355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хуан Карлос Онетти » Избранное » Текст книги (страница 12)
Избранное
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:40

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Хуан Карлос Онетти



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 39 страниц)

Часть втораяI
Хозяин

Элена Сала и Диас Грей завтракали в беседке с хозяином гостиницы, тучным человеком за пятьдесят, у которого дышали самодовольством и глазки, и красноватые щеки, и обожженный солнцем подбородок.

– Я очень беспокоюсь, – говорила Элена, – я знаю, в каком он был состоянии…

Хозяин не ведал, где беглец. Он говорил о нем, улыбаясь и хмурясь, ибо понять ничего не мог, хотя испытывал любопытство. Отведав маринованной рыбы и выпив бокал вина, Диас Грей обнаружил, что хозяин – старый Маклеод, только хуже выбритый и хуже одетый, победней, посильней (шея не так неподвижна) и, должно быть, почестней.

Сам он сидел в кресле, стараясь остаться в стороне, и смотрел, как хозяин движется (тот двигался бодрей Маклеода), слушал, как он говорит (прямее и смелее), узнавал голубые водянистые глазки. Старик Маклеод в рубахе с расстегнутым воротом, седой и краснолицый, сидел перед ним в романтической рамке глициний.

– Конечно, помню, – сказал он, поковырял в зубах, осмотрел зубочистку, подождал и начал снова: – Не описывайте его, я прекрасно помню. Так и вижу, как он лежит на песке, сидит на веранде, гуляет вон там вот. Говорить он почти не говорил, я его прозвал «лунатиком». Нет, ничего особенного не было, просто такого не забудешь. И потом, мы не совсем обычно познакомились, увиделись в первый раз. Ничего страшного, сеньора, вы не волнуйтесь, не глядите на меня так. – Улыбка была такая же, как у Маклеода, когда он просил прощения за то, что люди страдают, и пытался убедить, что жить все-таки стоит, жизнь хороша, свет буквально кишит бодрыми Маклеодами, которые знают секрет и всегда могут помочь, для чего мы и родились. – Постояльцев почти не было, хотя погода становилась все лучше. Приедет компания на уик-энд или парочка, все больше из Санта-Марии. Надо ли говорить, но, поверьте, эти швейцарцы – совсем уже не те, что основали колонию. Надеюсь, я не совру, если скажу: был понедельник, все разъехались, и я присел поглядеть на дорогу, на суденышки, которые решились плыть по реке. Одно из них проплыло мимо, и я подумал, что сегодня уже никто не приедет. Мне это безразлично, нас лето кормит! Конечно, если приедут в другой сезон, я тоже рад, врать не буду. – Он не улыбнулся, только протащил отсутствующий простодушный взгляд по ним и по длинной пустоши. – Значит, сижу я там, где вы сегодня утром сидели, – он без насмешки взглянул на врача, давая понять, что все понял и с этим справится, – мне хотелось спать, я люблю вздремнуть после обеда, но сон не шел и не шел. Я чувствовал, что кто-то явится, то ли парочка, то ли один человек, но кто-то да придет от берега, по дороге. Нет, не из-за выгоды, что мне один постоялец?! А пришел ваш друг. Конечно, вы его и сами знаете, но таким, я думаю, не видели. Ему лет двадцать с небольшим, верно?

– Двадцать два или двадцать три, – тихо сказала Элена, вежливо, даже искательно улыбаясь одними глазами, словно боялась вставить слово.

– Вот и я говорю: двадцать с небольшим. Я много поездил, много видел, любой человек мне не в диковину, и уже давно я не пугался. Но чтобы так одевались, как этот тип… Мне смешно, когда тратят время на костюмы, на галстуки – словом, на моду. Но тут другое. Увидел я его и подумал: прямо как будто оделся на свиданье или собрался на праздник, или погулять по столице и вдруг очутился там, на дороге. Грязный, конечно, пыльный, все же плыл по реке и шел от Санта-Марии. Правда, ветра не было, но лошади, машины тоже пыль поднимают. Значит, сижу я на веранде, а друг ваш идет так это легко, руки в карманы, багажа нет, ни пакетика, ничего. Спина прямая, и голову держит прямо. Думаю – мимо пройдет, только не пойму куда. Или он спятил, или мне это снится.

