355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хуан Карлос Онетти » Избранное » Текст книги (страница 21)
Избранное
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:40

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Хуан Карлос Онетти



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 39 страниц)

– Спасибо, – говорю я. – А как с девушкой?

– Скрипачкой? – Он удивлен, посмеивается, машет рукой. – Женщинам этого сорта надо давать все, что угодно, но только не покой. Волнующее, exciting [31]31
  Волнующее (англ.).


[Закрыть]
– вот их девиз. Они родились, чтобы жить. Уважаю их, они так редки!

Вы танцуете со мной, с Маурисио, с Англичанином и снова со мной. Вспомнив о телефоне, я огибаю площадку, подхожу к бару, справляюсь о сеньоре Альбано, узнаю, что они побывали в прачечной и под прилавкам нашли ваш скрипичный футляр с ампулами. За столом, наедине с Лагосом, я смотрю, как, танцуя, вы поднимаете смеющееся лицо к Англичанину, вспоминаю ловкость, с какой он сунул футляр под белье, и чуть заметную гордость, с какой, распрямившись, поглядел на нас, вспоминаю запах горячей сырости и ношеных рубашек.

– Они были в прачечной, – шепчу я. – В десять.

– Спасибо, – отвечает Лагос; отыскав ваш наряд возле оркестра, он вновь улыбается. – Мы уходим, – объявляет он, когда вы с Англичанином подходите к столу; он кладет деньги на скатерть, ничего не объясняет, не глядит на нас, быть может, извлекает последние выгоды из произвола и тайны.

Решительно и быстро пересекает он бальный зал и вестибюль театра; лишь остановившись на краю тротуара, он понимает, что охвачен отчаянием, и оборачивается к нам с недоуменной улыбкой. Мы садимся в такси и молча едем по карнавальному городу; выходим у длинной глухой стены, на которой намалеваны высокие белые буквы политических лозунгов.

– То, что произошло в прачечной, – спрашиваю я у Лагоса, – означает?..

Лагос берет меня за руку и удерживает, а вы с Англичанином идете вперед по плохо освещенной ночной улице.

– Нельзя знать, доктор. Вы хотите сказать, что все пропало? Простите, что отвечаю вам вопросом. Мой план, наш план, остается в силе; мы продолжаем прятаться на празднике и до утра не существуем. Я окончательно проникся уважением к вашей сдержанности. Упрекнули вы меня хоть раз в том, что за все это время, за эти дни я ни разу не заговорил об Элене? Взгляните туда, доктор, на эту белую фигуру рядом с Оскаром. Она – Элена. Ничто не прерывается, ничто не кончается, хотя смена обстоятельств и персонажей сбивает с толку близоруких. Но не вас, доктор. Слушайте, ваше путешествие с Эленой в погоне за Оскаром разве не в точности то же путешествие, которое сегодня на рассвете могут совершить в лодке от Тигре балерина, тореадор, лейб-гвардеец и король?

Он выпускает мою руку и молча идет рядом, скромный и вместе величественный, воткнув в меня свою последнюю фразу, как черенок, который должен дать корни и вырасти.

– Не пойду на бал, – говорите вы на перекрестке. – Пойти сейчас все равно что убить все балы на свете, убить то, что есть и должно быть балом. Но куда-нибудь в другое место, в любое, куда скажете, пойду.

Все то время, пока Англичанин ловит машину и я опять сижу рядом с шофером, катя в неопределенном направлении к востоку, пока Лагос меняет свое намерение, разочаровывается по прибытии в названное место и мы едем в другое, которое тоже не удовлетворит нас, пока мы пересекаем путаницу улиц, смеха, музыки и фонарей, у нас с Лагосом, полагаю, растут угрызения совести из-за того, что мы оставляем без ответа приветствия десятков сеньоров Альбано, которые изображают улыбку, лишь чуть расцепив челюсти, и на всем нашем пути машут панамами с балконов, от столиков кафе и из других автомашин.

Мы все еще на карнавале; я сижу рядом с вами под сухими и пыльными ветвями беседки, увешанной серпантином и бумажными цветами, испещренной инициалами, датами и надписями, которые мы осматриваем, беззвучно шевеля губами. Мы ждем официанта под нескончаемое бренчание одинокой гитары.

Англичанин пьет, не дожидаясь нас.

– Тост, – говорит он, свешивая одну руку с алебарды, а другой поднимая стакан. – Я пью за парикмахерскую с единственным креслом, с мулатом, с разбитым зеркалом. За сиесту и за себя самого, потеющего в тени и листающего журналы. В данный момент для меня нет воспоминания более важного.

– Ничего нового, – объявляю я, вернувшись к столу от телефона, узнав, что сеньора Альбано в кафе нет, пройдя мимо гитариста, который играет в патио перед четырьмя молчаливыми друзьями и тремя засыпающими женщинами.

– Они были в прачечной, – говорит Лагос. – Дорогой доктор, мой долг признаться вам, что лодки не существует. – Он поднимает стакан, показывает нам улыбку, которой не удается раздвинуть губы, и видно, что он стар и никого не любит.

Я глажу руку, которую вы прячете под столом, цепляюсь ногтем за край браслета и разом постигаю жизнь, узнаю себя в ней, испытываю бесконечное разочарование от ее простоты.

– Я выпил бы сейчас, – бормочет Англичанин, – за очень старого человека. Он жил мелкими пустяковыми тайнами. Когда пришел час смерти, он думал, что спасется, если скажет, что ему снится сон.

Направляясь к телефону, я вижу покинутый патио, сдвинутые столы, тающий в навесе беседки лунный свет. Я спрашиваю о сеньоре Альбано, и Пепе монотонно и без запинки отвечает, будто повторяет свою информацию в сотый раз и уже не находит в ней никакого смысла.

– Спасибо, – говорю я. – Вряд ли я позвоню еще.

Над беседкой уже, несомненно, светает, когда я иду обратно к столу, где вместе с ними меня ожидаете вы; меня стесняет нелепость моего наряда, я стыжусь своих бесшумных башмаков с пряжками, ступающих по рыжим плитам патио и по земляному полу.

– Они были в часовой мастерской, у Рене, – говорю я, сев. – Он сам предупредил Пепе, когда они стучали в дверь.

– Спасибо, – говорит Лагос. – За это тоже можно выпить.

Вы распрямляетесь, точно проснувшись, толкаете меня ногой; смех долго мешает вам заговорить.

– Значит, наша одежда… Мы уже не можем переодеться?

– Похоже, что мы чересчур хорошо спрятались на карнавале, – комментирует Лагос и старается, чтобы я увидел его улыбку.

Вы поднимаете руки, смотрите на них, на свой лиф, на короткую жесткую юбку, отдыхающую на ваших коленях, смеетесь, теперь негромко и с каждым мигом все тише, как бы удаляясь.

– Не только одежда и документы, – говорит Лагос. – Деньги тоже остались в квартире Рене.

– Поднимем пустые стаканы, – предлагает Англичанин.

Тогда наступает молчание, в котором тонут последние уличные звуки, молчание, в котором я могу по ошибке подобрать мысли Лагоса и Англичанина и немного подумать за них. Могу увидеть, как десять лет назад вы прячете под подушкой балетные туфельки, посмотреть из-за вашего плеча на иллюстрации, которые вы вырезаете из толстых старых журналов, уловить на глянцевой бумаге отблеск ножниц, могу увидеть, как вы танцуете то, что вас заставляют играть на скрипке. А здесь, в беседке, над столом, под робко вступающее щебетание птиц, которое не имеет иной цели, кроме как оградить и защитить молчание, я могу видеть молодое бесстрастное лицо Англичанина, его глаза, скошенные к отверстию пустой трубки, которую он держит в зубах; могу видеть Лагоса, который стареет, энергично вздыхая, будто собирает всю свою волю и гордость, чтобы скорей продвигаться в летах, сквозь даты и времена года, боясь одной только преждевременной смерти.

Сопровождаемые с флангов улыбками, перешептыванием, беспокойными взглядами, мы выходим навстречу великой насмешке близкого утра, шагаем за Лагосом по остаткам праздника, с детским упрямством игнорируя улицы и вздымающиеся, как пар, шумы; направляемые волей Лагоса, о чем мы не знаем, мы верим ему в последний раз. Под грузом нашего бессмертного молчания мы идем вперед.

Я не беру вас под руку, когда мы переходим улицы, не стремлюсь защитить, я вас не помню. Слабый ветер заметает и спутывает на улицах следы скончавшегося карнавала, и рассвет ставит новые пределы миру, когда Лагос перестает вести нас, и вчетвером мы садимся на скамью без спинки в сквере окраинного квартала, без статуй и ограды, с огромной сосной посередине, под которой можно укрыться в полдень. Там мы ждем оцепенело и тяжело, на ветру, который поднимается с наступающим утром, и, неподвижные, близимся к дневному свету и финалу. Но когда я замечаю среди деревьев мелькание легко ступающих по дерну людей в соломенных шляпах, которые неуверенно кивают нам, я решительно предпочитаю не ждать сеньора Альбано на скамейке и встаю на ноги. Мгновение спустя поднимаетесь вы и Англичанин.

Мы смотрим на провалившийся рот Лагоса, на приоткрытые глаза, где разгорается рассвет, на поседелый клок волос, который высовывается из-под парика. Англичанин тревожно встряхивает головой, словно видит призраков, которые терпеливо множатся поверх газонов, отчасти скрываясь за стволами. Затем он начинает прохаживаться перед Лагосом, перед его телом на скамье, поверженным и величественным; он ходит взад и вперед с алебардой на плече размеренным шагом, с положенными поворотами.

Я могу спокойно уйти; перехожу сквер, вы идете рядом, мы доходим до угла и идем вверх по безлюдной улице, обсаженной деревьями, ни от кого не убегая, не ища ни с кем встречи, немного волоча ноги, скорее от счастья, чем от усталости.

ВЕРФЬ
© Перевод. Е. Лысенко
САНТА-МАРИЯ – I

Пять лет тому назад, когда губернатор решил выслать Ларсена (он же «Наберикляч») из провинции, кто-то ненароком и в шутку предсказал Ларсену его возвращение. Сто дней, что продлят его царствование, – волнующую и возбуждающую споры – хотя уже почти забытую – страницу истории нашего города. Пророчество слышали немногие, наверняка и сам Ларсен, убитый неудачей, конвоируемый полицейскими, тут же позабыл об этой фразе, поставив крест на надежде когда-либо вернуться к нам.

Как бы там ни было, через пять лет после завершения той скандальной истории Ларсен однажды утром сошел на остановке, куда прибывают автобусы из Колона, поставил наземь чемодан, чтобы оттянуть до пальцев манжеты шелковой сорочки, и начал свое вступление в Санта-Марию, где только что кончился дождь, – шел не спеша, вразвалку, располневший и как бы ставший ниже ростом, ничем не выделяясь из толпы и с виду смирившийся.

В кафе «Берн» он выпил за стойкой аперитив, спокойно глядя в глаза хозяину, пока не убедился, что его узнали, пусть безмолвно. Там же и позавтракал, в окружении клетчатых сорочек шоферов. (Они теперь отбивали у железной дороги доставку грузов в Росарио и в прибрежные города на севере; сильные, двадцатилетние, крикливые, без прошлого, они, казалось, такими и родились – вместе с открытой несколько месяцев назад щебеночной дорогой.) Потом пересел за столик поближе к двери и к окну – выпить кофе с коньяком.

Найдется немало людей, уверяющих, что видели его в тот осенний полдень. Одни настаивают, что он держался так же, как прежде, даже старался преувеличенно, почти карикатурно повторить в жестах и выражении лица лень, иронию, затаенное презрение и надменность, какие отличали его пять лет тому назад; вспоминают его явное желание быть замеченным и узнанным, настороженно приподнятые два пальца, готовые коснуться полей шляпы при первом намеке на приветствие, при первом взгляде, блеснувшем от удивления. Другие, напротив, утверждают, что вид у него был апатичный и наглый – облокотясь на столик, с сигаретой во рту, на фоне мокрого проспекта Артигаса, он смотрел на лица входящих в заведение без какой-либо иной цели, кроме меланхолического подсчета оставшихся верными и изменивших, отмечая тех и других одинаково легкой, беглой усмешкой и невольными подергиваниями рта.

Расплатившись за завтрак, со сверхщедрыми, как обычно, чаевыми, он вновь занял свою комнату на верхнем этаже пансиона «Берн» и после сиесты, уже без чемодана и потому менее приметный, более похожий на прежнего Ларсена, отправился прогуляться по Санта-Марии – тяжелой походкой, стуча каблуками, проходил он мимо людей и дверей и витрин с видом беззаботного чужестранца. Он обошел все четыре стороны и две диагонали площади, точно решал задачу о том, как добраться из пункта А в пункт Б, пользуясь всеми дорогами и ни на одну не ступая дважды; прошелся туда и обратно вдоль черной свежеокрашенной церковной ограды; заглянул в лавку, где по-прежнему торговал Барте; подчеркнуто медлительный, с характерно настороженным взглядом, он там взвесился, купил ветчину и зубную пасту, поглядел, будто на случайно замеченное фото друга, на записку, извещавшую: «Аптекарь ушел до 17 часов».

Затем он предпринял экскурсию по окрестностям – все сильнее покачиваясь, прошел вниз три-четыре квартала до места пересечения дороги к морю с дорогой в Колонию по запущенной улице, в центре которой стоит домик с голубыми балконами – его теперь снимает дантист Моренц. Позже Ларсена видели возле мельницы Редондо – прислонясь к дереву, он курил, стоя в глубокой грязи; затем он постучался в дверь фермера Мантеро, купил себе стакан молока и хлеб, уклоняясь от расспросов, когда пытались выяснить, кто он («лицо у него было грустное, постаревшее, но, видно, еще хотелось ему повоевать, все показывал нам деньги, будто мы боялись, что он уйдет, не заплатив»). Несколько часов он, вероятно, проблуждал по Колонии и вечером, в половине восьмого, появился в баре отеля «Пласа», который прежде никогда не посещал, живя в Санта-Марии. Там он до ночи разыгрывал ту же комедию агрессивности и любопытства, которую наблюдали видевшие его днем в «Берне».

Он добродушно потолковал с барменом, сдержанно касаясь темы, которую вот уже пять лет как не затрагивал, – о рецептах коктейлей, о величине кусочков льда, о длине ложек для размешиванья. Возможно, он ждал Маркоса и его друзей, а на доктора Диаса Грея только взглянул, но не поздоровался. Оплатив и этот счет, Ларсен подвинул по стойке чаевые и, уверенно и неуклюже слезши с табурета, пошел по полоске линолеума, раскачиваясь всем телом с нарочитой ритмичностью, невысокий, коренастый, убежденный в том, что истина, хотя и поблекшая, прокричит о себе стуком его каблуков и передастся воздуху, всем окружающим, заявит о себе нагло и просто.

Он вышел из отеля и – это не подлежит сомнению – пересек площадь, отправляясь на ночлег в свою комнату в «Берне». Но ни один житель города не может сказать, что видел его снова раньше чем через две недели после возвращения. И вот тогда-то – а было это в воскресенье – мы все его увидели на лужайке перед церковью в конце одиннадцатичасовой мессы: старик в запыленном костюме лукаво прижимал к сердцу букетик фиалок. Увидели мы также дочку Херемиаса Петруса – единственную, незамужнюю, слабоумную; она прошла мимо Ларсена, ведя сгорбившегося злобного отца, при виде фиалок чуть ли не улыбнулась, со страхом и изумлением заморгала, вытянула губы трубочкой и потупила в землю беспокойные, слегка косящие глаза.

ВЕРФЬ-I

Конечно, это было случайностью, Ларсен тут не мог ничего знать. Из всех жителей Санта-Марии одного лишь Васкеса, разносчика газет, можно было бы заподозрить в том, что он переписывался с Ларсеном в течение пяти лет изгнания: однако нет уверенности, что Васкес умел писать, вдобавок маловероятно, что разрушенная верфь, величие и упадок Херемиаса Петруса, вилла с мраморными статуями и слабоумная девушка могли быть темами каких-либо предполагаемых писем Фроилана Васкеса. Либо же это было не случайностью, а судьбой. Чутье и интуиция Ларсена, поставленные на службу его судьбе, привели его обратно в Санта-Марию с желанием снова, всем назло, показаться на улицах и в ресторанах ненавистного города. А там они повели его и к особняку с мраморными фигурами, и в Колонию, и на луга – до замысловатого переплетения электропроводов на верфи.

Через два дня после возвращения Ларсен, по слухам, вышел рано утром из пансиона и медленно зашагал – причем те, кто мог его узнать, видели, что он сильнее, чем прежде, покачивается и стучит каблуками, что еще заметней стали грузность тела и снисходительная мина – мина человека, одаряющего милостями и отвергающего благодарность; пройдя по пустынной набережной, он оказался у рыбачьего мола. Там Ларсен развернул газету, расстелил ее, сел и долго глядел на туманные очертания противоположного берега, на движение грузовиков по эспланаде у консервного завода в Эндуро, на рыбачьи лодки и на длинные легкие, неведомо куда спешащие лодки гребного клуба. Не вставая с влажных камней мола, Ларсен подкрепился жареной рыбой, хлебом и вином, купленными у назойливых босоногих мальчишек, еще одетых в летние лохмотья. Поглядел на прибывший паром, бегло окидывая взором лица выходящих пассажиров, потом зевнул, вытащил из черного галстука жемчужную булавку и стал ею ковырять в зубах. Ему пришло на ум несколько смертей, и он предался воспоминаниям, презрительно усмехаясь, что-то бормоча, испытывая желание исправить чужие, такие запутанные жизни, которые уже окончились. Лишь около двух часов дня Ларсен поднялся и, послюнив два пальца, провел ими по складкам брюк; затем он подобрал газету, вышедшую накануне в Буэнос-Айресе, и смешался с толпой, которая спускалась по ступенькам и занимала места на белом катере с тентом, отправлявшемся вверх по реке.

Во время поездки он перечитывал в газете то, что уже прочел в пансионе, лежа в постели; качало, но он этого не замечал, сидел, положив ногу на ногу, сдвинув шляпу на одну бровь, с наглым, невозмутимым и надменным выражением лица, щуря глаза при чтении, точно он близорук, – чтобы укрыться от чужих взглядов и не быть узнанным. Сошел с катера он у пристани под названием «Верфь» вслед за тучной старой женщиной со спящей девочкой в корзине за плечами, как, наверно, мог бы сойти в любом другом месте.

Бесстрашно он вскарабкался вверх по сырому склону вдоль ограды из широких зеленовато-серых досок, оплетенных вьюнками; поглядел на несколько заржавевших кранов, на серое кубическое здание, нелепо торчавшее на пустынном берегу, на огромные, изъеденные сыростью буквы, шептавшие неслышно, как безголосый великан: «Херемиас Петрус и Кº». Несмотря на дневное время, в окнах теплился свет. Ларсен пошел дальше мимо убогих лачуг, мимо проволочных оград с зарослями вьюнков, сопровождаемый лаем собак и взглядами женщин, которые откладывали мотыгу или прекращали полоскать белье в лохани, чтобы украдкой выжидательно посмотреть на него.

Улицы, местами покрытые грязью, без единого следа колес, окаймленные новыми блестящими, сулившими свет электрическими столбами, а позади, за его спиной, несуразное цементное здание, береговой откос без судов, без рабочих, краны из ржавого железа, которые, наверно, если попытаться пустить их в ход, стали бы со скрежетом ломаться. Небо окончательно заволокло тучами, воздух был тих, вот-вот пойдет дождь.

– Местечко и впрямь грязноватое! – сплюнул Ларсен и коротко хохотнул, одиноко стоя на перекрестке четырех земляных полос, – невысокий, толстый, растерянный человек, озлобленный на прожитые в Санта-Марии годы, на свое возвращение, на тяжелые, низкие тучи, на свое злосчастье.

Повернув налево, он миновал два квартала и зашел в «Бельграно» – бар, ресторан, отель и всяческие услуги. Иначе говоря, в торговое заведение, где в витрине красовались альпаргаты [32]32
  Крестьянская веревочная обувь.


[Закрыть]
, бутылки и лемехи, а над входом была вывеска с электрическими лампочками, – двухэтажное здание, стены которого были до половины глиняные, а выше – выложены разноцветными плитками, заведение, о котором Ларсен вскоре привык про себя говорить «мой Бельграно». Он сел за столик, чтобы спросить себе чего-нибудь – пристанища, сигарет (их не оказалось), анисовой водки с содовой; делать нечего, надо было переждать дождь, терпеливо слушать его шум и смотреть на него – через стекло с кольцеобразной рекламой, написанной инсектицидным порошком и восхвалявшей противочесоточное средство, – пока он будет поливать жаждущую воды глину и цинковую крышу. А потом – конец всему, отказ от надежд на смелые шаги, окончательное приятие недоверчивости и старости.

Он спросил еще стакан анисовой с содовой и, старательно размешивая напиток, думал о прожитых пустых годах, о настоящем перно, как вдруг отворилась дверь и к стойке стремительно, чуть не бегом, подошла женщина; Ларсен мысленно связал только что услышанный топот копыт с этой высокой дамой в сапогах, что-то горячо говорившей хозяину бара, и с другой женщиной, попроще, кругленькой, смирной, которая бесшумно прикрыла дверь, с усилием прижимая ее против поднявшегося внезапно ветра, и терпеливо, услужливо, но вместе с тем властно стала позади первой.

Ларсен сразу почуял, что тут может что-то произойти, что для него важна только женщина в сапогах и что все произойдет с помощью второй женщины, при ее пособничестве, при ее неохотном попустительстве. Она, служанка – которая ждала, стоя на шаг позади, расставив толстые короткие ноги, сложа руки на животе, повязанная темным платочком, с равнодушной ухмылкой, явно беспричинной на ее бесстрастном лице, – не представляла для Ларсена проблемы: она принадлежала к типу, который он знал наизусть, легко определяемому, повторяющемуся без значительных отклонений, к типу, будто на машине отштампованному, будто она была животным, сложным или простым, собакой или кошкой, там уж будет видно. Ларсен изучал другую, а та все смеялась и постукивала рукоятью хлыста по жестяному покрытию стойки. Была она высокая, светловолосая, временами ей можно было дать тридцать лет, временами сорок.

В светлых ее глазах, глядевших из-под полуприкрытых век, сохранялось что-то детское – яростный, задорный блеск, внезапно потухавший; также и в плоской груди, в мужской сорочке и в узкой бархатной ленточке на шее; впечатление подкрепляли длинные ноги, небольшие мальчишеские ягодицы, которых не стесняли брюки для верховой езды. Верхние зубы были крупные, торчащие, и смеялась она приступами, с лицом удивленным и напряженным, точно стараясь избавиться от смеха; казалось, она следит, как этот смех, блестящий, яркий, чересчур резкий, отделяется от нее, отлетает и, мгновенно растаяв, замирает, не оставляя ни следа, ни отзвука, – на стойке, на плечах хозяина, в паутине, оплетающей бутылки на полках. Ее волосы, золотистые, длинные, были зачесаны назад и на затылке завязаны другой черной бархатной ленточкой.

– Надо бы позабавиться, – задумчиво и упоенно пробормотал Ларсен; показав пальцем кельнеру, что хочет еще анисовой, он с удовольствием обнаружил, что дождь продолжает мягко стучать по крыше и по земле – дружелюбно, доверительно, понимающе.

Потому что длинные, тяжелые волосы с завивающимися и более темными концами падали на сорочку женщины, никак не говоря о ее возрасте; и из обрамления этих отливающих металлом волос, как из венчика лилии, выступало бледное лицо с недавними морщинками, увядшее и накрашенное, лицо с прошлым, и еще был этот пронзительный смех, беспричинный, раздававшийся неотвратимо, подобно икоте, кашлю или чиханью.

За столиками в зале не было больше никого; очевидно, женщины, выходя, пройдут мимо него и на него посмотрят. Однако момент подсказывал другое, требовал привлечь внимание иначе. Ларсен поправил галстук, выдернул уголок шелкового платка из кармашка и неторопливо направился к стойке. Чуть ли не касаясь женщины левым плечом, он с вежливой улыбкой обратился к хозяину.

– Я не собираюсь жаловаться на вашу анисовую, – сказал он низким звучным голосом. – Понимаю, что в такие времена… Но все же, нет ли у вас марки получше?

Хозяин ответил, что нет, и рискнул назвать какой-то сорт. Ларсен покачал головою с легким разочарованием, он прислушивался к молчанию женщины рядом с ним и к «ладно уж, пойдемте, поздно, дождь не унимается» служанки где-то на втором плане, в отдаленном и жгуче близком фоне. Он безуспешно перечислил несколько иностранных марок монотонным, скучным голосом, точно читал лекцию.

– Ну ничего, не беда. Разрешите взглянуть на этикетки.

Облокотясь на стойку, все с тою же извиняющей улыбкой, он медленно читал надписи на бутылках, рядами выстроившихся на стеллаже. Женщина снова рассмеялась, но ему не хотелось смотреть на нее; что-то ему внутри говорило «да, получится», шум дождя обещал вознаграждение и признание заслуг, убеждая в необходимости ярким, громким финалом придать смысл пустым годам.

– Но я уверен, сеньорита, что все уладится. Раньше или позже, – сказал хозяин.

Она опять рассмеялась, сжалась всем телом, пока смех не вышел из нее до конца и, приглушенный, не был поглощен неспешным, строгим, невозмутимым ропотом дождя.

– Погоди. Ты же боишься промокнуть, – не оборачиваясь, сказала она служанке; понять, на кого она смотрит, было невозможно – зрачки двигались из стороны в сторону, останавливались сантиметра на два выше головы хозяина. – Он говорит, что все уладится. Он вложил деньги и труд, дал идею и планы. Правительства меняются, и все говорят ему, что он прав; потом уходят, ничего не сделав. – Она снова засмеялась, покорно выждала, пока смех отделится от ее крупных торчащих зубов, и обвела всех глазами, как бы извиняясь или умоляя. – Так с самого моего детства. Кажется, теперь это уже точно вопрос недель. Мне это не ради себя нужно, но я каждое утро хожу вот с нею в церковь молиться, чтобы дела поправились, пока он еще не совсем состарился. А то было бы очень грустно.

– Нет, нет, – сказал хозяин. – Это произойдет, и скоро.

Облокотясь на стойку, Ларсен с удивленной и благожелательной миной смотрел в лицо служанке; он улыбался и сохранял эту чуть заметную улыбку до тех пор, пока женщина, слегка покачиваясь, не начала моргать и не приоткрыла рот. Не сводя с него глаз, она шагнула вперед, дотронулась до блузки другой женщины.

– Поехали, ведь дождь, скоро будет совсем темно, – сказала она.

Тогда Ларсен быстро и учтиво взял со стойки хлыст и подал его этой женщине в сапогах, женщине с длинными волосами и странным смехом, не говоря ни слова, не глядя на нее. Он выждал, пока они уйдут, посмотрел, как они сели на лошадей на фоне бурого, унылого пейзажа в окне, и, возобновив бесплодный разговор с хозяином о сортах анисовой, пригласил того выпить, но вопросов не задавал и сам, отвечая на вопросы, лгал.

Когда он пустился в путь, чтобы успеть на последний катер в Санта-Марию, уже стемнело, дождь едва моросил. Ларсен шел медленно, не замечая падавших с деревьев капель, пока не оказался в сумраке и безлюдье пристани. Он не желал строить планов, предположений. Мысли его рассеянно вращались вокруг женщины в костюме для верховой езды – ему чудились в ней порывистость, избалованность.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю