не услышат голоса за шумом прибоя – и не разобрать им будет, в беде она или просто в любовной игре. Хепберн тем временем, удерживая одной рукой ее ножку, другой медленно, небрежно снял кожаный башмачок и скользил ладонью по маленькой стопе, по крутому своду ее, выше, по лодыжке, по поверхности чулка, стряхивая невидимые глазу песчинки:
– Так… вам лучше?
– О… право, не знаю.
– А так?
Рука его поднималась все выше, потом в одно мгновение коснулась пряжки подвязки – и вот уже он ладонью скатывал вниз, к щиколотке, шелковый чулок, жестом, полным силы и ласки одновременно.
– Как ловко обращаетесь вы с дамскими подвязками, господин граф.
– Я изрядно попрактиковался при французском дворе… было дело.
И смотрел в лицо женщине хладнокровно, с любопытством исследователя, глядя, как она вздрогнула, когда дело дошло до сокровенной точки. Кончиками пальцев ощущал, как она отдается – и все равно отдаляется, сохраняет себя.
– Желаете развить тему, монна Фриули?
Но едва лишь другая рука скользнула под платье, она сжала бедра, выталкивая, противясь вторжению.
– Обойдемся без пощечины, милый друг – только за то, что вы кое-что понимаете в женском теле.
Подтянула чулок, обулась, поправила юбки, как иные поправляют доспех, жестом равно полным силы и презрения к сопернику в битве. Хепберн подал даме руку, поднимая ее с плаща, уже не глядя на женщину – только лишь на лагуну. Фаустина наслаждалась им целиком, в том числе, и тем, как умело держал удар.
– Семя, кровь и морская вода – вот из чего мы состоим на деле… не из праха и глины, – пробормотал как бы про себя.
– Хотите, я поцелую вас?
– Нет. Если только теми устами, – он усмехнулся, большим пальцем ласково обведя контур ярких губ женщины, она ощутила собственный легкий запах, исходящий от его руки, и едва удержалась от того, чтобы не прикусить, дразня… отчего-то этот простой жест взволновал ее больше, чем вся предыдущая ласка. – Теми устами, – повторил граф, – и – ниже пояса. Все прочее – для смешной любви, о которой говорят в вашем салоне, Фаустина, не для меня. Я и проще устроен, и более жесток.
– Вы льстите себе, ваша милость.
– Меньше, чем мне льстят остальные, милый друг мой.
– Льстите, Патрик. Нежная натура в теле убийцы – этим вы берете в полон женское сердце. Но остаетесь убийцей, вот в чем ваш секрет.
– Так вы знаете мой секрет, Фаустина?
– В этом мое призвание.
– О! Ваше призвание, дорогая, в том, чтобы открывать любой кошелек любого мужчины… но со мной тут вышла промашка, из меня вам извлечь нечего.
– Только семя, кровь и морская вода?
– Они одни, Фаустина. Вряд ли вас заинтересует что-то из перечисленного.
– Возможно… – темные, без блеска глаза смотрели на него, даже суженный под солнцем зрачок не просветлял радужки, черный бархат волшбы и порока. – Когда-нибудь.
Хепберн коротко засмеялся:
– Когда-нибудь не бывает, Фаустина. Сейчас или никогда, и вы это знаете лучше многих.
На мгновение показалось, что она ляжет с ним здесь же, на берегу, на виду у всех.
– Боже мой, дайте руку, я хочу в город, домой, избавиться от песка!