Может, хозяин что-то заподозрил, а может, вообще никому не доверял, но, положив в рот сливу, он подчеркнуто склонился к даме, которая улыбалась, изображая нежную насмешку, и не глядела ему в глаза.

– Как сейчас вижу, – продолжал хозяин. – Будто он сам тут, во плоти. Идет, по сторонам не смотрит, дошел до лестницы, свернул, поднимается, да так просто, так уверенно, словно каждый день тут ходит. Вы меня поняли? Словно всегда здесь гуляет, в любую погоду. Костюм за пятьсот монет, шелковая рубашка, а ботинки – в машине ездить, не по дорогам шагать. Словно прогуливается по столичной улице и вздумалось ему, к примеру, заглянуть в кафе, выпить бокальчик. Глядел он слишком серьезно для своих лет, и потом, я заметил, что он худой и бледный. Не больной, а такой, как после болезни – выздоровел и приехал отдохнуть, налегке, в самом лучшем костюме. Хотел бы я, чтоб вы его видели! Серьезный такой, усталый… Я подумал: наверное, сбежал откуда-то, но не испугался. Много чего я подумал, но сижу, не двигаюсь. Вот не поверите, а больше всего мне казалось, что это какой-то розыгрыш. Значит, сижу, вроде бы сплю, и за ним наблюдаю, а он идет-посвистывает по лестнице. Остановился вот тут, шляпа на затылке, руки в карманы, ноги расставил.

– Да, – пробормотала Элена. – Говорите, говорите. – Она кусала губы, словно вспоминала и не могла этого вынести.

– Ну вот. Я думал, он выругается или посмеется, и прикинул, куда он упадет головой. Сами понимаете, бывает, особенно летом, кого только не приходится пускать. Поглядел я ему в глаза, вижу – нет, не шутит. Стоит себе и ждет, как будто поверил, что я сплю, и не хочет мешать. Я встал, мы поговорили. Он хотел тут пожить, но не знал, сколько времени. Наверное, все зависело от того, случится что-то или не случится, он мне толком не сказал. И цены не спросил. Я позднее узнал от одной горничной, что у него в бумажнике пять тысяч. Побеседовали мы, и я все больше удивлялся, особенно что он без вещей. Потом, когда мы сошлись и выпили вместе, я был рад, что ничего не спросил. Трудно объяснить, очень уж все это странно. Правда, вы его знаете, но человек – разный с разными людьми. Понимаете, когда я немного узнал его, я подумал: то, что он делает, не должно привлекать внимания. Это удивительней всего. Одни всегда знают, что делают и почему, другие не знают, хотя думают, что знают. А тут мне часто казалось, вы уж простите, что он не в своем уме; но он знал, что делал. Да, так я думаю. Все время знал, в самом малом, когда другой бы жил как живется. Иногда выпьет целую рюмку, или спит целый день, или купается как одержимый на рассвете и синеет от холода. Он всегда знал, почему делает именно это. Я разбираюсь в людях. Мне достаточно поглядеть в глаза, посмотреть, как человек ходит или крутит в углу столовой сто раз одну и ту же пластинку. А если я хотел сказать ему что-нибудь неприятное – бывает, приходится, – он угадывал и улыбался, словно думает о другом, о таком, что и я должен бы знать – все ж мужчина, – хотя еще в ту минуту и не знаю. И я ничего не говорил, молчал, спрашивал: «Ну, как вам наши виды?» – или там, хорошо ли его обслуживают. Когда он сказал, что ему надо ехать… – Хозяин вылил в кофе рюмочку граппы, вздохнул, оперся о перила беседки. – За один месяц он истратил четыреста монет, не меньше.

– Не может быть! – крикнула Элена. – Разве он был тут месяц?

– Да, целый месяц.

– Ничего не понимаю. – Она обернулась к спутнику, ища у него помощи.

– В чем дело? – спросил он.

– Хотя, правда, – сказала она. – Наверное, так и есть.

– Целый месяц, – повторил хозяин. – Могу запись показать.

– Не надо, я спутала, не стоит. Как это, вы сказали, все в нем казалось естественным? И улыбка тоже?

– Я только что вам говорил, – сдержанно, суховато отвечал хозяин, словно Маклеод, подписывающий контракт.

– Да, вы очень хорошо описали, – кокетливо сказала она. – Все так точно!

– Возьму-ка я еще одну граппу, – сказал врач. Сперва это он, хозяин, сидел вместо меня, глядел на дорогу, предчувствуя: что-то случится, кто-то придет, изменит мою судьбу.

Солнечный луч пронзил вино в бокале. Элена закурила, скрестив ноги. Она решила ни о чем не просить, и на ее скучающем лице читалось: «Я одна, вас тут нет, я не слышу, что вы говорите, и не знаю, что вы думаете». Хозяин спросил еще кофе. Запела цикада, и Диас Грей увидел, что она очерчивает в воздухе недвижный силуэт давешней коровы. И потом, думал он, Элена принадлежит другому. Он тоже обкрадывает меня. Теперь мне ясно, что это я сам должен был идти по дороге в бальных туфлях, гордо подняв голову, словно моя решимость сдвинула шляпу на затылок. Это я, расставив ноги, молча глядел на того борова, когда он притворялся, что спит.

– Да, больше месяца прожил, – сказал хозяин. – И даже не простился. Через горничную передал, что уедет через день-другой. А про то, что едет он к Глейсону, я узнал сам. Странный все-таки…

– Значит, он уехал неделю тому назад? – спросила Элена.

– В пятницу. Позавчера еще был у Глейсона. Будет пить с англичанином и его дочками, пока снова не захочет пострелять. Для меня он кое-что подстрелил и совсем не боялся.

– Вполне возможно, – согласилась Элена и не сдержалась: – А вы не помните, какую пластинку он слушал сотни раз?

– Не в том дело, – быстро ответил хозяин. – Сейчас объясню. Я не хотел сказать, что он ставил одну и ту же пластинку, пока совсем не стер ее, все время одну и ту же. Нет, он слушал разные пластинки, не знаю только какие. Не всегда одну и ту же, хотя она, должно быть, о чем-то ему напоминала. Ходил с места на место или целый день сидел у себя. Иногда – довольный, иногда – серьезный, даже грубый, будто никого и не видит. И без причины, заметьте. Просто взбредет ему, и все. Я дал провести себя как дурак. Но ничего особенного не было, вы не думайте.

Элена встала и одарила мужчин счастливой улыбкой. Потом посмотрела на хозяина, словно хотела поблагодарить его, но наедине.

– Дорога к Глейсону очень плохая, – сказал он. – Придется идти лесом. Но если уж вы решили, будете на месте через час, самое большое. Отдохнем после обеда, и я вам покажу. Не заблудитесь.

Диас Грей пропустил вперед Элену и, почти касаясь ее, вышел из беседки. Он вдыхал ее запах, словно ему наконец удалось изучить то, чего он не знал о веснах, и шел, постигая короткую радость, которую дарит дух смолы, реки, цветов и навоза. Ветерок, веявший от женской блузки, благоухание омытого рекою и снова вспотевшего тела несли ему запах мира, и страсти, и собственной судьбы и, смешиваясь с запахом волос, пропадали, чтобы родиться вновь с каждым ее шагом. Обоняние и запахи миновали пустую темную залу, поднялись по лестнице, вошли в номер. Элена села на кровать и расстегнула блузку. Она не ложилась и не глядела на него, ожидая, что он что-нибудь сделает или удалится, подстерегая неверное движение хилого, обожженного солнцем, но не загорелого мужчины, который отступил к стене, чуть не касаясь темного пятна двери.

– Надо бы часок поспать, – сказала она. – Потом пойдем туда. Заприте дверь, закройте окна. Свет мне помешает.

– Да, мы туда пойдем. Только послушайте, я должен сказать вам. И не просите объяснений, вы все понимаете. Вы – сука из сук. Ясно вам? – Она обернулась и зорко, чуть-чуть улыбаясь, взглянула на него. Он ощутил, что вот-вот станет смешным. – Таких сук я не видел. Грязнее некуда.

Элена застегнула блузку, бросилась на кровать и свесила ноги, касаясь каблуком пола.

– Я все время знал, – не унимался он, – с самого первого раза. Обмануться я не мог, да и не хотел, вы поймите.

– Вы с ума сошли, – устало и просто сказала она. – Что, не хотите идти? В этом дело?

– Я знал, как только вас увидел. Когда вы пришли в кабинет и разыграли этот фарс. Столько лгали, и все зря, но иначе сука не может. А все-таки я здесь. Помогаю искать какого-то несчастненького в шикарном костюме и на все готов ради твоего тела, нет, не знаю ради чего, просто мне нужно что-то, хотя я этого и не получу.

– Я предлагала поговорить, ты сам не захотел, – сказала она, положив ноги на кровать, и закурила.

Он все говорил – медленно, без страсти – и не мог уйти от двери, от места, где был смешон. Собственная нелепость, сгущаясь вокруг, не давала ему шевельнуться. Как часовой в будке, думал он. Как святой в нише. Как Иоанн у водоема.

II
Новое начало

Гроза началась, когда поезд покинул Конститусьон. Загремел гром, хлынул дождь и сейчас же перестал, налетел ветер, ломая сучья, нерешительно отступил и налетел снова. Но настоящая гроза разразилась позже, когда я сидел на веранде в Темперлее, спиной к Гертруде, которая варила кофе в длинной сорочке, обшитой по низу кружевами. Тогда я подставил себя дождю и ветру, чувствуя, как быстро проходит первое опьянение. Я вдохнул запах мокрой земли, услышал смех Гертруды и пошел к ней, в дом.

Сил у меня почти не было, словно я перенес ничем не разрешившийся кризис. Я вытирал руки платком. Мертвый листок прилип к моей щеке.

– Вот и все, что я привез с гор. – Я засмеялся, упал в кресло, положил облепленные грязью ноги на холодную, почерневшую решетку камина. – Не знаю, что было бы, если бы ты вернулась в Монтевидео. Жаль, что этого не узнаешь заранее. Может ли быть что-нибудь страшнее? Страшно убедиться, что ты здесь не был, что ты не оставил следов ни на улицах, ни у друзей. Читаешь газеты и не находишь себя даже в опечатках, даже в неверно сложенных страницах.

– Ты не кричи, – сказала Гертруда. – Кофе не очень горячий. С тобой так случилось, потому что ты приехал, чтобы найти. Я никогда бы этого не сделала. Так ты говоришь, Ракель все та же?

– Помню, раньше была некая Гертруда. Я мог на нее смотреть пять лет подряд, а кончил тем, что она угощает меня кофеем и кокетничает по привычке роскошной рубашкой. Знаешь, мне не нужны те, кто не меняется. И те, кто изменился, тоже. У нас ничего нет общего, я сам по себе.

Руки ее замерли над кофейником. Она опять взглянула на меня, изучая и не узнавая. Однако улыбка ее должна была означать, что она рада мокрому, нелепому, незнакомому человеку, который положил ноги на решетку и трогает пальцем листок с розового куста, словно боится отлепить его.

– Не знаю, – сказала она. – Что-то с тобой случилось. Ты совсем другой. Да, что-то с тобой стряслось в Монтевидео.

– Нет, ничего, – тихо ответил я. – Если бы случилось, я бы здесь не был. Все такие же, однако… Они не изменились, но пять лет назад они гораздо больше могли. А я подыспортился без них, иначе жил.

– Как будто нельзя не портиться, – заметила она.

– Да вроде нельзя, – сказал я и отхлебнул теплого кофе. И ощутил, что возбуждение мое ожило без причины, словно сломался кран и хлынула вода.

– Ах, не ходил бы ты сюда! – сказала Гертруда. – Маме стало получше.

Я смотрел на ее крупное тело, изогнутое в кресле, на ее ловкое, тяжелое тело. Она оперлась локтем о колено и глядела на чашку спокойными, немного печальными, немного детскими глазами, в которых вспыхивала порой легкая усмешка. Я все смотрел на нее, думая, что же творится не со мной и не с ней, а с комнатой, с пространством, нас разделявшим.

– Доктор доволен. О нас с тобой она и слышать не хочет. Сразу все высказала. Представить не могу, что будет, если она догадается. Ты, у меня, в такое время! Как нелепо… Я работаю целый день, она старается не мешать мне. Все воскресенья я с ней. Она знает, что мне хорошо, и на тебя зла не держит. Но она старая, она не может понять. Она твердо верит, что так нельзя, не делают так, не положено.

Гертруда отвела взор, отставила чашку, но глаз не подняла. Усмешка превращалась в улыбку, должно быть, она что-то вспомнила. Говорили мы или молчали, казалось, что и я, и она – огромные фигурки из бумаги на темном фоне дождя и буйствующего в листьях ветра. Я хотел отыскать ее в Ракели и теперь могу освободиться от Ракели в ней.

– В общем, все хорошо, – начал я.

– Да, – сказала она, – хорошо. Сейчас даже очень. Ты ведь не любил меня.

– Любил, – сказал я и подался к шуму воды, думая, что вот-вот пойму пять лет, прожитых вместе, и новопреставленного Браузена, и то, что началось в пустом доме, когда она заперла дверь и сняла халат. Теперь я освободился от прошлого, мне было чуждо все, что испытал Браузен, и жизнь с Гертрудой утратила все роковое и таинственное. В первый же наш вечер Гертруда выбрала меня и держала до этого, нынешнего, когда мы говорим или молчим, толком ничего не зная, а рядом бушует буря. Она выбирала меня и брала все эти годы, в каждой мелочи, из которых складывается день, все две тысячи дней, прожитых вместе, все ночи, когда она обнажала для меня свое огромное тело или заставляла раздеть ее, ничего не сказав, даже не взглянув, только подумав о близости, только увидев свое лицо в зеркале ванной, прежде чем вернуться в комнату. Хотя на самом деле она не желала этого, хотя она предпочла бы другого, сильного мужчину, другой ритуал и другой словарь. Быть может, выбрали меня и взяли не она, а ее кости и мышцы, крупное белое тело, от пяток до крепкой шеи, могучие бедра, округлость рук – словом, все то, о чем так явно говорила упругая кожа и тяжесть, которую перемещали ее ноги.

– Я еще сварю, – сказала она и зевнула. – О чем ты думал? Тут есть какая-то бутылка. Если дождь не кончится, ляжешь на диване. Все хорошо, и все мне безразлично. – Она улыбнулась, и легкая дремота скользнула от глаз к губам. Сидела она прямо, глядела спокойно.

Я мог бы рассказать, как соблазнил Ракель, пальцем ее не тронув, и мне было достаточно знать, что это возможно. Я мог бы объяснить, сколько страха и сколько силы понадобилось мне, чтобы остановиться. Я мог бы описать, как твоя худенькая сестра стояла у стойки в кафе и как невесело она улыбнулась прежде, чем ее вырвало. Быть может, ты бы увидела и поняла. Крупное тело под ночной рубашкой знает, как легки, могучи и соразмерны его движения. Нет, ты не попросишь поцеловать тебя и не скинешь халата, а если бы и попросила, меня никак не тронула бы пустота на месте твоей левой груди. Да и другого не должна трогать, и всех других, вот до чего я смирился. Но ты не попросишь. Однако ты попросила совсем недавно – хотя и кажется, что давно, а я все помню, – ты попросила и просила потом – значит, я и впрямь тебя никогда не любил.

– Я очень рад, что у тебя все хорошо, – сказал я. – У меня все было плохо, но сейчас, когда я не связан ни с тобой, ни даже с собой, вроде бы получше. Человек по имени Хуаничо любил тебя, был счастлив, страдал. Он умер; что же до человека по фамилии Браузен, его жизнь пошла прахом. Я говорю это просто так, словно отвечаю полицейскому или перечисляю в таможне, что везу.

– В твои-то годы? – спросила она, а я подумал: «Не поняла» – и вспомнил, что она меня разлюбила.

– Не в этом дело, – сказал я. – Это провал, но не упадок. Вот теперь я выпью.

– Может, ты и прав, Хуаничо. Может, дело не в том, что мне отрезали грудь, и не в том, что ты меня не любишь, и даже не в том, что все на свете кончается.

– Дело не в конкретном человеке, – сказал я. – Дело не в упадке. Тут другое: люди думают, что они обречены жить до смерти. Нет, они обречены иметь душу, жить так, а не иначе. Можно жить много раз, прожить много жизней, подлинней и покороче. Тебе ли не знать? Я бы выпил, что там у тебя. Если я мешаю, я уйду.

Гертруда унесла крупное белое тело за гардину, отделявшую нас от столовой, и я уже не мог представить по очертаниям ее наготу. Ветер тем временем несмело изображал ярость, дождь словно зарекся трогать сады и улицы и нарочно искривлял струи, чтобы стегать стекла и листья, и стволы, и тусклые фонари, без которых мы бы его не разглядели. Гертруда в длинной рубашке вышла из темной комнаты и приближалась, чуть покачиваясь, что-то напевая, прижимая к груди бутылку, оповещая дремотной улыбкой о том, что играет комедию, притворяется кроткой, терпеливой, терпимой и непонятной. А ветер тем временем стлался во все стороны, словно ветви сосен, певшие под его ударами.

– Ну выпей, – сказала Гертруда.

Я поднял глаза и посмотрел на приветливое лицо, словно истекающее добротой и заботой, почти ни к кому не относящимися. Потом снова увидел голые ноги и вены, вьющиеся по лодыжкам, и ногти, с которых облезал лак. Она босая с самого начала, подумал я, с той минуты, когда она спустилась мне навстречу, на плиты у подъезда, топча опавшие листья и струи дождя. Сейчас она бросила на пол подушку, села у камина, обняла колени и положила на них улыбающееся лицо.

– Значит, – прошептала она, – у тебя только что кончилась одна жизнь. Правда? А что ты сделаешь с другой, новой?

– Ничего, – сказал я. Мне не хотелось с ней беседовать, мне было даже стыдно, что я говорю, а не встаю и не целую ее на прощание. – Просто буду жить.

Еще один провал; ведь известно, что надо что-то делать, что каждый должен осуществить себя в чем-нибудь. Тогда смерть не очень важна, ты исчезаешь, но верующий во что-то считает, что открыл смысл жизни и подчинил его. А я не думаю, чтобы мог поверить, и не знаю ничего, что служило бы мне в новой, короткой жизни и во всех других. Конечно, я могу включиться в разные игры, почти убедить себя самого, сыграть для людей фарс об уверовавшем Браузене. Любая страсть и любая вера даруют нам счастье, если могут отвлечь нас и дать нам забвение.

– Но ведь мы живы, – тихо сказала она. – Ты сказал «счастье».

– Неужели это и впрямь так важно? – спросил я.

Тогда у нее напряглись руки, и она стала раскачиваться сидя и молча смеяться нежным, дерзким смехом.

– Ты спрашиваешь так, – сказала она, – как спрашивают адрес у знающих людей. А я не знаю адреса, и мне все равно, и я не хочу тебе говорить.

Мокрый ветер рвался вперед и шевелил ее подобранные волосы. Дождь барабанил по темным и мшистым комьям земли. Гертруда в причудливой рубашке сидела на одной из состарившихся недель, последовавших за той, первой ночью. Она была моложе Ракели. Она умела, как тогда, властвовать над своим пылом и своим счастьем; она верила, что приручила будущее, приручив Браузена. Мы не можем вернуться к началу, и наше любопытство удовлетворят два вечера, две ночи. Но начало изменить я мог бы. Крупное белое тело вечно мешает всякому началу. Гертруда по-женски неизменна, у нее нет личности, она сродни земле, которая всегда лежит лицом вверх, а мы орошаем ее потом, и ходим по ней, и недолго на ней живем. Я мог бы изменить начало, и все было бы иначе, и память о том начале, первом, сменилась бы памятью об этом вечере, и я бы поверил, что изменится память о пяти годах. А все для того, чтобы, ближе к смерти, я вызвал из прошлого истинную близость, которая сродни лучшему в нас, и не захотел реванша.

– Сейчас я погашу свет, сейчас я тебя поцелую, – сказал я. Лицо ее не изменилось. Она улыбалась, не скрывая, что хочет спать. Я встал, ощущая шум и силу ветра, а на затылке – свежесть дождя. Погасил свет, подождал, пока увижу сжавшееся и раскачивающееся тело.

– Сиди тихо, – сказала она, и по голосу я ничего не понял. – Все хорошо. Просто меня к тебе не тянет. – Я опустился на колени, чтобы поцеловать ее. Она высунула кончик языка. – Не тянет, и все тут. – И она отстранилась от меня.

Мокрый воздух окутывал меня подвижными, беспокойными пластами. Охраняя ясность рассудка, я пытался попасть в такт далекому шуму ветра, а крупное тело не двигалось и не сдавалось. Когда я понял, что ничего не вышло, и встал спиной рядом с ней, зная, что она меня забыла, я снова подумал, что тело это умрет. Я вслушался, ощутил глазом и щекой, что снова бушует ливень, и злобно грохочет вода, и воет ветер, заполняя небо, сотрясая землю. Непогода разгулялась вовсю, она могла пронзить рассвет, ворваться в утро, сметая меня, словно мое угасшее волнение легче листочка, который я так и не отлепил от щеки; словно оно стало чужим и безразличным, как женщина, молча сидевшая на подушке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю