Текст книги "Избранное"
Автор книги: Хуан Карлос Онетти
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 39 страниц)
– Кто же умирает сейчас? – настаивал я. – Вы или я?
Она глубоко вздохнула, готовясь изобразить на своем лице крайнее волнение. Взглянув на нее, я подумал, что она умела убеждать, и не только таких, как Хулиан. За ее спиной растекалось осеннее утро, совсем безоблачное, – маленький рай, дарованный людям. Эта женщина, Бетти, повернула голову, и постепенно на ее лице появилась печальная улыбка.
– Кто? – сказала она, смотря куда-то в сторону шкафа. – И вы, и я. Не думайте, дело ведь только начинается. Существует ряд векселей, подписанных Хулианом, а платить по ним нечем, говорят; они предъявлены на рассмотрение суда. Заложено также недвижимое имущество – мой дом, единственное, что есть у меня. Хулиан уверял тогда, что это всего лишь условно, для гарантии, но ведь мой дом, мой маленький домик заложен. И выкупить его надо быстро. Если мы хотим спасти что-нибудь после окончательного краха. Или хотя бы спастись сами…
Глядя на шляпку с фиалками и ее потное лицо, я почувствовал, что рано или поздно, вот таким же солнечным утром я неизбежно должен был услышать нечто подобное.
– Да, конечно, вы правы, – ответил я. – Нам необходимо совместно подумать и что-то предпринять.
Уже давно я не испытывал такого удовольствия от собственной лжи, от издевательства и переполнявшей меня злобы. Но я снова стал молодым и даже самому себе не должен был давать никаких объяснений.
– Не знаю лишь, – резко продолжал я, – насколько известна вам степень моей вины, моей причастности к смерти Хулиана. Так или иначе, могу вас заверить, что я никогда не советовал брату заложить ваш дом, «ваш маленький домик». Сейчас я расскажу вам все. Пожалуй, месяца три назад мы встретились с Хулианом. В каком-то ресторане. Брат обедал со своим старшим братом. Надо сказать, что братья виделись не чаще чем раз в год. Наверное, тогда был чей-то день рождения: его или нашей покойной матери. Точно не помню, да и какое это имеет значение… Во всяком случае, в тот день он выглядел каким-то подавленным. Я заговорил с ним о возможности заняться коммерцией, обменом валюты, но я никогда даже не намекал, чтобы он украл деньги объединения.
Она помолчала и глубоко вздохнула; высокие каблуки ее туфель коснулись солнечного квадратика на ковре. Она подождала, пока я не взгляну на нее, и снова улыбнулась: казалось, и сейчас мы отмечаем чей-то день рождения – Хулиана или моей матери. Бетти – само терпение и нежность, – видимо, готова была принять на себя заботу обо мне.
– Вот бедняга, – пробормотала она, склонив голову на плечо; ее улыбка переполнила чашу моего терпения. – Три месяца назад? Вот дурачок. Хулиан обворовывал объединение уже четыре-пять лет. Я помню: вы тогда говорили об операциях с долларами – так, дорогуша? Не знаю, у кого в тот вечер был день рождения, не хочу задеть вас. Но Хулиан пересказывал вашу беседу, давясь от смеха, не в силах совладать с собой. Ему и в голову не приходило серьезно обдумывать ваши планы насчет обмена долларов, их плюсы и минусы. Хулиан давно занимался кражей и играл на бегах. Ему то везло, то нет. А началось все это лет пять назад, еще до того, как мы с ним познакомились.
– Пять лет?.. – повторил я, посасывая трубку. Я встал и подошел к окну. Трава на лужайке и песок еще хранили следы дождя. И от свежести, разлитой в воздухе, веяло равнодушием к нам, ко всему на свете.
В одном из номеров отеля, где-то надо мной, наверное, крепко спала, раскинувшись, та девушка, еще только начиная ворочаться среди настойчивых и безнадежных сновидений и жарких простынь. Представляя ее спящей, я по-прежнему хотел быть с нею: я ощущал ее дыхание, запах ее тела, следовал за ее воспоминаниями о прошедшей ночи, обо мне, обо всем том, что может пригрезиться ей утром, перед пробуждением. Устало отвернувшись от окна, я посмотрел, не испытывая ни жалости, ни отвращения, на то, чем судьбе угодно было занять кресло моего номера. Бетти поправляла лацканы костюма, который, вполне вероятно, был не из шевиота; беспричинно улыбаясь, она ждала, пока я подойду и заговорю с ней. Я вдруг снова ощутил себя старым и уставшим. Возможно, неведомый пес удачи лизал мне тогда руки, вспрыгивал на колени; возможно, дело было совсем не в этом – просто я чувствовал себя измученным и постаревшим. Так или иначе, мне пришлось какое-то время помолчать, лишь потом я раскурил трубку, играя пламенем спички, откашлялся.
– Ну что же, – сказал я, – мне все ясно. Ведь Хулиан, конечно, не угрожал вам револьвером, требуя подписать бумаги, по которым заложен дом. Лично я никогда не подписывал его векселей. И если он, подделывая документы, мог спокойно жить эти пять лет, – ведь вы говорили о пяти, не так ли? – значит, он имел кучу денег, да и у вас их было предостаточно. Вот я смотрю на вас и чувствую – мне нет никакого дела, отберут ли у вас дом, посадят ли в тюрьму… Я никогда долговых обязательств за Хулиана не давал. И к вашему неудовольствию, Бетти, – кстати, имя мне кажется неподходящим, не идет вам оно, – у вас нет никаких оснований угрожать мне. А у нас нет никаких оснований быть сообщниками, что, безусловно, печально. Особенно для вас, женщин, я полагаю. А сейчас я хочу постоять на галерее, спокойно покурить и посмотреть, как наступает утро. И я был бы очень признателен, если бы вы немедленно и без скандала удалились, Бетти.
Я вышел из комнаты и стал тихо ругать себя, раздраженно выискивая изъяны в чудесном осеннем утре. Услышал, как она беззлобно выругалась за моей спиной и громко хлопнула дверью. Голубой «форд» въезжал в поселок.
Я вновь почувствовал себя маленьким, и вся эта история показалась мне несправедливой, невероятной, вызванной к жизни бедным и зыбким воображением ребенка. С юношеских лет недостатки моего характера были всем ясны: я всегда считал себя правым и всегда готов был спорить и доказывать свою правоту открыто, ничего не тая. Хулиан же, напротив, – теперь я ощущал к нему нечто вроде симпатии и какую-то новую жалость – обманывал нас в течение многих лет. И этот вот Хулиан – которого, в сущности, я узнал лишь после его смерти, – оказывается, исподволь посмеивался надо мной, раскрыв только в гробу всю правду, когда улыбка тронула его губы и загнулись кверху кончики усов… Возможно, и через месяц после смерти он все еще смеется над нами. Но ни к чему сейчас будить в себе злобу или разочарование.
Особенно раздражало меня воспоминание о нашей последней встрече, необъяснимость его лжи – я никак не мог понять того, что Хулиан, рискуя быть схваченным, пришел ко мне только затем, чтобы солгать в последний раз. Бетти вызывала у меня лишь жалость и отвращение; но я поверил тому, что она рассказала, ведь я всегда знал, что жизнь – сплошная подлость.
Голубой «форд» рычал, взбираясь по склону, там, за домиком в швейцарском стиле с красной крышей; затем машина появилась на дороге и, проехав вдоль галереи, остановилась у входа в гостиницу. Я видел, как из автомобиля вышел полицейский в вылинявшем летнем мундире, какой-то необыкновенно высокий, худощавый мужчина в полосатом костюме и светловолосый молодой человек, одетый во все серое, он был без шляпы и почему-то все время улыбался, держа пальцами сигарету у рта.
Управляющий, неторопливо спустившись с лестницы, подошел к прибывшим, а из-за колонны, что возле главного входа, появился вчерашний официант; его темно-каштановые волосы блестели на солнце. Они говорили, почти не жестикулируя, не двигаясь с места; лишь управляющий то и дело доставал из внутреннего кармана пиджака платок, вытирал губы и снова засовывал в карман, а через несколько секунд опять быстрым движением вынимал его и снова проводил им по губам. Я заглянул в комнату, чтобы убедиться, что Бетти исчезла, и вышел снова на галерею, наблюдая как бы со стороны за собственными движениями, ощущая постепенно возвращающееся ко мне желание жить, что-то делать: мне казалось, руки мои ласкают и гладят все, к чему прикасаются; я чувствовал, что счастлив в это утро и что, возможно, меня ожидают впереди столь же прекрасные дни.
Я заметил, что официант как будто разглядывал что-то на земле, а остальные четверо время от времени оборачивались, бросая на меня изучающе-рассеянные взгляды. Светловолосый молодой человек далеко отшвырнул сигарету, я же вдруг, широко улыбнувшись, кивком поздоровался с управляющим и сразу же, не ожидая, пока он, все так же вытирая рот платком и глядя в мою сторону, ответит мне наклоном головы, помахал ему в знак приветствия и вернулся в комнату, чтобы наконец одеться.
Войдя в ресторан, я какое-то мгновение смотрел, как завтракают отдыхающие, потом решил выпить рюмку можжевеловой, только рюмку, и, купив в баре сигареты, спустился к группе мужчин, стоявших внизу, у лестницы. Управляющий, повернувшись, поздоровался со мной, и тут я заметил, что подбородок его едва заметно мелко дрожит. Я что-то сказал, они продолжали разговаривать между собой, светловолосый молодой человек, подойдя, прикоснулся к моей руке. Все замолчали, а мы со светловолосым смотрели друг на друга, улыбаясь. Я предложил ему сигарету, и он закурил, не сводя с меня глаз; потом отступил на несколько шагов и вновь внимательно посмотрел на меня. Возможно, ему никогда не доводилось видеть лицо счастливого человека, а я в тот момент был действительно счастлив. Повернувшись ко мне спиной, светловолосый подошел к ближайшему дереву и прислонился к нему плечом. Все происходящее имело, очевидно, какой-то смысл, и, не понимая еще, в чем дело, я почувствовал, что надо выразить согласие, и закивал головой. Тогда высокий сказал:
– Ну что, доедем до пляжа в машине?
Я шагнул к автомобилю и сел на переднее сиденье. Высокий и светловолосый сели сзади. Полицейский неторопливо взялся за руль и тронул машину. В тишине спокойного утра автомобиль резко сорвался с места; я вдыхал дымок сигареты, которую курил молодой человек, чувствовал молчаливую сдержанность высокого: в этом молчании и сдержанности была какая-то решимость. Когда мы подъехали к пляжу, машина затормозила у гряды сероватых камней, отделявших пляж от дороги. Выйдя из автомобиля, мы перелезли через камни и направились к морю. Я шел рядом со светловолосым молодым человеком.
На берегу мы остановились. Все четверо молчали; галстуки наши развевались на ветру. Мы снова закурили.
– Погода какая-то переменчивая, – заметил я.
– Пошли? – спросил светловолосый.
Высокий мужчина, одетый в полосатый костюм, дотронулся рукой до груди молодого человека и сказал серьезно:
– Заметьте: отсюда до дюн две куадры. [47]47
Куадра – мера длины, в Уругвае равная 100 метрам.
[Закрыть]Ровно две куадры. Ни больше, ни меньше.
Светловолосый улыбнулся, пожав плечами, как будто это не имело никакого значения. И снова с улыбкой посмотрел на меня.
– Поехали, – сказал я и направился к автомобилю. Едва я собрался открыть дверцу, высокий остановил меня.
– Нет, – пояснил он. – Это здесь, рядом.
Впереди виднелось некое подобие кирпичного сарая, на стенах которого от сырости выступили пятна. Крыша была из оцинкованного железа. Над дверью темнела какая-то надпись. Мы ждали, пока подойдет полицейский с ключами. Обернувшись к морю, я наблюдал, как наступающий полдень разливается по пляжу; сняв висячий замок, полицейский впустил нас, и мы погрузились во мрак и неожиданную прохладу. Поблескивали просмоленные балки, с потолка свисали куски толстого холста. Пока мы продвигались в серой полутьме, мне казалось, что сарай с каждым шагом как бы расширяется, отдаляя меня от стоящего в центре грубо сколоченного стола. Я смотрел на вытянутый контур, застывший на нем, и думал: «Кто же учит мертвых так держать себя после смерти?» С одного из углов стола все время капало, и на полу образовалась небольшая лужица. Какой-то мужчина, босой, в рубашке, открывавшей загорелую грудь, приблизился, закашлявшись, к столу; он попытался заткнуть пальцем дырку, из которой сочилась вода, но блестящая струйка потекла по его указательному пальцу. Протянув руку, высокий откинул парусину, открыв лицо покойника. Я смотрел в пространство, на застывшую в свете дверного проема руку, держащую край парусины за металлические кольца. Когда я перевел взгляд на светловолосого молодого человека, лицо мое стало печальным.
– Смотрите же, – сказал высокий мужчина.
И тут я увидел запрокинутое лицо той девушки, все в лиловых кровоподтеках, с проступавшими сквозь них фиолетово-красными и голубоватыми пятнами; голова ее, казалось, вот-вот упадет, отделившись от тела, если вдруг кто-то громко заговорит или стукнет каблуком по полу или, спустя какое-то время, сама по себе.
В глубине сарая кто-то начал произносить какие-то слова, безликим, хрипловатым голосом, обращаясь, видимо, ко мне. К кому же еще?
– Кожа на руках и ногах слегка поцарапана и местами содрана, под ногтями – следы ила и песка. Ни ран, ни ссадин на кистях рук нет. Но чуть выше запястья и ближе к локтю видны многочисленные кровоподтеки – поперечные полосы, являющиеся следствием сильного давления на верхние конечности.
Я не знал, кто говорит, и не испытывал желания задавать вопросы. Я хотел лишь одного: тишины – и мысленно повторял это слово как молитву; это был мой единственный способ защиты. Тишины для нас обоих. Подойдя к столу чуть ближе, я прикоснулся к твердой округлости ее лба. Возможно, те пятеро ожидали какой-то иной реакции; в тот момент я действительно был готов на все. Из глубины сарая по-прежнему доносился грубый невыразительный голос:
– Лицо покрыто голубовато-кровянистой слизью, текущей изо рта и носа. Тщательно обмыв тело, мы обнаружили около рта огромную ссадину с кровоподтеком и глубокие следы ногтей. Аналогичные следы видны под правым глазом, нижнее веко которого сильно повреждено. Кроме ран, свидетельствующих о насилии и совершенно очевидно нанесенных, когда жертва была еще жива, на лице имеются многочисленные царапины без кровоподтеков, без покраснений, появившиеся, видимо, вследствие трения тела о песок. С обеих сторон гортани обнаружена инфильтрация сгустков крови. Большая часть кожного покрова уже тронута разложением, что не мешает, однако, различить следы ссадин и ран. В трахеях и бронхах содержится некоторое количество мутной темноватой жидкости, смешанной с песком.
Прекрасная молитва по усопшей; все было кончено. Склонившись, я поцеловал ее в лоб, потом, из сострадания и любви, прикоснулся губами к розоватой жидкости, пузырьками застывшей меж ее губ.
Голова ее с мертвенно-жесткими волосами, приплюснутый нос, темная линия рта с опущенными вниз, наподобие серпа, уголками безжизненных губ, покрытых капельками воды, по-прежнему были неподвижны, неизменны в этой отвратительно пахнущей полутьме и только будто тяжелели прямо на лазах: тяжелели скулы, лоб, упрямо замерший подбородок… Высокий мужчина и тот, светловолосый, все время говорили мне что-то – то один, то другой, – казалось, они играют в какую-то игру, задавая по очереди один и тот же вопрос. Затем высокий, опустив край парусины, подскочил ко мне и начал трясти за лацканы. Но достаточно было заглянуть в его глаза, чтобы понять: он не верил в то, что делал, говорил; и, когда я устало улыбнулся ему в ответ, он тут же, злобно оскалившись, разжал руки.
– Я понимаю, догадываюсь: у вас есть дочь. Не беспокойтесь, я подпишу все, что вы захотите, не читая. Как ни странно, но вы на ложном пути. Впрочем, это не имеет никакого значения. Теперь ничто не имеет значения, даже это…
Перед тем как выйти на яркий солнечный свет, я остановился и спросил голосом, похожим на голос высокого мужчины:
– Простите, может быть, я проявляю излишнее любопытство, но… вы верите в Бога?
– Сейчас я отвечу вам, конечно, – сказал высокий, – но сначала, если не возражаете, для следствия, впрочем, это не важно, так, простое любопытство, как и у вас… Вы знали, что девушка была глухая?
Мы стояли как раз на границе, отделявшей мрачную прохладу сарая от нараставшего дневного зноя.
– Глухая? – переспросил я. – Нет, я провел с ней всего лишь один вечер, вчера. И она совсем не показалась мне глухой. Но теперь это ничего не изменит… Я задал вам вопрос, вы обещали ответить.
Губы верзилы растянулись в некоей гримасе, которую никак нельзя было назвать улыбкой. Он посмотрел на меня – уже без отвращения, но с каким-то печальным изумлением – и перекрестился.
ТАКАЯ ПЕЧАЛЬНАЯ
© Перевод. Раиса Линцер
Посвящается М. К.
Дорогая моя Такая Печальная, понимаю, что, несмотря на связывающие нас неисчислимые и необъяснимые узы, настал час поблагодарить друг друга за нежную близость последних месяцев и распрощаться навеки. Ты извлечешь из этого только пользу. Боюсь, мы никогда друг друга по-настоящему не понимали; признаю свою вину, свою ответственность и поражение. Пытаюсь оправдаться – только перед нами, конечно, – ссылаясь на то, как трудно плыть меж двух течений на протяжении десяти страниц. Признаю также заслуженным благом все счастливые минуты. Во всяком случае, прости. Никогда больше я не взгляну тебе в лицо, никогда ты не увидишь моего.
Х.-К. О.
Несколько лет, быть может, много лет назад – а в редкие минуты счастья, ей казалось, только вчера, – она попала в квартиру мужчины. Обычная спальня, грязная, запущенная ванная комната, дребезжащий лифт – вот и все, что осталось в памяти от дома. Произошло это до замужества, совсем незадолго.
Она пришла сама, хотела, чтобы случилось нечто необычайное – самое грубое или самое вялое и сулящее разочарование, – то, что избавило бы ее от одиночества, от неведения. О будущем она не думала и готова была от него отказаться. Но страх, ничего общего не имевший с давней болью, вынудил ее сказать «нет», защищаться руками, отбиваться ногами. Осталось лишь острое ощущение близости мужского тела, прокаленного солнцем и приморским песком.
На рассвете, когда она уже была одна и далеко, ей приснилось, что этой же или совсем другой ночью она идет, почти обнаженная, в короткой рубашонке, и тащит пустой чемодан. Обреченная на отчаяние, с трудом переступая босыми ногами, она брела по пустынным, обсаженным деревьями улицам, медленно и все же держась прямо, почти вызывающе.
Разочарование, печаль, желание умереть – все это можно было вынести лишь потому, что по ее прихоти на любом уличном повороте вкус мужского тела вновь возрождался у нее в горле, стоило лишь захотеть. Ступать было больно, шаги, постепенно замедляясь, вели к успокоению. И тут, полураздетая, окруженная тьмой и призрачным безмолвием – лишь пара фонарей мерцала вдали, она остановилась и шумно вдохнула воздух. Нагруженная невесомым чемоданом, наслаждаясь воспоминанием, она пустилась в обратный путь.
Вдруг она увидела огромную луну, выплывавшую из скопища темных и грязных домов; чем выше поднималась луна, тем больше отливала серебром, а стягивающие ее кроваво-красные края таяли и исчезали. Шаг за шагом она убеждалась, что не придет со своим чемоданом никуда, что нет впереди никакой судьбы, никакой постели, никакого жилья. Луна уже стала чудовищной. Почти нагая, выпрямившись, сверля ночную тьму маленькими грудями, она шла, готовясь погрузиться в огромную, безмерную луну, которая все росла и росла.
Мужчина худел с каждым днем, и его серые глаза, теперь уже обесцвеченные, водянистые, утратили выражение любопытства и мольбы. Никогда ему не случалось плакать, и годы – тридцать два – научили его по крайней мере, что бесполезно ждать малейшего забвения, малейшей надежды на понимание.
Взгляд его не был ни открытым, ни лживым, когда каждое утро он смотрел на нее поверх заставленного посудой хромого столика, который в блаженное летнее время выносили на кухню. Может быть, вина лежала не только на ней, может быть, уже бесполезно разбираться, кто был виноват, кто виноват и сейчас.
Украдкой она поглядывала на его глаза. Если только можно назвать взглядом эту тайную уловку, холодную вспышку, расчетливую хитрость. Глаза мужчины, не выдавая своей тайны, становились все больше, все светлее с каждым днем, с каждым утром. Но он не пытался их прятать, просто хотел отклонить, без грубости, то, о чем чужие глаза обычно спрашивают и говорят.
Теперь ему было тридцать два года, и с девяти часов до пяти он ходил по огромному зданию из одной конторы в другую. Он любил деньги, любил, чтобы их всегда было много; так иных мужчин привлекают высокие, толстые женщины, пусть даже старые, это уже неважно. Он также верил в радость последних дней утомительной недели, в спасительный покой, нисходящий на всех с неба, в свежий воздух.
Где бы он ни был, он представлял собой власть над каким-либо видом счастья, искушения. Он любил маленькую женщину, которая подавала ему еду, которая родила детеныша, без умолку плакавшего на втором этаже. Теперь он смотрел на нее со страхом: иногда она казалась ему более далекой, более мертвой, нежели какая-нибудь незнакомка, имени которой мы никогда и не слыхали.
В не слишком точно установленный час завтрака солнечный свет вливался через высокие окна; запахи сада смешивались над столом, едва ощутимые, как смутное начало подозрений. Никто из них не мог отрицать солнце, весну, в крайнем случае – смерть зимы.
Однажды, незадолго до перемен, когда никто еще не помышлял превратить одичалый, заросший сад в мертвенную цепь водоемов-аквариумов, мужчина поднялся затемно и стал дожидаться рассвета. При первом проблеске зари он прибил к араукарии консервную банку и отошел, держа в повисшей руке крохотный, отделанный перламутром револьвер. Он поднял руку, но только и услышал, как несколько раз щелкнул вхолостую курок. Он вернулся домой в дурном настроении, чувствуя себя смешным; не думая о том, что может разбудить жену, небрежно швырнул оружие в угол гардероба.
– Что случилось? – пробормотала она, увидев, что мужчина раздевается, чтобы принять ванну.
– Ничего. Не то пули никуда не годятся – а ведь еще и месяца нет, как я купил их, обжулили меня, – не то револьвер сломан. Он остался еще от моей матери или бабушки; гашетка совсем ослабла. Не нравится мне, что ты здесь по вечерам одна, без всякой защиты. Сегодня же займусь этим.
– Не стоит, – сказала женщина и пошла босиком за ребенком. – У меня здоровые легкие, в случае чего соседи мой крик услышат.
– Не сомневаюсь, – сказал мужчина и рассмеялся.
Они обменялись ласковыми, насмешливыми взглядами. Женщина дождалась шума отъехавшей машины и снова уснула рядом с ребенком, присосавшимся к груди.
Служанка входила и выходила, как всегда неизвестно зачем. Женщина постепенно привыкала, она уже не верила выражению муки, столько раз подмеченному ею в глазах мужчины, как будто этот взгляд, это полное слез молчание было не более чем серо-сиреневый цвет глаз, наследственный рисунок полуопущенных век. А он теперь неспособен был воспринимать окружающий мир: дела, несуществующую дочь – порой начисто забытую, порой снова живую, упрямую, ожесточенную, ясно видимую, как он ни напивался, – неизбежные дела, шумные компании, одиночество. Возможно также, что ни она, ни он уже не верили в реальность ночей, в эти заранее предусмотренные обрывки счастья.
Им больше нечего было ждать от проведенных вместе часов, но они еще отказывались признать эту пустоту. Он стряхивал в пепельницу пепел сигареты, она намазывала маслом и джемом ломтики поджаренного хлеба. В продолжение всего утра он, в сущности, и не пытался смотреть на нее; просто показывал ей свои глаза, как равнодушный, уже потерявший надежду нищий выставляет гнойную язву или культю.
Она говорила об остатках сада, о поставщиках, о ребенке в розовом, там, на верхнем этаже. Когда мужчина уставал в ожидании нужной ему фразы, невозможного слова, он поднимался, целовал ее в лоб и шел отдавать распоряжения рабочим, строившим водоемы.
Каждый месяц мужчина убеждался, что становится все богаче, что его счета в банках растут без всяких усилий, без всякой цели. Ему не удавалось придумать надежное, выгодное помещение новых денег.
До пяти-шести вечера он продавал запасные части для автомобилей, тракторов, всевозможных других машин. Но уже с четырех часов терпеливо, не обижаясь, начинал звонить по телефону, чтобы оградить себя от тоски, обеспечить себе женщину в постели или за столиком ресторана. Он довольствовался немногим, только необходимым: пусть улыбнется, потреплет его по щеке, это уже может сойти за ласку, за понимание. Затем, разумеется, занятия любовью, с точностью оплаченные платьями, духами, безделушками. Оплаченные также – порок, господство, долгая ночь – покорным выслушиванием дурацкой, беспредметной болтовни.
Он возвращался на рассвете, и она вдыхала обычные, неистребимые запахи, вглядывалась в костлявое лицо, хранившее притворную невозмутимость. Мужчине не о чем было рассказывать ей. Он рассматривал ряд бутылок в шкафу, брал наугад любую. Усевшись поглубже в кресло, спокойно, заложив пальцем страницу книги, он пил, лицом к лицу с ее молчанием, с ее призрачными сновидениями, с ее взглядом, неподвижно устремленным в потолок. Она не кричала; некоторое время она пыталась понять без всякого презрения, хотела поделиться с ним той жалостью, что испытывала к себе самой, к жизни и ее концу.
В середине сентября, поначалу незаметно, женщина стала находить утешение в мысли, что жизнь подобна горе или камню, что творим ее не мы, что не творит ее ни один из людей.
Никому-никому не удастся узнать, как и почему началась эта история. То, о чем мы пытаемся рассказать, возникло спокойным осенним вечером, когда мужчина ходил взад и вперед по саду в сумерках, еще подсвеченных угасающим солнцем, и вдруг остановился, озираясь вокруг, вглядываясь в лужайки, в последние цветы на малорослых, одичавших кустах. Он стоял неподвижно, уронив голову набок, руки висели как плети. Затем подошел к живой изгороди из синасины [48]48
Колючий кустарник.
[Закрыть]и уже оттуда стал измерять сад ровными, неторопливыми шагами, примерно по метру каждый. Он шагал с юга на север, потом с востока на запад. Она смотрела, спрятавшись за шторами на верхнем этаже; любое событие, выпадающее из обычного хода вещей, могло стать рождением надежды, подтверждением несчастья. Ребенок скулил, оплакивая конец вечера; никто уже не мог понять, был ли он одет в розовое сейчас, или его одели так при рождении, или еще раньше.
Уже совсем поздно в это воскресенье, самый печальный день недели, мужчина сказал, сидя за кофе на кухне:
– Столько земли, и пропадает задаром.
Она вглядывалась в это аскетическое лицо, в его расплывчатую, непонятную муку. Увидела какую-то новую затаенную тоску, зарождение решительной воли.
– Да, я всегда думала… – сказала женщина, сама понимая, что лжет, что не было у нее ни времени, ни желания думать об этом, понимая, что слова никогда не имели никакого смысла. – Я всегда думала о фруктовых деревьях, о цветниках, разбитых по плану, о настоящем саде.
Все-таки она родилась здесь, в старом доме, стоявшем далеко от воды и пляжей, – доме, который построил когда-то старый Петрус. Родилась и выросла здесь. И когда внешний мир пришел к ней, она не поняла его, защищенная, зачарованная путаницей неухоженных кустов, тайной – при свете и во тьме – старых, кривых деревьев, нетронутым лугом с высокой грубой травой. У нее была мать, которая купила машину для стрижки газона, отец, который каждый вечер, сидя после ужина за столом, обещал, что завтра начнет работы. Никогда он этого не сделал. Иногда он смазывал машину по нескольку часов подряд или одалживал ее соседу на несколько месяцев.
Но сад, превратившийся в дикую сельву, остался нетронутым. Тогда-то девчушка узнала, что нет лучшего слова, чем завтра: никогда, ничего, неизменность и покой.
Совсем малышкой она открыла для себя ласковый шум кустов, луг, какое-то безымянное кривое дерево; открыла, с радостным смехом, что буйная зелень грозит ворваться в дом, а потом, через несколько месяцев, отступает, оробевшая, но довольная.
Мужчина выпил кофе, медленно и решительно поднял голову. Он помолчал или, вернее, дал наступить и затянуться молчанию.
– Можно оставить перед окнами уголок, чтобы полежать и освежиться, когда придет лето. Но все остальное, все надо залить цементом. Я хочу устроить большие аквариумы. Редкие экземпляры, их особенно трудно выводить. На этом зарабатывают немалые деньги.
Женщина знала, что все это ложь: она не верила в его страсть к деньгам, не верила, чтобы кто-нибудь мог спилить бесполезные и больные старые деревья, убить никогда не кошенный луг, бледные, недолговечные, поникшие цветы, даже не имевшие названия.
Но однажды воскресным утром какие-то мужчины, рабочие, трое, пришли договариваться. Она смотрела на них с верхнего этажа; двое стояли по бокам почти горизонтально раскинутого шезлонга, откуда доносились распоряжения, вопросы о цене и сроках; третий, в берете, здоровенный и спокойный, сидя на корточках, пожевывал цветочный стебелек.
Она припомнила все до конца. Самый старый, подрядчик, сгорбленный, с длинными седыми волосами, с повисшими руками, некоторое время постоял спиной к зарешеченной двери. Он равнодушно осмотрел отнятые у нее деревья, большой луг, заросший буйной травой. Остальные двое прошли вперед, неизвестно зачем нагруженные косами, заступами, мотыгами, от растерянности с трудом переступая ногами. Тот, что помоложе и повыше, на вид ленивый и медлительный, по-прежнему жевал стебелек с розовым цветком на конце. Было воскресное утро, и весна играла листвой сада; она все смотрела на них, пытаясь убедить себя, что это ей кажется, а ребенок, не отрываясь, сосал грудь.
Она знала его злопамятство, стремление причинить ей боль. Но обо всем уже столько раз было говорено, все было как будто уже понятно до той черты, до которой один человек может понять и познать другого, и ей казалась невозможной такая месть – уничтожение сада и самой ее жизни. Иногда, когда оба уже тешили себя надеждой, что прошлое забыто, мужчина находил ее где-нибудь в уголке сада с вязанием в руках и начинал снова, без всяких предисловий:
– Все прекрасно, все забыто намертво, как будто никогда и не происходило. – Упрямое высохшее лицо даже не поворачивалось к ней. – Но для чего тебе понадобилось родить мальчишку? Столько месяцев покупала розовую шерсть, и в результате вот что – мальчик. Я не сумасшедший. Я понимаю, что все равно, в общем-то. Но девочка могла стать твоей, исключительно твоей. А этот скотенок, наоборот…
Некоторое время она сохраняла спокойствие, сжимала руки, наконец посмотрела на него. Еще больше высох, еще увеличились светлые глаза, стоит рядом, кривоногий, истерзанный отчаянием, и насмехается. Он лгал, оба понимали, что мужчина лжет; но понимали это по-разному.
– Мы уже столько говорили об этом, – устало произнесла женщина. – Столько раз мне приходилось слушать тебя…