Текст книги "Избранное"
Автор книги: Хуан Карлос Онетти
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 39 страниц)
– Вы обедали? – спросила женщина. – Нет, конечно, не обедали. Хотите поесть? Ничего, правда, не осталось, но я вам что-нибудь приготовлю.
– Благодарю. Если вы тут ели первое, я не откажусь от чашки бульона или супа.
– Могу сделать вам бифштекс, – сказала женщина.
– Да, есть свежее мясо, – подтвердил Кунц.
– Нет, благодарю, – повторил Ларсен. – Благодарю, сеньора. Право же, я был бы весьма вам признателен, если бы получил чашку горячего бульона. Вы оказали бы мне огромную любезность.
Он подумал, что говорит с чрезмерной приниженностью; Гальвес смотрел на него внимательно и насмешливо. Женщина что-то убрала со стола, подняла с пола шляпу, он чувствовал ее спину рядом со своим плечом – она задумчиво стояла над шумевшим в печурке огнем, видимо решив молчать.
– Мы тут без вина покамест, до вечера, – сказал Кунц. – Хотите водки? Есть несколько бутылок – такая дрянная, что никак не кончится.
– После супа или бульона, – ответил Ларсен.
Женщина молчала.
Порыв ветра настойчиво, раз и еще раз, налетел на домик – огонь в печурке поник и задрожал. Кунц, скрестив руки, обхватил себя за плечи.
– Где вы были? – спросил Кунц. – Мы думали, вы пошли с визитом к Петрусу.
– К сеньору Петрусу, дону Херемиасу, – поправил Гальвес.
Ларсен обратил к нему свою улыбку, но Гальвес, уже не глядя на него, гасил сигарету в тарелке. Яростно кружа над крышей, ветер налетал на домик; все смолкли, угнетенные сознанием огромных просторов, движущихся туч. Женщина поставила на стол тарелку с супом и отогнала собак от ног Ларсена.
– Разрешите приступить, – сказал Ларсен и принялся зачерпывать ложкой; перед ним – мужчины, две пары наблюдающих глаз, позади скулящие собачки и враждебно настроенная женщина. Он перестал есть, поглядел на дощатый угол, часы, вазу с длинными зелеными стеблями. – Весьма благодарен. По правде говоря, я был не слишком голоден. Просто подумал – недурно бы поесть чего-нибудь горяченького. И тогда мне пришло в голову заглянуть к вам.
– А мы тут толковали, что вы, наверно, пошли к Петрусу, – быстренько проговорил Кунц, – и что старика вы, уж во всяком случае, не застанете. Я думаю, он вернется не раньше следующей недели.
– Ладно, нам это все равно, – засмеялся Гальвес. – Они мне не дадут соврать. А я сказал, что нам-то все равно, кого вы собираетесь навестить в усадьбе Петруса.
– Гальвес, – предостерегла женщина позади Ларсена.
– Да-да, мы, простите, подумали, – сказал Кунц, – что вы могли в обеденное время пойти к старику, чтобы предупредить его.
– Несмотря на дождь, – прибавил Гальвес. – Что вы наверняка пошли в усадьбу сообщить старику, что у меня есть одна из фальшивых акций, и вас застиг дождь.
– Гальвес, – строго сказала женщина за спиной Ларсена.
– Именно так, – сказал Гальвес, – что вы идете в усадьбу предупредить старого Петруса или его дочь. И я сказал, и все мы говорили, что это вполне возможно. – Он поднял стоявшую у него между ногами пузатую бутылку с водкой и наполнил три стакана, не касаясь их, звонкими, хлеставшими сверху струями, на сей раз не скаля зубы, но с неизменным выражением веселья в складке розоватого рта; и сжатые его губы без улыбки казались голыми, словно он только что побрил их. – Говорили, что вы идете под дождем предупредить и что предупреждать бессмысленно. Потому что старый Петрус знает это лучше нас самих, знает куда раньше, чем узнали мы. Мы все говорили это, сначала один, потом другой, все повторяли. И я еще сказал, что если это так, если вы идете в усадьбу, мокнете под дождем, только бы выполнить свой долг – в конце концов, не зря же я вам каждое двадцать пятое число записываю шесть тысяч песо – и поднять тревогу, то вы, возможно, оказываете мне услугу, и, возможно, я уже давно желаю, чтобы кто-нибудь оказал мне подобную услугу.
Ларсен мягко отодвинул пустую тарелку, закурил сигарету и наклонился к столу, чтобы выпить налитый Гальвесом стакан.
– Еще чего-нибудь хотите? – спросила женщина.
– Благодарю вас, сеньора, я ведь уже сказал. Я пришел попросить у вас, как милостыни, чего-нибудь горячего.
– Мне пришло на ум, что вы, пожалуй, придумали какое-нибудь новшество для увеличения доходов от верфи, – сказал Кунц, почти заглушая тихий смешок Гальвеса. – Еще что-нибудь, кроме строительства и ремонта судов.
– Например, пиратство или работорговлю, – подсказал Гальвес. Кунц поднял свой стакан, прикрыл глаза и запрокинул голову.
Грязные, потрескавшиеся руки женщины убрали тарелку Ларсена. Собачки молчали – вероятно, заснули на просторном ложе. Ветер свистел где-то далеко, запинаясь, и всем было слышно, как он движется туда-сюда, колеблясь, какое принять решение.
– Проблема состоит в том, чтобы узнать, есть у нас в Росарио агент или нет, – сказал Гальвес. – Мы могли бы удвоить объем операций, держать там бригаду лоцманов, чтобы они приводили суда на верфь. Мы могли бы купить себе моряцкие фуражки, могли бы толковать всерьез о бушпритах, носах, фок-парусах, бизань-парусах и бизань-мачтах. Могли бы играть в морской бой на кедровом столе в зале дирекции.
Он пил, небрежно развалясь в плетеном ветхом кресле, равнодушно обратив крупные свои зубы кверху, к закопченным доскам потолка.
– Как начался дождь, – сказал Кунц, – мы подумали, что нам не хочется идти на работу после обеда. В самом деле, ничего нет спешного. У моего друга книги все в ажуре, а сметы, которые я должен рассчитывать, могут подождать. Думаю, вы могли бы нам это позволить. Останемся здесь, будем пить, слушать дождь и беседовать о Моргане и Дрейке [34]34
Морган, Генри Джон; Дрейк, Фрэнсис – английские мореплаватели, занимавшиеся пиратством в XVI–XVII вв.
[Закрыть].
– Ваше мнение? – спросил Гальвес.
Ларсен допил стакан и протянул руку к бутылке, чтобы налить себе еще водки; он чувствовал, что губы у него кривятся в глупой ухмылке, что голос его прозвучит неуверенно. Женщина прошла мимо него, обогнула стол и Гальвеса и остановилась, приблизив лицо к влажному оконному стеклу: она была широкая, уютная и так ласково глядела на стихающий дождь.
– Теперь у меня стало легче на душе, – сказал Ларсен; он без страсти смотрел на затылок женщины, на вьющиеся отросшие непричесанные пряди. – Да, теперь лучше. Не из-за супа – за него, конечно, спасибо – и не из-за водки. Немножко, может быть, из-за того, что мне разрешили сюда зайти. Теперь мне легче, потому что час назад я остро почувствовал беду: как будто это была моя беда, как будто она постигла меня одного и я ношу ее внутри и буду носить без конца. Теперь я вижу, что она где-то в стороне, она занялась другими, – тогда все становится как-то легче. Одно дело – хворь, другое – чума.
Он выпил полстакана и улыбнулся навстречу улыбке, которую Гальвес послал ему сверху вниз, улыбке опасливой, выжидающей. Женщина все стояла у него за спиной, опустив голову, смутно враждебная.
– Пейте, – сказал Кунц. – Слушать дождь, потом соснуть после обеда. Чего еще надо?
– Да, – сказал Ларсен. – Теперь мне легче. Но всегда есть какие-то дела, которые надо делать, хотя сам не знаешь зачем. Очень возможно, что я вечером пойду в усадьбу и скажу старику про фальшивую акцию. Вполне возможно.
– Это не имеет значения, я же вам сказал, можете говорить, – возразил Гальвес.
Женщина оторвала взор от ненастья за грязным стеклом; она положила руку на спинку старого кресла за затылком Гальвеса и наклонила к столу белое почти веселое лицо.
– Старику или дочке, – вполголоса сказала она.
– Старику или дочке, – повторил Ларсен.
ВЕРФЬ-IVДОМИК-IV
Была как-то – хотя точно никто не знает, к какому моменту этой истории следует ее отнести, – неделя, когда Гальвес отказался выйти на работу.
Первое утро без него, вероятно, было для Ларсена подлинным испытанием в ту зиму; после этого всяческие терзания и сомнения переносились легче.
Ларсен в то утро пришел на верфь около десяти, поздоровался с профилем Кунца, рассматривавшего альбом с марками на чертежном столе, и с тревогой вошел в свой кабинет. Заменив одну стопку папок другой, он до одиннадцати пытался читать под стук капель внезапно разразившегося дождя, которые рикошетом отскакивали от разбитых оконных стекол. «Я должен беспокоиться только о себе, ни о чем другом; вот я, унылый, продрогший, сижу за этим столом, меня гнетет дурная погода, злосчастье, грязь житейская. И все равно мне хочется, чтобы этот дождь лил на других, чтобы он, так же неохотно, стучал по их крышам».
Ларсен тихонько поднялся и подошел к двери – посмотреть, что делается в зале. Гальвеса не было. Кунц, глядя в окно, пил мате. Ларсену стало страшно, что отсутствие Гальвеса – это уже навсегда, что оно будет началом конца того бреда, который он, Ларсен, принял, как факел, от неведомых ему прежних главных управляющих и который обязался поддерживать до момента непредвиденной развязки. Если Гальвес решил отказаться от игры, эта зараза, возможно, подействует на Кунца. И тому, и другому, и женщине с ее животом и собачками – им можно не видеть мира, окружающего мира, прочих людей. Но ему уже нельзя.
Ларсен выждал почти до полудня, но Кунц не подошел к двери Главного управления. Дождь перестал, и грязная мгла подступила к окну, не входя внутрь, не удостаивая войти. Ларсен отложил папки и подошел к окну – высунул в туман одну руку, потом другую. «Не может этого быть», – повторял он про себя. Конечно, лучше бы все то, что ему предстоит, произошло раньше, когда он был помоложе, лучше бы ему для этого быть в ином душевном состоянии. «Но выбирать нам никогда не дают, лишь потом узнаёшь, что мог выбирать». Он погладил курок револьвера под рукой, вслушиваясь в суровую тишину; Кунц подвинул стул, зевнул.
Возвращаясь к столу и пряча револьвер в приоткрытый ящик, Ларсен почувствовал, что у него мелко дергаются рот и щека. «Если он будет издеваться, я его оскорблю, а полезет драться, убью». Он нажал на кнопку звонка, вызывая управляющего по технике.
– Да! – отозвался Кунц и вошел, застегивая куртку.
– Вы собирались уйти? А я тут зачитался этими папками. Совсем позабыл о времени. Известно ли вам что-нибудь о процессе по поводу «Тампико»?
– «Тампико»? Нет, ничего не знаю – должно быть, давняя история, – ответил Кунц и снова зевнул.
– Да, «Тампико», – повторил Ларсен. Только теперь он поднял глаза и посмотрел на Кунца. Он увидел круглое лицо с отросшей щетиной, жесткую, слишком густую черную шевелюру, волосатую руку, коснувшуюся сначала пуговиц, потом черного узла галстука. – Конечно, это было, скорее всего, не при вас, однако дело представляет интерес как прецедент. Судно в аварийном состоянии зашло на верфь, не разгружаясь из-за повреждения мачты. Груз, видимо, был горючий и воспламенился тут же на верфи, немного северней. Из бумаг в папке явствует, что страховки либо вовсе не было, либо был застрахован не весь товар. – Ларсен раскрыл первую попавшуюся папку и сделал вид, будто читает, стон ветра оповестил о том, что опять пошел дождь. – Кто тогда платит? Кто несет ответственность?
Он изобразил благодушную и шутливую улыбку, будто говорил с ребенком.
– Никогда об этом не слыхал, – ответил Кунц. – Кроме того, я тут не разбираюсь. Прошло уже бог весть сколько лет. А наверное, картинка была, когда вся река горела. Нет, я не знаю. Но верфь не должна отвечать.
– Вы уверены?
– Мне кажется это бесспорным.
– Всегда лучше знать точно. – Ларсен откинулся назад и потрогал край ящика пальцами с блестящими ногтями; взглядом он искал маленькие темные глаза Кунца. – Что, Гальвес сегодня не пришел?
– Да, я его не видел. Вчера мы были в «Компашке». Но когда расставались, он не был болен.
– Он сообщил о болезни?
– Сообщил? Да ведь идет дождь. Сейчас схожу проведаю его. – Кунц вдруг посмотрел на Ларсена с любопытством. – Раз он не пришел, значит, болен. Плохо то, что сегодня к вечеру мы ждем русских на грузовике. Он обещал мне помочь торговаться.
Кунц сделал рукой прощальный жест, но, подойдя к двери, обернулся и медленно, с явным удовольствием, поглядел на лицо Ларсена.
– Что-нибудь случилось? – тихо спросил он.
– Ничего, – сказал Ларсен и, когда Кунц ушел, вздохнул.
Он не пошел обедать в домик, а съел кусок мяса в «Бельграно», съел молча, не откликнувшись ни на одну из тем, предложенных хозяином из-за стойки. В пять вечера он отправился, огибая лужи, к домику Гальвеса; теперь он был сама терпимость, великодушие, отеческая заботливость.
Женщина сидела на ступеньках у входа, как всегда в пальто, одна собачка была у нее на коленях, другая на земле тыкалась мордочкой в ее туфлю. Мокрое от дождя лицо женщины мягко лоснилось в тумане. Ларсен вдруг пожалел, что пришел, он почувствовал себя хмурым, неловким, непрошеным гостем. Он поздоровался, коснувшись рукою шляпы, и мысленно похерил прежние свои предположения касательно возраста женщины. Взаимные симпатия и недоверие объединяли их, отгораживали, словно облаком, от мира, и ни единый звук не доносился оттуда, чтобы им помочь.
– Вы могли бы быть моей дочерью, – сказал Ларсен, снимая шляпу.
Теперь молчание стало еще более строгим, избавилось от выгрызавших его края шорохов. Собачка, что лежала на земле, вздрогнула, растянулась и завиляла хвостом. Женщина чесала грудку другой собачки, лежавшей у нее на коленях. Под широкой складкой красного шарфа на ее шее отвороты пальто были скреплены большущей английской булавкой. В ласковом выражении лица было что-то зыбкое, уголки пухлого бледного рта подрагивали, прикрытые глаза даже не пытались на что-то смотреть. Ларсен поглядел на большие мужские туфли, завязанные электрической проволокой, с налипшей грязью и листьями.
– Сеньора, – сказал он, и ее улыбка стала отчетливей, но глаза по-прежнему были закрыты, и на веках мерцали капельки измороси. – Сеньора, дела пойдут на лад очень скоро.
– Да ну вас, – сказала она и засмеялась, разжав губы. – Зайдите в дом и поругайте его или расскажите что-нибудь смешное. Он сам себя наказывает, лежит в постели, смотрит на стенку. Даже не притворяется, что спит. И не болен он. Я ему говорила, будет ужасно, если вы позовете врача и выяснится, что он не болен. Тогда тебя выгонят, сказала я, и придется нам поселиться в каком-нибудь сарае, рулевой будке или собачьей конуре. Зайдите, попытайтесь – может, он помер, а может, с вами он захочет говорить. Кстати, там стоит бутылка.
Озябший от холода и сырости Ларсен не мог найти слов, чтобы объяснить женщине, как он ее любит, как странно и мучительно, что они, две родственные души, столько лет жили в разлуке и друг друга не знали. Он надел шляпу, сделал шаг к женщине, словно по чьему-то приказу, и чуть наклонил голову, прося о прощении.
Она отстранилась, Ларсен, осторожно ступая, поднялся по трем ступенькам, напоминавшим подножку кареты, зачем-то прикрепленную к стенке домика железной цепью. Он вошел в серую полутьму и, без труда ориентируясь, направился к кровати в углу.
Гальвес лежал лицом к дощатой стене, слышно было, как он дышит; Ларсен был уверен, что глаза у него открыты.
– Как дела? – неопределенно спросил, выждав минуту, Ларсен.
– Почему бы вам не убраться к черту? – ласково предложил Гальвес.
Ларсен подавил порыв негодования, которое, по его понятиям, ему полагалось чувствовать. Ногой подтянул табурет и, наклоняясь, чтобы сесть, заметил на столе бутылку. Она была почти полная, на этикетке виноград, колосья и перья. Он налил себе немного в жестяную кружку и сел, глядя на узкое плечо, прикрытое залатанной чистой простыней.
– Можете меня послать еще раз. Но я не уйду, потому что мне необходимо поговорить с вами. Коньяк дрянной, могу и вам налить.
Он снова отпил глоток и огляделся; ему подумалось, что домик был частью игры, что его выстроили и в нем поселились с одной лишь целью – создать место для сцен, которые нельзя разыгрывать на верфи.
– Мы накануне подъема, я уполномочен сообщить это вам. Еще несколько дней, и дело снова пойдет полным ходом. У нас будет не только разрешение, но также необходимые капиталы. Миллионы песо. Возможно, придется изменить название предприятия, добавить к фамилии Петруса еще какую-нибудь фамилию либо заменить ее любым названием, не фамилией. О задержанном жалованье, думаю, и говорить не стоит: новая дирекция признает свои долги и все выплатит. Ни Петрус, ни я не согласились бы на иное решение вопроса. Так что можете продолжать счет. Вы получите достаточно, чтобы привести в порядок свои дела и жить прилично, как вы заслуживаете. Но куда важнее другое – будущие оклады. И еще: жилые дома, которые предприятие намерено построить для своих служащих. Разумеется, никто вас не заставит жить там, но дома, без сомнения, будут очень удобные. Скоро я смогу показать вам проекты. По всем этим вопросам у меня есть твердое слово Петруса.
Никакого слова у него не было, что и говорить, была только эта неотвязная мания, это наваждение, которому он подчинялся и служил, была потребность продлить все это. В грязном, холодном домишке, где он попивал коньяк, не пьянея, рядом с управляющим-администратором, Ларсена охватил страх перед трезвым взглядом на будущее. Вне этого фарса, который он буквально принял как должность, не было ничего – только зима, старость, бесприютность, а там и сама смерть. Он готов был все отдать, чтобы Гальвес сел в кровати, осклабил зубы и начал пить из бутылки.
Все еще не сдаваясь, Ларсен стал говорить о себе, совершая плагиаты из монологов, которые он произносил в беседке на вилле Петруса. Он врал, рассказывая о своей встрече с комиссаром Валесом, о револьвере на столе, о негодующем плевке, как вдруг Гальвес вытянул ноги и, зевая, повернулся к нему.
– Почему бы вам не убраться к черту? – снова предложил он. – Завтра я выйду на работу.
Они оба рассмеялись, но не слишком бурно, предпочтя держаться тона серьезного. После чего долго молчали, не двигаясь с места, размышляя о жизни, как она есть. Собачки, недавно с ожесточением лаявшие, теперь затихли. Итак, Ларсен провел этот день с пользой – из вежливости и сочувствия он еще немного посидел, затем взял бутылку и поставил ее обратно на стол. Вышел он, не прощаясь – он боялся слов, не доверял им.
Во внезапно нахлынувшей темноте он, опять ощупью, спустился по трем ступенькам и вразвалку зашагал по безлюдному пустырю. Ни женщины, ни собак не было. Веселый ветер расчищал небо, и можно было не сомневаться, что к полуночи будут видны звезды.
САНТА-МАРИЯ-IIПоследний рейсовый катер на юг от пристани «Верфь» отходил в 16.20 и прибывал в Санта-Марию около пяти.
Шел он так же медленно, как первый, утренний. Так вот и пойдет, причаливая к каждой пристани, чтобы оставить там яйца, бутыли, письма и приветствия, какой-нибудь невнятный выкрик, который долго будет вибрировать над пенящейся водой, прежде чем решится пристать к берегу. Но в пять часов, несмотря на плохую погоду, в Санта-Марии еще будет светло, и на пристани будут зеваки. А Ларсен не желал – особенно теперь, когда ехал просто так, когда поездка была лишь некой паузой без смысла, поступком без цели, – шагать по мостовой у пристани и по идущим прямо вверх улочкам, ища глазами взглядов удивленных, насмешливых или просто узнающих, сжав губы, тая в себе готовые вырваться оскорбления, лицемерно держа руку за пазухой и поглаживая пальцем курок, когда знаешь, что так и будешь его поглаживать с притворной яростью, что бы ни произошло.
«И вдобавок мне, возможно, не удастся увидеть Диаса Грея, возможно, он умер, а не то стоит где-нибудь в Колонии с фонарем в руке и ждет, когда какая-нибудь корова или деревенская баба соизволит выродить плаценту. Такой он дурень. И если я еду к нему, еду именно сегодня, в эту мерзкую погоду, когда ничто не помешало бы мне отложить поездку; если б не эта суеверная надежда, будто бесцельное, беспрестанное движение может утомить злую судьбу, то еду потому, что в нем больше, чем в ком-либо другом, есть то, что я впопыхах назвал дуростью».
Итак, Ларсен пошел по грязной улице, не клонясь под ветром, придерживая двумя пальцами шляпу, пошел от пристани «Верфь» к гостинице «Бельграно». Поднявшись в свою комнату, он оглядел себя в зеркале, решил, что надо побриться и переменить галстук. «От его небольшого спокойного лица как будто непрерывно что-то излучается, поди знай, какое тут колдовство. Так и хочется пожалеть его, похлопать по плечу, сказать „братец, Диас Грей“».
Он спустился, выпил с хозяином вермута и, облокотясь на стойку, обвел взглядом посетителей в зале, полном дыма, сырости, дурных запахов. Его внимание привлекли старик и двое парней в кожаных куртках и клеенчатых плащах: они сидели у окна и пили белое вино; у одного из парней периодически дергался рот и обнажались зубы, предплечьем он протирал стекло окна и при каждом таком судорожном движении рта улыбался друзьям и серым клубящимся сумеркам.
– Ну что можно нарыбачить в такую погоду? – сочувственно заметил Ларсен.
– Не думайте, – сказал хозяин. – Все зависит от течений. Порой, когда вода мутная, они без сил остаются, еле успевают вытаскивать рыбу.
Когда стрелки стоячих часов с написанной от руки на циферблате рекламой аперитива показали половину пятого, Ларсен хлопнул себя по лбу и опустил руку на стойку.
– Готт! – спохватился хозяин с салфеткой в руке. – Вы что-то забыли?
Ларсен покачал головой, потом стоически улыбнулся.
– А, ничего. У меня на этот вечер было назначено очень важное свидание в Санта-Марии. А последний катер уже ушел. Да, очень-очень важное свидание.
– Ага, понимаю, – сказал хозяин. – В полдень приходила Хосефина и сказала мне по секрету, что дон Херемиас прошлой ночью приехал в Санта-Марию. В полночь.
– Именно так, – подтвердил Ларсен. – И теперь уже ничего не поделаешь. Выпьем еще по стопочке?
– Последний катер в шестнадцать двадцать. Вот, мы все жалуемся, но ведь прежде был один катер в неделю, потом два. Когда дали два, мы тут, у меня, закатили пир. – Он бережно наполнил стопки, глаза его весело блеснули. – Впрочем, как знать. Извините.
Хозяин взял свою стопку, отпил глоток и подсел к рыбакам.
Ларсен остался один у стойки. Глядя в окно на дождь и реку, поводя носом в поисках источника просочившихся в зал «Бельграно» запахов гнили, разрытой земли, угасших воспоминаний, Ларсен думал о жизни, о женщинах, о хриплом вое ветра в оголенных ветвях платанов, над складом верфи, над самой этой гигантской собачьей конурой. «Да, теперь все уже близится к концу; и помешанная с ее смехом в беседке, и это чучело в мужском пальто с английской булавкой. Обе они – это просто женщина, никакой разницы. На свете не было и нет женщин, а всегда – одна женщина, и она повторяется снова и снова, и все одна и та же. Возможных вариантов мало, они никогда не могли застать меня врасплох. Так что все это – начиная с первого танца в нашем местном ресторанчике и до конца – всегда мне было легко, получалось само собой, от меня не требовалось ничего, кроме времени и терпения».
Хозяин возвратился к стойке, улыбаясь, держа на большом пальце опрокинутую пустую стопку.
– Налить еще?
– Нет, благодарю, – сказал Ларсен. – Это моя мера.
– Как вам угодно. – Хозяин без надобности провел грязной салфеткой по сухой стойке. – Кое-что наклевывается. Если для вас так важно повидать этим вечером сеньора Петруса. Ведь так? Без особых удобств, но ничего другого нет. Эти ребята из Мигеса, что пониже Эндуро, там, где залив.
– Знаю, – ответил Ларсен небрежно, стоя боком, с повисшей в углу рта сигаретой.
– Если вы решитесь… Я с ними поговорил, они охотно подвезут вас в Санта-Марию. Немного, конечно, покачает, и тента у них нету. В общем, смотрите сами, подвезут бесплатно.
Ларсен улыбнулся, не оборачиваясь, не отвечая на взгляды и робкие кивки троих мужчин за столиком.
– Лодка парусная?
– Есть мотор, – сказал хозяин. – Это «Лаура», вы, наверное, видели ее. Но если нет необходимости, они, ясное дело, не будут расходовать горючее.
– Благодарю вас, – пробормотал Ларсен. – И в котором часу они поедут?
– Прямо сейчас. Как раз собираются.
– Прекрасно. Если можете, одолжите мне, пожалуйста, пятьдесят песо до понедельника. В понедельник сочтемся.
Хозяин выдвинул ящик и мягко шлепнул по стойке зеленой бумажкой. Ларсен поблагодарил кивком и сложил ее вдвое. Неторопливо, стараясь ступать помягче, выглядеть попроще – руки в карманах пальто, сигарета, почти полностью превратившаяся в Пепел, свисает из благодушно, по-братски улыбчивого рта, – Ларсен подошел к рыбакам, которые, ухмыляясь и приветливо кивая, встали. Так началось путешествие Ларсена в Санта-Марию.
Хаген с бензозаправочной колонки на углу площади уверял, что узнал его: было это, дескать, в тот самый дождливый вечер; впрочем, нет ни одного свидетельства, указывающего, что Ларсен, с тех пор как обосновался на пристани «Верфь», побывал в Санта-Марии еще хоть раз, кроме описанного прежде и вот этого, окруженного еще большей неясностью и всевозможными домыслами.
«Я решил, что это он, по его походке. Было почти совсем темно, да еще дождь мешал. И я бы наверняка не увидел его – или не его, – кабы в самую ту минуту, около десяти часов, не угораздило подъехать к колонке грузовику из „Альпаргат“ – ему-то еще днем полагалось приехать. Шофер – сигналить, пока я не вышел из „Новой Италии“, и стали мы с ним ругаться; вдруг я говорю „помолчи минутку“, да так и замер со стаканом в руке, смотрю на угол, откуда, как мне показалось, он шел. Я уже вам сказал, что опять полил дождь, а фонарь наш светит так, что дальше носа своего не увидишь. Он – если это был он – шел весь промокший, постаревший, сильнее прежнего размахивал руками при ходьбе, черная шляпа нахлобучена на глаза, лица не разглядеть – потому как дождь хлестал навстречу. Если и впрямь это был он. Говорили, будто он живет в столице, и я могу вас уверить, что он не приехал ни дневным катером, ни вечерним, а если бы приехал на поезде в пять часов семь минут, уж я бы обязательно знал. Так прошел он тогда полквартала, свет и дождь били ему в лицо, шел он от угла – там еще ломают киоск, хотят поставить стеклянный павильон, резиновыми изделиями торговать, будто мало этих будок, – и тут его заслонила от меня докторова машина, и он не иначе как зашел в подъезд. Ошибиться я не мог, свет от нашего горе-фонаря падал на бронзовую табличку, и она блестела, хотя доктор, видать, не приказывал ее чистить с тех пор, как получил звание. Раз Ларсен шел от того угла, значит, шел он и не от пристани, и не от станции. И всего-то с полквартала шел, а какая видимость была, я уже сказал. Клясться не буду, но мне показалось, что это он, особенно же похожа была походочка, напористая такая, теперь уже, правда, не такая приплясывающая, и еще что-то, объяснить затрудняюсь, может то, как он размахивал руками да как торчали манжеты из-под рукавов пальто. Потом я еще об этом думал и почти перестал сомневаться – ведь любой другой, в такой дождь и холод, держал бы руки в карманах. А он – нет, если это был он».
Время, когда Хагену почудилось, что он видит Ларсена, совпало с тем часом, когда доктор Диас Грей – недолго и без интереса почитав за ужином и после, пока прислуга убирала посуду, расправляла скатерть и подавала ему колоду карт, – начинал перебирать в уме разные средства, чтобы поскорее уснуть: комбинации лекарств, дыхательных ритмов, мысленных приемов. Возможно, это даже не он перебирал, а услужливая память, в нем жившая, но от него независимая с давних пор. И всякий раз он с задорным вызовом, ни к кому не обращенным и молодившим его, решал не делать ничего, ждать неподвижно и равнодушно рассвета, утра, следующей ночи, которая станет продолжением этой.
Если не вызывали к больному, если не вынуждали мчаться в смешно пыхтящей, сильно подержанной машине, которую он наконец-то купил, доктор в этот час ставил на проигрыватель пластинки с церковной музыкой и принимался раскладывать пасьянсы, слушая, но не более чем краешком уха, музыку – всегда одну и ту же, в одном и том же порядке и на память выученную, пока, слегка взволнованный, он колебался между королями и тузами, между секоналом и бромуралом.
Каждая пластинка неизменной ночной программы, каждый ее пассаж: и устремленные ввысь крещендо, и гибель в финалах – имели определенный смысл, выраженный более точно, чем все, что можно было в нее вложить словесно или мысленно. Однако он, Диас Грей, врач из Санта-Марии, холостяк под пятьдесят, почти совсем лысый, небогатый, привыкший к скуке и к стыду быть счастливым, не мог уделять музыке – именно этой музыке, выбранной отчасти из бравады, отчасти из греховного желания чувствовать себя каждый вечер хотя и в безопасности, но на пороге истины и неизбежного уничтожения, – более чем краешек уха. Иногда, с нарочито плутовским видом, но неумело, он сквозь зубы посвистывал в тон звучавшей музыке, горделиво и решительно перекладывая из одного ряда в другой семерку или валета.
В тот вечер – указываемый Хагеном или любой другой – в десять часов Диас Грей услышал звонок у входной двери. Он быстро смешал карты на скатерти, будто желая замести следы, и остановил пластинку на проигрывателе. «Если в такой час не звонят по телефону, значит, случай тяжелый – тут отчаяние, необходимость застать врача, суеверная надежда, что вид врача, разговор с ним принесут облегчение. Может, это от Фрейтаса: ему осталось не больше недели, – тогда дигиталис, как было назначено, и поговорить о льне с его сыновьями, этими скотами, да о чистокровной скаковой лошади с младшим. Если он умрет на рассвете, я продемонстрирую им мое усердие и терпение, буду бодрствовать, пока не взойдет солнце». Он перешел из столовой в кабинет, потом в прихожую и оттуда крикнул женщине, уже стучавшей каблуками по лестнице из чердачной комнатки:
– Не надо, я сам открою.
Двумя метрами ниже, у двери подъезда, которая никогда не запиралась на замок, Ларсен снял шляпу, чтобы стряхнуть с нее дождевую влагу, и с улыбкой, прося извинения, приветствовал доктора.
– Заходите, – сказал Диас Грей. Он вошел в кабинет, оставив дверь открытой; слыша хлюпанье воды в туфлях поднимавшегося по лестнице гостя, он старался оживить воспоминания, связанные с этим хриплым голосом, с этой кривой ухмылкой.
– Привет, – сказал Ларсен, став в дверях и снимая шляпу, которую на лестнице почему-то опять надел. – Я вам тут вконец испорчу пол. – Он сделал несколько шагов и снова улыбнулся – теперь уже по-иному, без смирения и учтивости, голова склонена набок, круглые расчетливые глазки спрятались среди редких глубоких морщин. – Вспоминаете?
Диас Грей вспомнил все; стоя неподвижно у стола и покусывая губы, он чувствовал, что эти воспоминания наполняют его восхищением и странной жалостью к человеку, с которого в наступившей тишине струится на линолеум вода. Доктор пожал руку Ларсену и положил другую руку на его мокрое холодное плечо.