355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хуан Карлос Онетти » Избранное » Текст книги (страница 28)
Избранное
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:40

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Хуан Карлос Онетти



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 39 страниц)

Петрус сразу же сказал Диасу Грею, что машина, которая ездила за ним в Санта-Марию, готова отвезти его домой. Стоя на террасе, старик взял его под руку – без дружеской теплоты или назойливости; внизу простирался дремотный сад, не слишком симметрично спланированный, с обильной буроватой зеленью, уже заселявшийся белыми статуями; Петрус остановился, чтобы посмотреть на вечернее небо и на контору верфи с беспристрастной гордостью, словно и то и другое было делом его рук.

– Ваш гонорар, доктор, будет вам прислан. – И Диас Грей понял, что старик ему не заплатил на месте, щадя его деликатность и желая отделить мысль о деньгах от проблемы здоровья дочери; обещание имело также целью напомнить Диасу Грею, что его время и знания могли быть куплены Петрусом. – Моя дочь, доктор, совершенно нормальна. Могу показать вам диагнозы за подписью лучших врачей Европы. Профессоров.

– В этом нет надобности, – сказал Диас Грей, мягко высвобождая свой локоть из державшей его руки. – Я приехал осмотреть девочку по поводу небольшого обморока. И в этом небольшом обмороке нет ничего ненормального.

– Именно так, – согласился Петрус. – Она нормальна, совершенно нормальна, доктор, и для вас, и для всего города. Для всех.

Диас Грей погладил собаку, обнюхивавшую его туфли, и сошел на ступеньку ниже.

– Разумеется, – сказал он, обернувшись. – Не только в Европе врачи, получая диплом, приносят торжественную клятву. И не только профессора.

Отведя от груди руку с сигарой, Петрус с важностью поклонился, сдвинув ноги.

– Ваш гонорар, доктор, будет вам прислан, – повторил он.

Таковы были эти два раза. Доктору, правда, случалось еще видеть ее в Санта-Марии издали, при выходе из церкви или же когда девушка, после случая с червяком и обмороком ставшая похожей на зрелую женщину, ходила по нескольким кварталам в центре города, делая покупки в сопровождении сперва тетки, а затем Хосефины, служанки, приставленной к ней после того, как семья окончательно поселилась на верфи.

При взгляде издали казалось, что все диагнозы, собранные старым Петрусом, подтверждаются. Девушка была высокая, полная, грудастая, с крупными ягодицами, которых не могли скрыть широкие темные расклешенные юбки – к удовольствию незамужней родственницы, кроившей их и делавшей примерки. Кожа у нее была очень белая, а блестящие серые глаза как будто не могли смотреть по сторонам без медленных поворотов полной шеи; косы она в последнее время носила обвитыми вокруг головы.

Кто-то говорил, что у девушки бывают приступы беспричинного, безудержного смеха. Но Диас Грей никогда не слышал, чтобы она смеялась. Таким образом, из всего, что могло бы броситься в глаза и насторожить в этой крупной девичьей фигуре, двигавшейся на фоне скромного городского пейзажа как бы на буксире у родственницы, подруги или служанки, его успокоенное профессиональное внимание привлекала только медленная, напряженная, мнимо величавая походка.

Доктор так никогда и не узнал, какое воспоминание повлияло на походку Анхелики Инес. Ноги двигались осторожно, одна не отрывалась от земли, пока другая вполне на ней не утвердится, носки были слегка обращены внутрь, либо это только казалось. Туловище всегда выпрямлено, с легким наклоном назад, отчего более заметны округлости грудей и живота. Как будто она всегда шла по улице под гору и старалась держаться так, чтобы спускаться с достоинством, не торопясь, – так думал Диас Грей вначале. Но это объяснение было не совсем точно или, вернее, было что-то еще. И вот в некий полдень доктору вспомнилось слово «процессионный», и он решил, что это близко к истине. Да, то был прецессионный шаг или же тогда он стал таким, точно девушка, неся свое слегка покачивающееся грузное тело, испытывала двойное затруднение – что-то вынуждало ее идти медленным шагом религиозного шествия, и вдобавок она несла некий невидимый символ – крест, свечу или шест балдахина.

ВЕРФЬ-V

С пристани Ларсен, яростно борясь с холодом, решив ни о чем другом не думать, направился прямо к конторе.

Утреннее небо было чистое, серо-голубое, и его умиротворенный свет лился спокойно, ласково, без нетерпения. Вода в лужах посреди грязи была еще прозрачна, и тонкий ледок на них блестел как зеркало; вдали в садах вокруг усадеб чернели мокрые деревья. Ларсен остановился, попытался вникнуть в смысл этого пейзажа, вслушался в тишину. «Страх». Но это его уже не тревожило; страх стал подобен неострой боли, привычной спутнице хронического недуга, от которой и впрямь не умрешь, потому что умереть можно только с нею вместе.

Обернувшись, Ларсен поглядел на грязную спокойную реку, потом громко забренчал ключами, целой связкой ключей, оттопыривавшей карман на бедре, – нелепое, ребяческое обилие ключей – символ значительности, власти, обладания. Он начал отпирать двери, с первого взгляда выбирая нужный ключ, точным движением повертывая запястье; железная, тяжелая, вполне солидная входная дверь на лестницу, которая вела в помещения различных отделов, и дальше, уже наверху, в холоде и мерзости запустения, дверь в его кабинет. Двери без стекол, с выбитыми филенками, с испорченными замками, которые не устояли бы перед нечаянным толчком или порывом ветра и которые Гальвес, весело и настойчиво скаля зубы в пространство, ухитрялся запирать каждый вечер и отпирать каждое утро.

И вот Ларсен в Главном управлении, сидит за своим письменным столом, откинувшись в шатком кресле, опираясь плечами о стену; он отдыхает, но не от трудной ночи и не от того, что ночью делал, а от дел и поступков еще неведомых, которые начнет вскоре совершать один за другим, без всякой страсти, как бы отдаваясь этому только телом. Сцепив руки на затылке, сдвинув черную шляпу на один глаз, он мысленно перечислял мелкие работы, выполненные им за эту зиму, точно убеждал некоего равнодушного свидетеля в том, что разоренную эту комнату можно принять за кабинет главного управляющего в действующем предприятии с миллионным оборотом. На двери сделаны петли и надпись, окна заложены картоном, на линолеуме заплаты, архив упорядочен по алфавиту, письменный стол очищен от хлама и пыли, звонки для вызова персонала работают безотказно. И кроме видимых улучшений, надо упомянуть о не менее важном – о соблюдении часов работы и об усердных его размышлениях в кабинете, об упорном стремлении представлять себе призрачную армию рабочих и служащих.

В этом самооправдании без запроса и без адресата, думал Ларсен, можно бы также использовать то, что, казалось бы, опровергало его: вечерние наезды грузовика, который останавливался поодаль; появление двоих профессионально апатичных и недоверчивых мужчин, направляющихся к середине пустыря, к площадке между конторой и ангаром, напротив домика Гальвеса, где их поджидали Гальвес и Кунц, а порою и он, Ларсен, чтобы присутствовать при встречах и со злобной гримасой осуждения и презрения следить за методически торгующимися покупателями, как будто он не соучастником был, а судьею.

Они здоровались, четыре или пять рук протягивались к его руке, и вся группа брела по грязи ко входу в ангар и молча ныряла в его темное нутро. Гости выбирали без восторга и без чьих-либо советов. Кунц подтаскивал к месту, освещенному сверху, через дыру в крыше, вещь, которую даже не просили, но сухо называли требовательным, высокомерным тоном. Приезжие приближались на шаг-другой, чтобы взглянуть, хмурились и указывали друг другу без слов, чуть ли не с жалостью, на порчу, причиненную ржавчиной, на устаревшие детали, на дистанцию между тем, что им требуется, и тем, что им предлагают.

Сидя на куче металлической рухляди, Гальвес слушал их, оскалясь и покачивая головой. Когда посетители делали вид, будто исчерпали свой бесконечный перечень возражений, Кунц, положив руку на обсуждаемую вещь, начинал говорить о ее достоинствах, о качестве стали, о технических преимуществах и о том, почему эта вещь удовлетворяет требованиям гостей и вообще любым требованиям и запросам мира сего. Ларсен, всегда на втором плане, на метр вне круга, центром которого была обсуждаемая вещь, наблюдал за бесстрастным лицом Кунца, говорившего своим монотонным голосом иностранца, произносившего лживые слова в неподвижном сером воздухе сарая, как если бы он, скучая, перечислял вполне очевидные характеристики или диктовал урок ученикам промышленного училища без всякого интереса, без всяких надежд, только бы его слушали. Закончив свое сообщение, Кунц на прощанье сжимал в кулак руку, которой опирался на вещь, и уходил в сторону от нее, от круга и от сделки. Воцарялось молчание, иногда нарушаемое собаками или ветром; приезжие безмолвно переглядывались, обменивались соболезнующими улыбками и отрицательно качали головами.

Тут наступал час Гальвеса, и все это знали, хотя бы даже ни разу на него ни глянули. Гальвес становился распорядителем молчания и затягивал его подольше. Двое мужчин в плащах стояли в метре от вещи, такие же неподвижные, застывшие, как она; Кунц, прислонясь к стеллажу у стенки, был невидим, отделен от происходящего многими годами и километрами; порой и Ларсен тут был – в шляпе, в плотном черном пальто, с ленивыми движениями, с нервным тиком, кривившим рот гримасой презрения и терпения. Никто не шевелился, но каким-то непонятным образом вещь переставала быть центром круга, ее заменяли лысина и ухмылка Гальвеса. Сидя в своем углу, он наконец говорил:

– Прежде всего скажите, интересует вас эта вещь или нет. Такая, какая есть, в той мере негодная, как вы говорили. Вы просили буровой станок, вот он. Он не невинная девушка, но он и не кусается. В инвентарном списке, с переоценкой и прочим, его стоимость пять тысяч шестьсот. Говорите «да» или «нет», а то нам некогда. Говорите сколько. Хотя бы чтобы нас посмешить.

Один из приезжих называл цену, другой поддакивал. Обнажив длинные зубы, точно они были его лицом или по крайней мере единственной частью лица, что-то выражающей и вразумительной, Гальвес ждал, пока назовут сумму, которая всегда выскакивала в конце невнятной тирады и как бы ударяла, произнесенная безапелляционным тоном. Тогда он милостиво дозволял услышать свой смех, называл окончательную цену, на двадцать процентов выше того, что намеревался получить, и равнодушно выжидал, пока в монологах покупателей, среди жалоб и оскорбительных намеков, первоначальная цена не дойдет до уровня желаемой. На этом этапе посетители говорили, не глядя друг на друга и вообще ни на кого, только на покупаемую вещь, – казалось, они торгуются меж собою.

Когда же наконец они доходили до нужной цены, Гальвес поднимался с книжкой квитанций и карандашом и, зевая, подходил к грязновато лоснящейся вещи, на которую падал свет из дыры в крыше.

– Я никогда не спорю. Деньги наличными. Перевозка за счет покупателя.

Потом они делили банковые билеты на троих и больше об этом не говорили. Такое происходило раз или два в месяц. Но он, Ларсен, никогда не принимал участия в хищениях у Петруса или Акционерного Общества, он только получал свою часть, только смотрел молча и с ненавистью на двоих покупателей, пока совершался неизменный ритуал спора о цене, и всегда отказывался помогать при погрузке на машину очередной покупки.

Услышав, что в девять часов этого холодного погожего утра оба пришли, Ларсен снял шляпу и пальто, выждал, пока они пошумят и успокоятся, затем вызвал обоих двумя различными звонками. Первым – призрак и вторым – призрак; первым – управляющего по технике, вторым – управляющего по администрации. Нарочито медленно, с многозначительными взглядами, с порывами энтузиазма и паузами, он, не предложив им сесть, объяснил, что Петрус находится в Санта-Марии, что судья снял арест с верфи и что предсказанные, желанные дни могущества и торжества уже наступили. Ларсен знал, что они не верят, но ему это было все равно, а может, он даже хотел этого. Около полудня он спустился вниз, зашел в склад с большой папкой в руках и украл амперметр. На обратном пути он поздоровался с женой Гальвеса, собиравшей вокруг домика щепки для плиты; отвечая на приветствие, она выпрямилась, чтобы ему улыбнуться, в своем мужском пальто, с огромным животом, который, казалось, вот-вот лопнет, в напряженно голубом свете кончающегося утра. У Петтерса, хозяина «Бельграно», был приятель, интересовавшийся амперметрами. Ларсен получил 400 песо, и из них оставил хозяину 200 в уплату долга. Chi там пообедал и за чашечкой кофе размечтался о визите на виллу Петруса, о свидании в сумерках с Анхеликой Инес, сперва в беседке, а затем в доме, где он ни разу не бывал, об этаком набеге, который завершится брачным уговором, с благословения старого Петруса – старик, скорее всего, вернется еще дотемна на катере или на машине.

Но она, Анхелика Инес, его опередила; когда Ларсен часа в четыре или в пять изучал в Главном управлении какой-то пятнистый от сырости, напечатанный на машинке доклад, подписанный предыдущим, неизвестно как звавшимся главным управляющим, который предлагал продать все имущество АО, дабы на оставшиеся средства оборудовать флотилию рыболовных катеров, управляющий по технике Кунц, легонько постучавшись, вошел с улыбкой, в которой были опасение, предчувствие тоски и еле сквозившая, но непременная насмешка.

– Простите, вас хочет видеть одна сеньорита. И пожалуй, не имеет значения, скажете вы «да» или «нет» – она найдет вас в любом случае. Гальвес пытается ее удержать, но вряд ли это удастся. Пропустить или пусть врывается сама?

Кунц стоял возле письменного стола – теперь в улыбке его рта, окаймленного серебристой щетиной, была только тоска, – но вот рывком распахнулась дверь, и женщина остановилась уже на середине комнаты, чтобы передохнуть и издать свой смех, который, едва прозвучав, тут же затих.

Эта часть нашей истории пишется в стремлении отобразить даже призрачное событие. Нет никаких доказательств, что оно произошло, и все соображения убеждают в его невероятности. Однако Кунц уверял, что сам видел и слышал. Служанка много месяцев спустя подтвердила лишь, что «сеньорита была в несколько растрепанном виде». Притворив дверь Главного управления, Кунц возвратился к своему рабочему столу, оставив девушку наедине с Ларсеном. Он подмигнул одним глазом Гальвесу, который сидел, положив оба локтя на несколько толстенных бухгалтерских книг, принесенных им с металлических полок. Не раскрывая их, Гальвес смотрел через какую-то дыру на голубое небо. Кунц сел и принялся разглядывать альбом с марками.

Долго трудиться им не пришлось, рассказывал он потом. Еще до криков послышался голос Ларсена, пытавшегося защищаться убеждающим, скорбным монологом; хотя он говорил тихо и, несомненно, старался произвести должное впечатление, казалось, будто он говорит не только для девушки: нетрудно было представить себе, как он там стоит, кончиками пальцев обеих рук касаясь стола, с грустным выражением лица, обнаруживая несокрушимую выдержку, перечисляя дюжине Гальвесов и Кунцев преимущества терпения и награды, уготованные тем, кто умел верить и ждать. Ну точно старый Петрус на заседании завлеченных обманом акционеров, зевающих, готовых уплатить на бумаге любую цену в виде своих подписей, только бы их отпустили на волю, подумал Кунц.

Но вот Ларсену понадобилось передохнуть или же подобрать аргументы, доступные пониманию девушки. В Главном управлении наступила тишина, доносился оттуда лишь легкий шумок, или же Кунцу это почудилось – возможно, то Гальвес грыз свои ногти, или то слышался дальний, приглушенный и вибрирующий, трепет зимних сумерек над рекою и полями. Затем пошли крики, крики обоих – она вскрикивала, будто пела, изумительно чистым голосом, Ларсен же все твердил:

– Клянусь вам самым священным.

А среди ее выкриков, повторяясь как лейтмотив, как серебряная рыбка, выпрыгивающая из воды, чтобы перекувырнуться в воздухе, так слышал – или только клянется, что слышал, – Кунц, раздавались слова:

– С этой грязнулей. С этой грязной бабой.

Потом, уже у двери, открывая ее, она выкрикнула:

– Не трогайте меня. Осторожней.

Ларсен, конечно, всего лишь хотел удержать ее или лаской уладить ссору. Или замять. Потому что сразу же, по не поддающейся проверке версии Кунца, исключавшей Гальвеса как свидетеля – тот-де нелепейшим образом «все это время пялился в разбитое оконное стекло и грыз ногти, будто ничего не слыша и не замечая», – Анхелика Инес быстрыми шагами, но не бегом, задев плечом облупленную стену, вышла из Главного управления и с поднятой головой, выгнувшись назад, пересекла бесконечное пространство зала, в котором лишь кое-где стояла какая-то мебель да сидели, горбясь, двое мужчин и где на полу виднелись менее загрязненные прямые линии, следы стоявших там перегородок, ныне обратившихся в дым.

«Она прошла мимо всей этой рухляди, не видя ее, как не смотрела на нее, когда вошла. Ее всегда наряжали девочкой – мать, тетка, привычка, – но в этот день она была наряжена женщиной: длинное черное платье, под которым просвечивало белье, нижняя юбка или как это называется, туфли на высоченных каблуках, быть может, ей их одолжили, или она надела их впервые и, конечно, сбила каблуки на обратном пути. Потому что они пришли с виллы на верфь пешком. Туфли такие, что всякий, кто не видел ее походку без каблуков, был бы удивлен этой странной осанкой, осанкой тучной, беременной женщины, старающейся сохранить равновесие. Но самое поразительное, о чем я пока умолчал и молчал бы еще немного, если бы не боялся, что будет скучно слушать, было то, что лиф ее платья был спущен, нет, не оторван, а просто висел. Погодите. Представьте себе неровный стук каблуков по гнилому паркету, по пятнам грязи, по чертежам на синьке, по деловым письмам, по следам дождя и времени. По залу, среди зимней затхлости, идет девушка с высоко, но без вызова поднятой головой, в венке кос, ничего не замечая; на влажных ее губах нежная, удивленная улыбка, она не видит нас, не слышит запаха крыс и краха. А позади нее, слегка дергая дверь своего кабинета, но не решаясь показаться, онемевший от страха, что испанец и я все слышали, этот мошенник, этот грязный тип, старый, толстый, обезумевший. Вообразите все это и многое другое, о чем долго рассказывать. Потому я и умалчивал. Но, право, нет – или почти нет – смысла объяснять человеку, который там не был и не видел и не знает, кто она и кто он, что такое верфь и даже кто такой я сам, местный уроженец, но с дипломами европейскими, вынужденный тогда жить там и в таких условиях. Все же, если сумеете, вообразите – это уже полегче – молодую сильную женщину, которая идет быстрыми шагами, но не бежит, по бесконечному, почти пустому залу, выставив напоказ самую потрясающую в мире пару грудей. И лиф платья, конечно, сорвал не этот жалкий тип, не Ларсен, она сама скинула его, не оторвав ни одной пуговицы и не попортив тюля. И когда я наконец перестал поворачивать вслед за ней голову, потому что она дошла до лестничной площадки, я увидел там служанку, которая ждала ее, держа пальто, и, встав на цыпочки, накинула его ей на плечи, даже, кажется, потрепала ее по щеке, словно бы это она, служанка, ее подговорила, одела и привела сюда, а теперь, по-матерински и не желая скандала, утихомирив, уводила ее за руку. Что ж до женщины, той грязной женщины, о которой в криках своих упоминала девушка, то, насколько я знаю – хоть это сейчас и неважно, – это могла быть только жена Гальвеса, тогда на девятом месяце, что вскоре и подтвердилось».

Такова, по крайней мере в основном, версия Кунца, повторенная им без каких-либо подозрительных отклонений отцу Фавиери и доктору Диасу Грею. Но доктор в ней сомневается, это недоверие основано только на его более близком знакомстве с Анхеликой Инес спустя несколько лет. Он также сомневается, что Кунц – который, возможно, еще жив и читает эту книгу – сознательно лгал. Вполне вероятно, что Кунц истолковал визит Анхелики Инес в контору верфи как поступок с чисто сексуальной подоплекой, вполне вероятно, что одинокая жизнь, ежедневные встречи с недоступной тогда женой Гальвеса создали предрасположение к такого рода галлюцинациям; и также вероятно, что он задним числом был обманут жестом служанки, набросившей на девушку пальто, – ему почудилось, что она хочет защитить ее от позора, а не просто от холода.

ДОМИК-V

Бесспорно, Ларсен был уже не тот, что прежде, но выражалось это лишь в ослаблении его способностей, а не в их перемене. В былые годы он бы, пожалуй, более энергично, более тонко вел осаду двух женщин, которых мысленно называл «дурочка» и «брюхатая». Но поступал бы он не иначе. Молодой Ларсен также не пытался бы встретиться со старым Петрусом, пока у него нет возможности положить старику на стол или вручить фальшивую акцию, которую он обязался раздобыть. И наверняка молодой Ларсен, которого уже никто не мог точно себе представить, также ограничился бы, как нынешний, тем, чтобы вновь завоевать и осторожно поддерживать туманный романтический ореол на свиданиях в саду с белеющими статуями, в беседке, куда беспощадно проникали холод и лай собак, в долгие минуты молчания, к которым он снова, и уже окончательно, привык. И молодой Ларсен тоже – возможно, с большим блеском и непосредственностью, меньше лукавя и отнюдь не вызывая отвращения, – помогал бы женщине в пальто, жене Гальвеса, женщине с двумя кругленькими пушистыми собачками, носить воду, разжигать огонь, мыть мясо и чистить картошку.

Сняв узкое пальто и шляпу, не такой уж плешивый, если вглядеться, с седой прядью, упавшей на лоб, он склонялся над дымящейся кастрюлей, с неспешной ловкостью действовал ножом. В самом главном он и тот Ларсен, который мог быть его сыном, были тождественны. Разве что у молодого Ларсена было больше нетерпения, зато Ларсен, смешно сидевший на корточках в углу домика, называвшемся «кухня», превосходил молодого в притворстве.

Таких дней было немного. Ларсен помогал стряпать, играл с собачками, колол дрова, всячески показывая, что его округлый, толстый зад навсегда избрал это местечко, этот уголок с дымным и теплым воздухом. Он усердно чистил картошку и давал советы насчет приправ. Временами поглядывал на живот женщины, убеждая себя, что отвращение убережет его от податливости и слабости в любом виде. Он ни разу не сказал ей наедине комплимента, которого она прежде не слышала в присутствии мужа. Ларсен в то время стал весел и разговорчив, любил подурачиться, был мягок и сентиментален, изображал себя конченым человеком, все толковал о своей старости.

Долго ждать ему, как говорили, не пришлось, хотя он готов был ждать целый век или по меньшей мере не думать о том, что чего-то ждет. Несмотря на толщину, подвижный, услужливый, умеющий понравиться, он щедро расточал – зная, что это больше никогда ему не сгодится, – лживое, приторное добродушие, которое без помех, без внутреннего сопротивления было им усвоено за годы, когда он эксплуатировал и обхаживал женщин.

Произошло это в конце июля, когда уже привыкаешь к зиме и научаешься ценить навеянное ею легкое возбуждение, ее таинственную власть обособлять и как-то увеличивать предметы и людей. Тут еще далеко до того, чтобы ее возненавидеть, чтобы первые вестники весны вселяли нетерпение и превращались во врагов инея, а тяжелые, дебелые тучи казались изгнанными детьми, тоскующими по нескончаемой весне.

Вечерами они, женщина и Ларсен, почти всегда были одни, потому что Гальвес, который теперь почти не улыбался, уходил из домика сразу после обеда или вовсе не обедал дома. Без улыбки его лицо казалось чужим, мертвым, невыносимо бесстыдным; лишенное этой смягчавшей его светлой маски, оно откровенно, нагло заявляло об одиночестве, замкнутости, циничном равнодушии. Случалось, в иные дни оставался на вечер Кунц и, мешая собачкам спать, учил их ходить на задних лапках, но он был услужливым соучастником в любом деле, лишь бы оно имело успех, в любых еще не осуществленных замыслах. От холода его розоватая кожа покрывалась чешуйками и резче обозначался иностранный акцент.

Ларсен и женщина наконец заговорили о фальшивой акции.

– Я не могу попросить ее у Гальвеса. Вы же знаете, сеньора, не в обиду будь сказано, он не желает ничего слушать. Уж такой человек. В любой день он может выкинуть глупость, может пойти и предъявить ее. Этим он, возможно, себя потешит, хотя я не уверен. Но меня тревожит опасность, которая грозит нам. Допустим, он ее предъявил, и старого Петруса сажают в тюрьму. А вы знаете, что такое Совет кредиторов? Это, чтобы сказать одним словом, толпа. Не пятнадцать или там двадцать человек, а попросту толпа, которая покамест разрешает нам существовать, потому что забыла о нас, о верфи, о прогоревшем деле и похороненных деньгах. Но стоит судье подписать ордер на арест, и они начнут припоминать. Они не удовольствуются тем, чтобы сказать: «Петрус втянул нас в убыточное дело, потерпим, он тоже полагал его выгодным и просчитался, да куда больше, чем мы, теперь он вконец разорен». Нет, они скажут: «Старый вор и мошенник. Все время нас грабил, а теперь у него наверняка миллионы где-нибудь в европейском банке». Такова человеческая натура, это говорю вам я, кое-что в жизни повидавший. И что же будет дальше? Я словно вижу это, да и вы и наш друг Кунц понимаете, что они накинутся на нас как собаки, ликвидируют дело и будут добиваться того, чтобы получить хоть один сентаво на каждую вложенную сотню песо. И вот кто-нибудь, у кого из них всех побольше досуга, какой-нибудь бездельничающий родственник или кто-то, кому врач посоветовал провести зиму за городом, в одно прекрасное утро сойдет с катера, сунет нам в нос свои бумаги, коль не посчитает это за труд, и конец всему. Конец очень-очень многому. И пойдет этот тип вечерком в ангар в компании русских – торговаться, получать деньги и смотреть, как они очистят стеллажи в две недели. Это будет уже не наша распродажа дважды в месяц, а большая ликвидация в конце зимнего сезона. Теперь подумайте: на случай, если Гальвес это сделает, всем нам надо бы накопить деньжат. Мы не богачи, но как-то существуем. Да, разумеется, мы знали лучшие времена. Обо мне говорить не будем, но по вас это видно с первого взгляда. Все же у вас есть крыша над головой, и едим мы два раза в день. Да еще в вашем положении. Не приведи господь, чтобы у вас начались роды, когда не будет дома, не будет этой жалкой собачьей конуры, как вы правильно ее называете. И это будет первым актом катастрофы, наиболее важным, если угодно. Но подумайте также о том, что сейчас мы находимся накануне момента, когда картина должна перемениться, когда старый Петрус должен получить капиталы, чтобы снова пустить верфь в действие. И не только это, он еще получит помощь от правительства, гарантированные государством дебентуры для верфи, железной дороги и всего прочего, о чем Петрус, может, и сам не думает. Смею вас в этом уверить. Во всяком случае, ввиду вашего положения я предлагаю, пока Гальвес носит акцию в кармане, ускорить темпы распродажи, а деньги отдавать вам на хранение. В конце-то концов, младенец ни в чем не повинен.

Она соглашалась, но говорила, что ей все равно. Ярость, исчезнувшая из улыбки Гальвеса, казалось, переселилась в ее глаза, в отвердевшие щеки, в задумчивую жадность, с какой она посасывала сигарету, глядя на жаровню, на головы собачек или в пространство.

– Вы не понимаете, – сказала она однажды вечером, улыбаясь Ларсену со странной жалостью. Они были одни, она пыталась починить провод радио и отказалась от помощи Ларсена. – Вы, например, можете любить бога или проклинать его. Но воля божия исполняется, и знаете, как это бывает? Волю божию вы угадаете по тому, что с вами происходит. Так же ведет себя и он. Понимаете? Уж много лет, с самого начала. Он может отправить Петруса в тюрьму, может сжечь акцию. Но я-то не знаю, что он хочет сделать, чт о предпочтет. Я никогда не любила его спрашивать, а тем более теперь, когда отношения у нас такие, хуже не бывало. Но я объясняю это не нуждой, а тем, что мы теперь живем в страхе. Когда он на что-нибудь решается, мне это становится известно, и только тогда я узнаю, что будет со мной. Так было всегда, и я знаю, что так будет и впредь. То же самое было у нас с сыном. И есть кое-что еще, чего вы не понимаете: вы не понимаете его. Я уверена, он никогда не воспользуется этой акцией, чтобы упрятать Петруса в тюрьму. Он верил в Петруса, верил, что Петрус его друг, верил во все сказки о богатстве, которые плел старик. Петрус выдал ему аванс, оплатил наш проезд и пригласил нас на обед, просто так, когда уже решено было, что мы едем, пригласил не только его, но и меня. И когда мы приехали, мы тоже остановились в «Бельграно», в этой грязной берлоге, этом «современном отеле, где живут многие высшие служащие моей верфи». И на другой день Гальвес отправился вступать в должность управляющего по администрации, которую занимает до сих пор, ни гроша нё получая. Только послушайте: в то утро в «Бельграно» он советовался со мной, какую ему надеть сорочку, какой галстук. Насчет костюма вопрос был ясен, их у него оставалось всего два, надо было надеть летний. Он пошел, задолго до начала рабочего дня, и увидел эту лачугу, тогда она была чуть получше, увидел, что персонал верфи – эти сотни, или тысячи, или миллионы рабочих и служащих, которые пользуются преимуществами, еще не отраженными и в самых прогрессивных законах, – состоит из крыс, клопов, блох, нескольких летучих мышей да одного гринго по имени Кунц, который по рассеянности остался где-то в углу, чертит планы или развлекается почтовыми марками. И когда в полдень он вернулся в «Бельграно», он только сказал мне, что бухгалтерия, мол, сильно запущена и что ему придется работать сверхурочно. Я тогда подумала – он не то чтобы сумасшедший, а, видно, просто решил покончить с собой или начать себя убивать медленной смертью, такой медленной, что это тянется до сегодня. Знайте, он никогда не понесет акцию к судье. Он хранит ее не для того, чтобы отомстить Петрусу, но чтобы сознавать: «в любой день, когда мне вздумается, я могу отомстить», чтобы чувствовать свою силу, свою способность превзойти того в подлости.

Но это происходило в начале осады, в короткий период после вечера, когда Ларсен встретился в Санта-Марии с Диасом Греем, Петрусом и Баррейро, когда он ступил на землю утраченного мира. Потому что Гальвес по-прежнему проводил вечера вне дома, и в настойчивости Ларсена, убеждавшего женщину выкрасть акцию и передать ему ради благополучия их всех, очень быстро появился эротический оттенок. Облокотясь на стол, рассеянно предоставив руку языкам собачек, для тепла не снимая своей черной дешевой шляпы, попивая маленькими глотками темное густое вино, Ларсен спокойно и неумолимо повторял – и даже, по его мнению, делал это гораздо искуснее – давние возбуждающие монологи обольщения, слова о великодушных, но неопределенных жертвах, щедрые, но туманные обещания, угрозы, больше пугающие того, кто их произносит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю