355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хуан Карлос Онетти » Избранное » Текст книги (страница 14)
Избранное
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:40

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Хуан Карлос Онетти



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 39 страниц)

VI
Три осенних дня

Каждый день одно и то же – повторяемый жест и ожидание, имитация Браузена и ожидание, рассеянное, вибрирующее как бы вне меня, в воздухе и предметах, и вдруг обнаруженное в мелкой дрожи моих праздных рук.

Пожалуй, я уже подходил к финалу, когда меня стала одолевать мысль, что вслед за летом, в апреле или в мае, которые воображались мне лишь в общих чертах, по улицам, как обезумевшие от страха лошади, промчатся три холодных, пронзительных дня. Три дня, которых я не увижу, бесснежная вьюга, которая меня не заденет, ненастные рассветы и вечера, когда другие обитатели города, ведя в постель женщину, будут предвкушать не шлепающий звук потных грудей, а холод ступней и коленей, вызывающий потребность в близости, если нет желания. Я ходил по улицам, смотрел на здания из дома или окна конторы, отдавшись смутным мечтам о любви с первого взгляда, которая родится в первый из трех холодных дней неведомой мне городской осени; воображал изморось и сосущее томление, встречу, взаимный порыв; видел мужчину, курящего у окна гостиницы, съежившуюся девушку, которая, подтянув колени к подбородку, ждет в кровати; видел, как мужчина одним взглядом жадно окидывает мокрую улицу, вывески магазинов и кафе, псевдофранцузскую архитектуру, машины и велосипедистов, плащи и зонтики, будку постового, сумятицу шагов и листьев на кромке тротуара. Мгновение он неподвижно стоит у шторы, прислушиваясь к первому осеннему дождю, сулящему новой любви плодородие, изобилие, соразмерное пластам воспоминаний, срываемых непогодой.

Я видел мужчину без лица, очертания тела девушки на кровати, начинал различать рисунок и цвет обоев гостиничного номера. Три промозглых дня, холод и ветер безостановочно кружили надо мной, затрудняли мой шаг, смешивали и спутывали все, что я пытался сказать. Так продолжалось до тех пор, пока однажды в воскресенье к вечеру меня не избавил от наваждения Диас Грей. Для нас обоих он сделал то, чего не мог сделать я: пропустил год жизни, покинул Санта-Марию, словно отрезал себе руку, словно мог существовать вне провинциального города с его рекой, переместил Элену Сала в прошлое, которое никогда не сбудется.

Такси катит по проспекту Альвеар к Ретиро, к Эль-Баха, и от первой ночной свежести, от ветра, который упруго врывается в окошко и бьет мне в лицо, счастье моего тела разрастается до такой степени, так опасно, что я боюсь, как бы оно не кончилось, и невольно поворачиваюсь к девушке. Она ждала этого и улыбается; уличные фонари возникают, вспыхивают и гаснут в ее глазах. Я не хочу дважды смотреть на темный припухший рот и, откинувшись на сиденье к плечу девушки, воображаю, что удаляюсь от городка, состоящего из домов свиданий, от потаенной деревни, где в палисадниках и по замшелым мостовым бродят голые пары, прикрывая ладонями лица, когда зажигается свет, когда встречают педерастов-слуг, когда поднимаются по лестнице музея в залы, где развешаны еле видные картины, дремлют статуи и тянется ряд готовых постелей с плевательницами, ночными столиками, полотенцами и зеркалами. «Мы здесь, – говорю я себе, – я здесь снова». Девушка гладит мою руку, вытягивает палец и чертит на моей влажной ладони тут же забытый рисунок.

– Милый, – говорит она.

– Да, – отвечаю.

– Дэгэ, – шепчет она (это имя, составленное ею из моих инициалов).

– Да…

Я улыбаюсь ветру, который трогает мои зубы; мне не хочется думать, не хочется знать, в чем причина моего счастья и что может его разрушить. Я помню, сколько спиртного осталось в стаканах, мог бы измерить его до капли.

– Милый, – говорит она. «Мне надо было выпить немножко больше», – думаю я.

– Да, – отвечаю я, наклоняюсь, чтобы поцеловать ее голову, и нюхаю волосы.

– Если бы я могла тебе выразить… – начинает она и умолкает.

– Знаю, – говорю я и трусь щекой о голову. Она вздыхает и прижимается ко мне; я понимаю, что вскоре наберусь духа поцеловать ее.

– Со мной ничего не произойдет?

– Нет, не думаю, – говорю я.

– Мне все равно. Знаю, что ничего не произойдет, Дэгэ. – Она поднимает лицо для поцелуя. – Ничего не произойдет, но все имеет значение. Все, – настаивает она. Я отдаю себе отчет в том, что мы оба, квартал за кварталом, с приглушенным отчаянием думаем о бесполезности слов, о своей неодолимой неловкости в обращении с ними. Сверху, одним глазом, не прикрытым встрепанными волосами девушки, я смотрю на ее лицо, узнаю короткий нос с расширенной переносицей, вижу чувственную и печальную линию губ, округлость виска.

– Тут или свернем? – спрашивает водитель.

Я помогаю ей выйти, с минуту мы ослепленно топчемся на углу и идем под гору, навстречу ветру, который дует с реки. Теперь, когда она обособленно движется рядом, опустив веки, я с удивлением вижу, что она ходит как обычно, как прежде – отклоняя тело в сторону, чрезмерно размахивая одной рукой для равновесия, некрасиво выпячивая лобок. Я вспоминаю, как час назад не сомневался, что навсегда изменил ее походку, ее улыбку, даже ее прошлое, и стыжусь гордости, которую внушила мне сила моих объятий, то, с какой точностью и блаженством я проник в нее. «Уж не возомнил ли я, что изменю и выражение лица на ее детских фотографиях?» – издеваюсь я над собой.

Без надобности веду ее через все кафе, мы сядем возле окна. Я прошу что-нибудь у официанта, рюмку спиртного, которой мне недоставало; она кивает в знак согласия, поднимает плечи, решает обратить к улице, к миру свою таинственную улыбку. Я думаю об Элене Сала, моей жене, подсчитываю, сколько часов она меня ждет, и проверяю прочность лжи, которую преподнесу ей.

Теперь девушка берет мою руку, обращает свою улыбку ко мне, безмолвно перечисляет радости жизни, успокаивает меня откровением, что, когда мы к ней возвращаемся, естественно столкнуться с трудностями, подлаживаясь под ее поступь, – философия, которую мы разработали за границей. Все обойдется, утверждает она своей улыбкой и нажимом пальцев, мы вспомним родной язык вплоть до идиом, прихотливого выговора, пропусков и сокращений, которые делали нас молодыми и сделают вновь.

– Дэгэ… – говорит она, отпивает глоток и, поперхнувшись, кашляет.

Я думаю о докторе Диасе Грее, который сидит за этим столом, у края бурной осенней ночи, смотрит на смех девушки, на розовую полость рта, чванясь своей готовностью на любую несправедливость. Он бросает на меня взгляд, придвигается к моему лицу с выражением бесцельной ярости и собирает губы в ту короткую кривую складку, какую каждый хотел бы оставить на другом, оттиснуть, как неизгладимую до гроба печать, различимую спустя годы после конца любви. Невозможного нет, считаем мы или беспечально думаем, что не достигнем возможного, и не тревожимся этой участью. Сейчас ты снова улыбнешься мне, поиграешь пустой рюмкой, приведешь в порядок ночные воспоминания. Я стараюсь ободрить себя, повторяя, как женщина, что любовь важнее, чем мы; ободряю себя, воображая похабные слова слуги, пришедшего сменить постельное белье. Я люблю тебя и ничего не говорю, воспроизвожу шевеление твоих пальцев, ласкавших мою руку, пытаюсь отыскать в твоих глазах след здоровой похоти, с какой ты глядела на меня час, два часа назад, – она тоже укрепляет меня, заставляет верить в тебя. Я не нахожу ее, но это неважно, потому что я думаю о докторе Диасе Грее, неподвижно сидящем по эту сторону стола; об этом и о любом человеке, кого определяет слово «сорокалетний», поглощенном заботой защитить и защититься самому. О мужчине сорока лет по другую сторону стола, который раскрывает бумажник, чтобы заплатить официанту, совершенствует свое первое алиби и с легким головокружением, с приятной неуверенностью ощущает возвращение к жизни.

VII
Отчаявшиеся

Та часть истории Диаса Грея, где он, в сопровождении женщины или следуя за ней, приехал в Ла-Сьерру, был принят в епископском дворце, увидел и услышал вещи, которых, вероятно, не понял до сих пор, осталась ненаписанной. Визит имел много вариантов, но так или иначе посетителям приходилось с напускной решительностью шествовать между двумя рядами низкорослых, отнюдь не воинственных алебардщиков, сознающих потертость своих мундиров, поблекшие краски сукна. В первом зале их неизменно встречал улыбающийся немногословный великан в белых чулках; он передавал их домовому священнику в сутане, с крючковатым носом, с лицом, на котором хитрость карабкалась вверх, съедая волосы. В том ли, в другом ли случае отсрочек больше не было. Посетители входили в столовую, где епископ завтракал. Он проворно и весело вставал, подставлял перстень под краткие поцелуи и приглашал их к столу. Она отказывалась с той самой невиданной еще улыбкой, какую Диас Грей когда-то мечтал вызвать. Врач оценивал неодолимую смехотворность положения, раскаивался, молчал, глядя на вареную курицу и красное вино. Позади монсеньора стоял единственный лакей; полуденное солнце и колокольный звон устремлялись в глубину огромной галереи и там угасали.

Епископ настаивал только раз, отводил руки к блюдам; затем он желал узнать, заметили ли они характерную особенность здешнего воздуха, его мягкость и аромат старины, следствие неукоснительного благочестия горожан. Да, заметили – сперва с некоторым недоумением, настороженно сдвинув брови, потом откровенно нюхая, поворачивая носы к центру города. Епископ слушал и ел, утвердительно кивая; по его лицу расходился румянец, глаза неудержимо блестели.

– Время, – пояснял он, – вера, столько назидательных кончин…

Он почти сразу же признавал беглеца в посетителе, которого не так давно угощал за этим столом завтраком, и добавлял, воздевая руки, что не ведает о его судьбе, – после того, как был допит кофе.

– Это ваш родственник? – спрашивал он Элену Сала.

– Его мать дружила с моей. Я никак не могла понять, что с ним творится. Эта потребность бежать – она тревожит меня, ведь он человек отчаявшийся.

– Он обретет благодать, этот юноша, – произносил его преосвященство, отодвигая кресло от стола. – Да, он был в отчаянии. Мы с ним много тогда говорили. На вашем месте я не боялся бы.

– Но он болен, – предполагала Элена Сала. – Почему он хотел от всего бежать? Это было словно тихое помешательство, меланхолическая горячка, зов в пустоту, на который он тем не менее шел.

Диас Грей, в чопорном трауре, пользуясь тем, что сидит на втором плане, с насмешкой смотрел на женщину, презирал себя, старался себя понять, сопоставлял ляжки Элены Сала с ликом невинной мученицы, поднятым к епископу. Его преосвященство с видом рассеянности, добродушия и тихой радости омывал кончики пальцев, зажигал сигарету, один раз затягивался и бросал ее в рукомойник; шипение горячего пепла отчетливо делило паузу на две.

– Отчаявшийся, – произносил епископ по слогам. – Я уверен, существует человек абсолютно отчаявшийся. Но я никогда его не встречал. Ибо отсутствует причина, по которой его путь мог бы скреститься с моим. А если б она имелась, не исключено, что мы разминулись бы, не узнав друг друга. И полагаю, мне не дано и постигнуть… – именно в этом месте епископ бесхитростно смеялся и казался моложе, – постигнуть смысл нашей, видимо, бесплодной встречи. – Он останавливал возражение Элены Сала своим могущественным и кротким взором, окутывал им женщину, как бы предохраняя от того, что она думала и говорила. – Есть вещи, которые не даны нам от начала времен, так решено для нашего блага. Многие грехи станут невозможны, если избавиться от греха тщеславия. Проблем нет; не будем считаться заслугами – не будет проблем. Немного погодя мы перейдем в библиотеку, – сообщал он, только глазами адресуя фразу каждому собеседнику, деля пополам заключенное в ней обещание; лакей наклонял голову, удалялся вдоль зашторенных окон, тут же пропадал в мягком сумраке. – Бог пожелал отвести от меня абсолютно отчаявшегося человека. В прошлом я часто просил даровать мне эту встречу: я имел высокомерие верить, что обладаю силами, потребными для его утешения и спасения. Я не знаю его и все еще подвержен искушению. Он предстает передо мной обездоленный, подавленный тем, что называет несчастьем, неспособный подняться вровень со своим испытанием. Недостаточно умный, чтобы целовать черепицу, которой скоблит свои струпья и язвы. Или он воображается мне осыпанный дарами в людском понимании и дарами подлинными, но одинаково неспособный наслаждаться ими и благодарить за них. Дальше мое воображение не идет. Тот или иной тип абсолютно отчаявшегося человека. Я лишь простираю изредка руки, чтобы призвать его, дать выход порыву гордыни, которая внушает мне, что я достоин быть его гаванью. Видимо, этого не следует делать; но, может быть, я живу еще на земле единственно ради нашей встречи. Не верьте, однако, тому, что вы видите или читаете, не доверяйте собственному впечатлению. Ведь за этим исключением отчаявшийся бывает либо слабый, либо сильный – ниже своего отчаяния или, сам того не зная, выше. Их легко спутать, ошибиться, а между тем второй не до конца отчаявшийся, сильный, идя путем отчаяния, но возвышаясь над ним, из двоих страдает больше. Слабый отчаявшийся обнаруживает утрату надежды каждым действием, каждым словом. Он, с известной точки зрения, лишен надежды основательнее, чем сильный. Отсюда путаница, отсюда то, что вас легче обмануть и растрогать. Потому что сильный отчаявшийся, хотя страдает неизмеримо больше, этого не выкажет. Он знает, он убежден, что никто не сможет его утешить. Не веря в возможность веры, он надеется, он, впавший в безнадежность, что в какой-то непредвидимый момент сумеет воспротивиться своему отчаянию, схватиться с ним, загнать его в угол. При случае это совершится; он может погибнуть в этой схватке, может достичь этим средством благодати. Не святости – она уготована абсолютно отчаявшемуся. Слабый не до конца отчаявшийся, напротив, станет терпеливо и систематически оповещать о своем отчаянии, жадно и с притворным смирением цепляться за любую поддержку, любую возможность убедить самого себя, что его увечье, его трусость, его отказ не посрамлять бессмертной души, которая в него вложена, не препятствие для подлинно человеческого существования. Кончится тем, что он не упустит своего случая; он всегда способен создать мирок, в котором нуждается, свернуться, погрузиться в спячку. Рано или поздно он непременно его найдет, ибо обречен гибели. Слабому отчаявшемуся, сказал бы я, спасения нет. Второй, сильный (спешу заметить, что сын подруги вашей матери принадлежит к этому типу), сильный может смеяться, ходить по свету, не впутывая других в свое отчаяние, потому что знает, что ни у людей, ни в своей повседневной жизни помощи не получит. Неведомо для себя он отделен от своего отчаяния; он, неведомо для себя, ждет минуты, чтобы заглянуть ему в глаза, убить его или умереть. Ваш друг не отягчен дарами, его терпение не подвергалось неоднократным и с виду невыносимым испытаниям. К несчастью, он не поражен проказой от подошвы ноги по самое темя, не сидит на гноище, ему не представилась возможность целовать черепицу, которой он скоблит себя… Нет рядом с ним жены, которая скажет: «Похули бога и умри». Он не достигнет волнующей многоречивости перед посланным свыше Элифазом Феманитянином. Для него отчаяние воплотится в каком-нибудь невообразимом обстоятельстве, в каком-нибудь человеке. Тогда наступит кризис, и он спасется, убивая, или погибнет, убив себя. Пожалуй, мы, вы или я в состоянии схватиться с абсолютно отчаявшимся, бороться вместе с ним и против него, спасти его. Слабому, не до конца отчаявшемуся нет спасения, потому что он мелок и чувствен, сильный же спасется или падет один.

Епископ поднимался, неровный и лиловый, как винное пятно, ждал, приглашающе улыбаясь; огражденный безучастным терпением, он начинал полнеть.

– Хотя имеются оттенки, подгруппы, причины путаницы, – прибавлял он, когда они вставали, и с улыбкой извинялся, прикосновением к плечу Элены Сала направляя ее к библиотеке. – Может ли сильный отчаявшийся превратиться в слабого? А если это происходит, не был ли он по сути своей всегда слаб?.. Вот мысль, не дающая мне покоя.

Он энергично встряхивал головой, не ожидая ответа на свое признание; притрагиваясь ногтями, вел их в библиотеку, где лакей, убрав в сторону пюпитр с переплетенной газетной подшивкой, подвигал стол, на котором был сервирован кофе, стояли рюмки и бутылка коньяка.

И это повторялось всякий раз, с незначительными вариациями, которые не в счет; снова и снова, притворяясь, что работаю на своей половине конторы, и следя за лопатками Онетти, помещал я Элену Сала и врача в яркое освещение горного полудня, вел от одного прислужника к другому, от домового священника к епископу, от речи об отчаявшихся к пищеварительной дреме в библиотеке; здесь его преосвященство настраивал разговор на легкий лад, а Элена мучилась, перебирая в уме вопросы о беглеце, которые не смела задать. Я открыл странное наслаждение в том, что тянул эту пустую библиотечную паузу, стараясь убедить их, будто свидание ограничится тем, что уже совершилось. Она и он могут пребывать тут, зевая, до конца моей жизни. За минуту до смерти я мысленно вернусь к ним, найду в этом же возрасте, такими же соскучившимися, и опять безмятежное лукавство зазвучит в голосе, заискрится в глазах епископа, ускользая от их внимания. Но кончалось тем, что я сжаливался, признавал свои долги, воображал, что, выведя их из бездействия, сокращу свое собственное ожидание; тогда я компенсировал женщину и врача явлением задумчивого ангела, проповедью, которая молодила епископа, пугающим профилем, лазурно-сиреневым сиянием.

Здесь независимо от моей воли никогда не написанный эпизод раздваивался. Потому что если монолог епископа под светлой фигурой ангельского роста был не более чем великолепным шутовством, Диаса Грея и женщину следовало усадить в глубине библиотеки, где они терлись спинами о туристские справочники, словари, полное собрание сочинений Йонаса Уайнгортера. Они находились в тени, ярусом ниже его преосвященства, и ангела могло заменять меловое пятно. Но если то, что говорил епископ, ловя в неповторимом профиле ангела выражение одобрения или недовольства, представляло (хотя бы только для них) истину и откровение, требовалось, чтобы врач и Элена Сала оказались на месте случайно. Они попадали в комнату дворца, предназначенную для музицирования в зимние месяцы. В ней остались звуки более явственные, как пятна по краям тяжелой портьеры, которую оба, соприкасаясь руками и дыханиями, по этой второй версии, отодвигали, чтобы, подглядывая, ужаснуться красоте ангела. Поверив в ее возможность, освещая ею сцену, которую созерцали, они начинали слушать, одержимые тем любопытством, которое во сне пересиливает страх, рожденный какой-нибудь неожиданностью, и влечет нас к неизменно двусмысленному финалу и пробуждению.

Профиль ангела хранил завиток улыбки, пока речь епископа текла без ошибок. Когда его преосвященство путал слова, единственное видимое веко падало, бдительно мигало, приглушая освещение зала; неопровержимый ангельский рот над пергаментом, где был записан монолог, растягивался в жесткую горизонталь, подобно обвиняющему персту.

– Они не существовали раньше, перестанут существовать потом, – говорил епископ, преждевременно нагнетая пафос. – Ушедших и еще не пришедших в мир все равно что не было и не будет. И однако все виновны перед богом в том, что от родильной крови до смертного пота помогают друг другу поддерживать и культивировать ощущение своей вечности. Вечен один господь. Каждый человек – только нечаянный миг, а низменное сознание, позволяющее искать опоры в причудливом, раздробленном и услужливом ощущении, которое именуют они прошлым, позволяющее чертить пути к надежде, к исправлению того, что именуют они временем и будущим, это всего лишь личное сознание. «Личное, – повторял его преосвященство с рукой, воздетой к потолку, успокаиваясь при взгляде на улыбающийся профиль ангела. – Другими словами, именно та тропа, что удаляет от цели, к которой с самого начала они якобы стремились. Когда я говорю о вечности, я имею в виду божественную вечность, когда упоминаю о царстве божием, ограничиваюсь утверждением его бытия. Я не предлагаю его людям. Кощунство и абсурд – бог с памятью и воображением, бог, который может быть завоеван и познан. Страшная карикатура на божество – бог, предупредительно отступающий перед каждым шагом, который делает человек. Бог существует вне человеческих возможностей; только поняв это, можем мы стать в полной мере людьми, сохранить в себе величие господа. А помимо этого – куда и зачем? – Глаза на разгоряченном потном лице поймали заслон ангельского века, епископ поправился: – Куда? Коли кто-то отыскал направление, кажущееся приемлемым, зачем им следовать? Я буду целовать ноги тому, кто поймет, что вечность – это настоящее, что единственная цель – это он сам; кто согласен и упорствует просто потому, что не может иначе – быть самим собой каждую минуту и вопреки всем препятствиям, с напряжением душевных сил, обманываясь памятью и фантазией. Целую его ноги, рукоплещу отваге того, кто принял все до единого законы игры, которую придумали без него, не спросив, хочет ли он в нее играть».

Элена бросала портьеру, открывала сумку и начинала пудриться: проталкиваясь сквозь толпу курильщиков в вестибюле, двигалась к выходу. Быстрый ветер охлаждал воздух площади, спускался к району вокзала.

– Как вы находите? По-моему, очень интересно, – говорила она, повисая на руке врача. – Не думаю, конечно, что я все поняла. Нет, не будем заходить в кондитерскую. Он именно такой, как говорил епископ. Человек, который желает быть самим собой и принимает правила игры.

Они огибали площадь, вдыхая вечернее благоухание деревьев, соединенные только шорохом рыжего песка под ногами: не понимая, смотрели на афиши кинотеатров, отдавались покатости улицы, которая вела их к гостинице.

– Не знаю почему, – сказала она, – глупо, но я уверена, что он здесь, что, если повезет, я в любую минуту увижу его сидящим в кафе или столкнусь с ним.

– Почему бы вам не остаться в Ла-Сьерре? – предложил он.

– Не могу. У меня свидание с Орасио в Санта-Марии, в приречной гостинице. Да и к чему оставаться, все бесполезно. Поможет разве что случайность… Напрасно я бросилась за ним вдогонку. Мне его не настичь, это ясно. Я говорила по телефону с Орасио, у него есть для вас выгодное дело.

За полквартала до вывески и круглых огней гостиницы Диас Грей принял решение удрать с первым же утренним поездом, вернуться в консультацию и в больницу, отдохнуть какое-то время в идиотизме дружеского круга; забыв женщину и неисполнимые обещания, знаком которых она была, в одно прекрасное утро подгрести к бухточке у деревянной гостиницы, подняться по лестнице и удивить заспанного хозяина, вновь очутиться в музыкальной комнате мистера Глейсона, посмотреть на зад скрипачки, развеять миф о карлице.

– Вы будете спать со мной, – сказала Элена, останавливаясь у входа в гостиницу. – Прежнее кончилось. – Скрестив руки на груди, она огляделась по сторонам, минуя его, и пристыженно засмеялась. – Совсем кончилось. Не знаю, давно ли, я поняла это только что. Но, может быть, у вас иные желания? Я всегда плохо обращалась с вами. Что бы вы хотели?

– Я хотел бы придушить вас, – пробормотал Диас Грей, – слегка.

– Хорошо, идемте, – сказала она, беря его под руку.

Высокая и отстраненная, она пронесла на губах и в глазах мимо конторки привратника, как хрупкий предмет, спокойную улыбку, спящие останки долгой напряженности. Диас Грей не посмел заговорить, не вымолвил ни слова и в поднимавшемся лифте, чувствуя, что он, мужчина, которого держит Элена Сала, до боли сжимая ему предплечье, для нее, помимо олицетворенного изумления, идущего по коридорам и с осторожностью легшего в постель, есть не что иное, как шаткий символ внешнего мира и связи с миром, неподвластный обстоятельствам, насущный для даяния.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю