Текст книги "Избранное"
Автор книги: Хуан Карлос Онетти
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 39 страниц)
БЕСЕДКА-V
ДОМ-I
ДОМИК-VII
И тогда состоялась последняя поездка Ларсена вверх по реке, на верфь. Теперь он был не просто одинок, но также свободен от страха – у него появился тревожный симптом трезвости ума, свойственный тем, кто нехотя начинает не доверять – без всякого тщеславия или сознания своего лукавства – собственной недоверчивости. Он знал что-то немногое и с гримасой отворачивался от окружающего, которое желало войти в его сознание.
Теперь он был одинок, одинок окончательно и без всякой драмы; медленно, без страсти и без спешки, без возможности и желания выбирать, бродил он по территории, карта которой съеживалась от часа к часу. Перед ним – нет, не перед ним, а перед его костяком, его килограммами, его тенью – стояла задача явиться вовремя в неизвестное место и в неизвестный час; и было ему обещано – кем? – что свидание состоится.
Итак, он, Ларсен, не более чем человек, плыл вверх по реке на первом попавшемся катере, среди поспешно сгущавшихся сумерек зимнего вечера, рассеянно – или чтобы рассеяться – глядя на остатки растительности на берегах и улавливая правым ухом крики птиц с неведомыми названиями.
Итак, зная не больше, нежели было выносимо знать, но в какой-то миг своего плавания обнаружив то, что прежде искал, глядя из тюремного окна Петруса на площадь Основателя, Ларсен прибыл на пристань «Верфь», когда полоса зеленоватого света на горизонте уже темнела. Он зашел в «Бельграно», чтобы укрепить себя ощущением порядка, которое вселяется рядом последовательных действий: чтобы умыться и выпить рюмку, чтобы убедить хозяина, что он, Ларсен, не призрак.
Он поднялся в свою комнату и, дрожа и робея перед холодом, пошел, сняв пиджак, умыться в коридоре над тазом, не зажигая света, ориентируясь на ощупь. В ночной тишине слышался только веселый плеск воды. Он поднял голову, чтобы вытереть лицо, и почувствовал обжигающе разреженный воздух; попытался найти в небе луну, но увидел лишь тусклое серебристое сияние. И тогда он без сопротивления дал доступ мысли, что умрет. Прижавшись животом к тазу, вытирая пальцы и затылок, он с любопытством, но спокойно, не намечая дат, старался угадать, что будет делать, чтобы занять себя, пока не придет конец, этот отдаленный день, когда его смерть перестанет быть его частным делом.
Но вот он кончил одеваться, и ему надоело осматривать револьвер, надламывать ствол, вращать перед одним глазом пустой барабан, устраивать смотр, как патрулю, выложенным на стол пулям. Он был одет и причесан, все не прикрытые одеждой части тела были вымыты; надушенный, побритый, он сидел, опершись одним локтем на стол, и, не затягиваясь, посасывал сигарету. Вот так и сидел в одиночестве и мерз в смехотворно крохотной комнатке, которая из-за скудной меблировки даже казалась не такой уж маленькой. Прошлого уже не было, и он знал, что поступки, которые образуют неотвратимое будущее, могут быть совершены им или кем-то другим – все равно кем. Он был счастлив, но счастье это было бесполезным, как вдруг постучал в дверь служитель гостиницы.
Ларсен не шевельнулся, чтобы взглянуть на него, – он на память знал этот низкий лоб, жесткие черные волосы, спокойное и настороженное выражение лица.
– Мне показалось, вы звали. Как провели все это время? Тут уже говорили, будто вы не вернетесь. Я пришел спросить, не хотите ли поесть у нас. Пришел катер со свежим мясом.
Парень говорил, водя тряпкой по ночному столику, по консоли с будильником, потом подошел поближе, чтобы стереть пыль по краям стола.
– Вот еще! – сказал Ларсен. – И не подумаю есть ту дрянь, которую здесь готовят.
– Правильно делаете, – с жаром согласился парень. – Да только мясо свежее. Мне-то все равно, будете ли есть или нет. – Он наклонился, чтобы провести тряпкой по ножке стола и, распрямившись, улыбнулся, не глядя на Ларсена.
– Послушай, – сказал Ларсен; он вдруг уронил сигарету на пол и склонил голову набок, чтобы с удивлением посмотреть на парня. Что ты тут делаешь? Я хочу сказать, чего ты торчишь здесь, на этой пристани «Верфь», чего ты ждешь в этой вонючей дыре?
Парень ничего не ответил, будто не понимая, что это с ним говорят. Он оперся бедром о край стола и медленно поднял к лицу грязную тряпку, которой пользовался как ветошкой для пыли, носовым платком и салфеткой: взяв ее за два угла, он завертел ею перед своей ослепительной белозубой улыбкой.
– То же самое я могу у вас спросить. И с большим основанием. Чего вы ждете здесь? Сколько прошло времени, и ничего из ваших надежд не исполнилось. Вы как я.
– Ах, – сказал Ларсен и потер себе руки.
Парень отделился от стола и, держа тряпку над головой, сделал два пируэта.
– Сейчас меня обязательно позовет эта глупая старуха.
– Ах, – повторил Ларсен, по лицу его, слегка скривившемуся, было видно, что он что-то обдумывает, взвешивает. Ему до зарезу нужно было совершить какую-То мелкую гадость, как, бывает, испытываешь потребность в тонизирующем средстве, в рюмке алкоголя. – Значит, ты не желаешь понимать. Подай-ка сюда тальк и почисть мне туфли.
Все еще приплясывая, парень подошел к шкафу, достал овальную баночку с голубыми цветами на ярко-желтом фоне. Он стал на колени и начал смахивать пыль с туфель Ларсена, который лениво подставлял ноги, а потом доводить до блеска тряпкой – сверху видна была только его лоснящаяся шевелюра да рваная белая куртка, из прорех которой торчала вата.
– Значит, ты, сынок, не желаешь понимать, – сказал Ларсен медленно и громко, чтобы слова его звучали подольше.
Он выждал, пока парень убрал тальк и закрыл дверцу шкафа. Тогда Ларсен, не спеша, с уверенностью, что парень не тронется с места, подошел к нему и взял его одной рукой за обе щеки. Легко потряс, потом отпустил. Паренек не двигался – отведя глаза в сторону, он складывал и развертывал тряпку.
– Вот тебе, чтобы яснее было, чтобы уж ты никак не мог не понять, – сказал Ларсен с расстановкой, с досадой. – Твое лицо трогал порядочный человек. Имей это в виду. Но мне довелось знать парня вроде тебя, даже внешностью похожего, – он продавал цветы рано утром на улице Корьентес, там, в другом мире, которого ты не знаешь, продавал цветы актрисам, шлюхам и содержанкам. Помнится, его специальностью были фиалки. И вот, через несколько лет, захожу я как-то вечером в кафе, сажусь с друзьями за столик, и вдруг ко мне подходит этот паренек с корзиной фиалок. А тут как раз двое полицейских с ним поравнялись – пришли выпить по рюмочке, – один уже уходил, другой заходил, и оба по пути лапают его да смеются. Не знаю, понимаешь ли ты, что я хочу сказать. Я с тобой как отец говорю. По-моему, то, что я тебе сейчас рассказал, – самое худшее, что может случиться с человеком.
Ларсен подошел к столу взять шляпу, потом перед зеркалом надел ее, пытаясь насвистывать старое танго, названия которого и слов он уже не помнил. Парень подбежал к кровати – повернувшись спиной, он теперь протирал свернутой тряпкой оконную раму.
– Так-то, – с грустью проговорил Ларсен. Он расстегнул пальто, вытащил бумажник и, отсчитав пять бумажек по десять песо, положил их на стол. – Вот тебе. Дарю тебе пятьдесят песо. А мой долг – особо. Только не говори хозяину, что я тут деньги раздариваю.
– Ладно, спасибо, – сказал парень, подходя поближе. – Значит, вы с нами есть не будете. Я же должен предупредить. – Голос его теперь звучал резче и нахальней.
– Несколько лет назад я бы из тебя всю душу вымотал, а не советы давал. Запомнил, что я тебе рассказывал? Он подошел с букетиками фиалок, дело было тоже зимою. И когда полицейские стали его лапать, деваться ему некуда, все видят, а обозлиться он не смеет, потому что власть – это власть. И что же он сделал? Только улыбнулся, да такой жалкой улыбкой, что дай тебе бог никогда так не улыбаться.
– Еще бы, – ответил парень, моргая глазами и почти весело. Расправив на столе салфетку, он положил на нее обе руки, смуглое лицо казалось совсем детским, чуть косо поставленные глаза и приоткрытый рот выдавали его мечты, недоверие, робкое желание что-то выведать. – Вернетесь очень поздно? Это я на случай, если вам надо что-то оставить поесть. Да, послушайте, чуть не забыл. Вам принесли вот это.
Кажется, вчера. – Изогнувшись, он принялся шарить в кармане засаленных штанов и вытащил сложенный вчетверо, незапечатанный конверт.
Ларсен прочитал на сиреневом листке: «Вместе с Хосефиной будем вас ждать к обеду наверху в половине девятого. Но приходите раньше. Ваша подружка. А. И».
– Приятное известие? – спросил парень.
Ларсен вышел из комнаты, не ответив и не обернувшись, внизу он не стал выпивать с хозяином по рюмочке и сразу окунулся в уличный холод. Свернув направо, он зашагал по широкой улице, огороженной двумя рядами голых деревьев, – луны еще не было, лишь мутное белесоватое сияние освещало ему дорогу. Ни о чем не думая, он шел вперед, квартал за кварталом, ведь не назовешь мыслью витавший у него в уме образ – вот он шагает не только на виллу, к унылому колоколу и холоду беседки, к саду с белыми пятнами статуй, с одолевшими дорожки сорняками, с кучами жердей и сухих стеблей на клумбах. Нет, он также шагает сквозь холод к самому сердцу дома, вознесенному выше любого уровня паводка. К просторному, хорошо обогретому залу с головокружительным бушеванием огня в камине; к самому старинному и почитаемому креслу, в котором покоилось лишь тело Петруса, либо умершей матери, либо тетки, чье имя никто не произносит, также скончавшейся.
Так он шагал и видел себя шагающим к самому центру теплой, чистой, тщательно прибранной комнаты, к подмосткам, на которых он будет горделиво и непринужденно играть главную роль, отмечая – особенно в начале – неточности составленной в воображении картины и планируя перемены, которые он произведет, дабы исполнить веление исторического момента, запечатлеть начало новой эры, его личного стиля.
Ларсен позвонил в колокол и подождал, глядя, как отделяется от темной массы деревьев край луны, восходивший из-за какого-нибудь скирда или ветхого строения на никогда им не посещенном хозяйственном дворе. Потом, точно как в волшебных сказках, от которых в памяти осталось лишь восхитительное чувство преодолеваемых одно за другим препятствий, – он прошел через ворота мимо молчаливой женщины, Хосефины, не ответившей на его приветствие, отогнал прыгавшую на него собаку и, стараясь ступать потверже, зашагал по гравию извилистой дорожки, уклоняясь от лезущих в лицо ветвей, представляя себе, что белые статуи в бликах лунного света и унылый запах бассейна радушно его встречают.
У входа в беседку он остановился, слыша позади себя шаги женщины и дыхание собаки.
– Мы вас не ждали, – сказала Хосефина и издала нетерпеливое хмыканье, некий намек на смех. – Вы, сеньор, исчезаете без предупрежденья и появляетесь тоже без предупрежденья.
Ларсен все стоял у стрельчатого проема беседки и глядел на каменный стол и на стулья – держа руки в карманах, слегка повернув туловище, он ждал, когда луна поднимется чуть повыше над его правым плечом.
– Уже поздно, – сказала женщина. – Сама не знаю, как я дошла до ворот открыть вам.
Ларсен ласково тронул в кармане записку Анхелики Инес, но не вынул ее. В доме золотисто светились два окна.
– Если хотите, приходите завтра. Сейчас уже поздно.
Этот задорный, настороженный тон был ему знаком.
– Скажите ей, что я здесь. Она прислала мне письмо с приглашением на обед в доме.
– Знаю, знаю. Третьего дня. Я сама отнесла его в «Бельграно». Но сейчас она лежит, она нездорова.
– Неважно. Я должен был уехать в Санта-Марию, меня вызвал сеньор Петрус. Передайте ей, что я привез известия о ее отце. Мне хоть на несколько минут, я должен поговорить с ней.
Женщина снова издала звук, напоминающий смех. Откинув голову назад, Ларсен смотрел на огни в доме, старался зачеркнуть время, отделявшее его от момента, когда он вступит в свои, да, свои, владения, усядется у камина в высокое деревянное кресло и тем увенчает свое возвращение.
– Говорю вам, она больна. Она не может сойти в сад, и вам нельзя в дом. Лучше уходите, мне надо запереть ворота.
Тогда Ларсен медленно, нерешительно, подогревая в себе ненависть, повернулся к ней. Он увидел маленькую женщину с круглым как луна лицом, улыбавшуюся ему, не раздвигая губ.
– Я уже думала, вы больше не придете, – пробормотала она.
– Я должен ей кое-что передать от отца. Кое-что очень важное. Пойдемте в дом!
Женщина подошла на шаг и выждала, пока эти слова и, секундою позже, их смысл не угасли, не истаяли, как тени в белесом свете. Потом она уже по-настоящему рассмеялась, вызывающе и утробно. Ларсен понял – а может быть, не он понял, но его память – то, что оставалось где-то в глубине, что еще жило в нем. Он поднял руку и прикоснулся тыльной стороной ладони к шее женщины, затем спокойно и тяжело опустил руку на ее плечо. Собака, услышал он, заворчала и стала подпрыгивать.
– Она больна, и ей уже пора спать, – сказала Хосефина. Она не шевелилась, стараясь не спугнуть руку, помогая ей еще тяжелее давить на плечо. – Вы не хотите уходить? Вам не холодно, здесь, в саду?
– Да холодновато, – согласился Ларсен.
Женщина, все еще улыбаясь и прикрыв маленькие блестящие глаза, погладила собаку, чтобы ее успокоить. Потом приблизилась к Ларсену, неся на плече его руку так уверенно, будто рука была прикреплена. Медленно она подняла к нему лицо, пока он не нагнулся, чтобы ее поцеловать, смутно вспоминая, узнавая губами знакомый жар и покой.
– Глупый, – сказала она. – Все это время глупый ты был.
Ларсен кивнул утвердительно. На него смотрели, словно бы встреченные вновь, циничные, искрящиеся глаза, большой невыразительный рот, показывавший зубы лунному свету. Покачивая головой, женщина простодушно и весело дивилась глупости мужчин, абсурдности жизни, потом еще раз его поцеловала.
Она повела его за руку, и Ларсен, идя за нею, почти касаясь наготы статуй, пересек границу, отмеченную в центре сада беседкой, и услышал новые запахи растений, сырости, хлебопекарной печи, огромного, наполненного шорохами птичника. Вот наконец он ступил на плиты нижнего этажа дома, под высокое цементное перекрытие, отделявшее жилые помещения от земли и воды. Спальня Хосефины находилась тут, внизу, на уровне сада.
Ларсен улыбнулся в полутьме. Мы, бедняки, подумал он беззлобно. Она включила свет, позвала его в комнату и сняла с него шляпу. Ларсену не хотелось осматривать комнату, пока Хосефина ходила взад и вперед, что-то приводя в порядок, что-то запрятывая; он стоял, ощущая в лице давний, позабытый жар молодости, не в силах сдержать тоже давнишнюю, похотливую, порочную улыбку и приглаживая на лбу жидкую прядь седоватых волос.
– Располагайся, – сказала Хосефина спокойно, не глядя на него. – Я схожу посмотрю, не нужно ли ей чего, и вернусь. Дурочке-то.
Хосефина быстро вышла и бесшумно прикрыла дверь. И тут Ларсен почувствовал, что весь тот холод, которым он пропитался во время поездки и за эту одинокую, последнюю зиму, прожитую на верфи, добрался до самых его костей, и, где бы он, Ларсен, ни оказался, холод выходил наружу, создавая вокруг непроницаемую ледяную атмосферу. Он заставил себя улыбаться и забыть обо всем – пылко и восторженно принялся разглядывать комнату служанки. Он быстро кружил по ней, одни предметы трогал, другие брал в руки, чтобы лучше рассмотреть, испытывая умиротворенное чувство, приглушавшее печаль, дыша перед смертью воздухом родимой земли. Да, здесь опять была металлическая кровать с расшатанными прутьями, которые будут дребезжать при толчках; таз и при нем кувшин из зеленого фаянса с выпуклым узором лапчатых водяных растений; зеркало, обрамленное жестким пожелтевшим тюлем; эстампы с изображениями дев и святых, фотографии актеров и певцов, увеличенный карандашный портрет умершей старухи в грубой овальной раме. И запах – сложный, никогда не выветривающийся запах закрытого помещения, женщины, кухни, пудры и духов, кусков дешевого полотна, спрятанных в шкафу.
И когда Хосефина вернулась с двумя бутылками белого вина и одним стаканом и со вздохом прикрыла ногою дверь, чтобы оградить его от наружного холода и ненастья, от когтей и стонов собаки, от всех прожитых в заблуждении лет, Ларсен осознал, что сейчас-то и наступил по-настоящему тот миг, когда надо бояться. Он подумал, что теперь его вернули к нему самому, к той кратковременной истине, какой было его отрочество. Он снова очутился в поре своей ранней юности, в комнате, которая могла быть его комнатой или комнатой его матери, рядом с женщиной, которая была ему ровней. Он мог жениться на ней, прилепиться к ней или уйти, но, что бы он ни сделал, это бы не нарушило братского чувства глубокой и прочной связи.
– Правильно сделала, дай мне глотнуть, – сказал он и только теперь согласился присесть на край кровати.
Он выпил с нею из одного стакана и попытался напоить ее допьяна, отвечая на поток столько раз слышанных выдумок, вопросов, упреков рассеянной и надменной усмешкой, которая ему была разрешена еще на несколько часов. Потом сказал: «Помолчи-ка ты» – и, осторожно отставив кувшин с цветами и листьями, сжег в тазу гарантию на счастье, подписанную старым Петрусом.
Ему даже не хотелось спрашивать про женщину, спавшую на верхнем этаже, в той обетованной земле, которую он сам себе посулил. Он позволил себя раздеть и всю ночь требовал молчания, узнавая родственную плоть и простодушное вожделение женщины.
На заре он простился и произнес все требуемые клятвы. Ведя Хосефину под руку, идя между нею и собакой, Ларсен проследовал до ворот в невообразимой, уже безлунной тишине и ни до, ни после поцелуя не пожелал обернуться, чтобы взглянуть на громаду недоступного дома. В конце улицы он свернул направо и зашагал к верфи. В этот час, в этих обстоятельствах он уже не был Ларсеном, никем не был. Ночь с женщиной была прогулкой в прошлое, свиданием, выпрошенным на спиритическом сеансе, была улыбкой, утешением, сладким туманом, который мог достаться любому другому.
Ларсен дошел до верфи и поглядел на огромный темный куб, потом сделал крюк, чтобы тихонько проведать домик, где когда-то жил Гальвес со своей женой. Он услышал запах эвкалиптовых дров, наступил на кухонные отбросы и, медленно согнувшись, присел на ящик и закурил сигарету. Так, сгорбясь, неподвижно, он сидел здесь, в самой высокой точке мироздания, и сознавал, что находится в центре абсолютного одиночества, о котором подозревал и которого почти желал так часто в былые годы.
Вдруг он услышал шум, потом увидел желтый, резкий свет в геометрически ровных щелях домика. Вначале раздался слепой, жгучий протест щенят, потом, чем больше он вслушивался – что было ошибкой, – тем больше человеческого становилось в звуках, уже почти понятных, проклинающих. Возможно, зловещий свет сказал Ларсену больше, чем придушенный, непрерывный стон; он прикрыл глаза, чтобы не видеть этого света, и продолжал курить, пока не обжег себе пальцы, – он, некто, бугорок на вершине ледяной ночи, пытающийся не быть, превратить свое одиночество в отсутствие.
С гнетущим чувством он поднялся и побрел к домику. Став на цыпочки, Ларсен дотянулся до аккуратно выпиленного в стенке отверстия, которое они называли «окном» и прикрывали кусками стекла, картона и тряпками.
Он увидел женщину в постели – полунагая, окровавленная, она тужилась, вцепившись руками в голову, которая двигалась яростно и ритмично. Увидел поразительно огромный, круглый живот, быстрое сверканье остекленевших глаз и стиснутых зубов. Он не сразу понял и осознал, что здесь западня. Но, осознав, вздрогнул от страха и отвращения, отошел от окна и направился к берегу. Чуть не бегом, ступая по грязи, он миновал спящий «Бельграно», через несколько минут был на дощатой пристани и со слезами на глазах вдохнул запах невидимых растений, древесины, гниющих луж.
Перед рассветом люди с катера разбудили его – он лежал под щитом с надписью «Пристань „Верфь“». Ларсен узнал, что они плывут на север, и они без разговоров взяли у него часы в уплату за проезд. Скорчившись, сидел он на корме и ждал, пока закончат погрузку. Уже занимался день, когда наконец включили мотор и послышались прощальные выкрики. Кутаясь в пальто, удрученный и простуженный, Ларсен воображал залитый солнцем пейзаж, на фоне которого Хосефина играла с собакой; он слышал томное и надменное приветствие дочки Петруса. Когда рассвело, он посмотрел на свои руки – разглядывал линии ладоней, следил, как набухают вены. С усилием повернув голову, он смотрел – пока катер отчаливал и, накренясь, виляя в стороны, устремлялся к середине реки, – на быстро разрушающуюся верфь, на беззвучно рассыпающиеся стены. Его уши, глухие к жужжанью мотора, различали шорох растущего меж груд кирпича мха и пожирающей железо ржавчины.
(Или – и это вернее – люди с катера его нашли, чуть не наступив на него, – в черном пальто он сидел, согнувшись так, что голова касалась колен, защищенных эмблемой его достоинства, его шляпой, и, весь мокрый от росы, бредил. В грубых выражениях он объяснил, что ему надо бежать, замахал, сам того пугаясь, револьвером, и ему дали по зубам. Потом кто-то пожалел его – подняли его из грязи, дали выпить глоток водки, посмеялись, похлопали по плечу, сделали вид, будто отряхивают грязь с пальто, с этой черной униформы, потрепанной жизненными бурями, слишком узкой для его тучного тела. На катере их было трое, их имена известны; не торопясь и не делая лишних шагов, они двигались в утреннем холоде между катером и маленьким навесом для товаров, грузя всякие вещи, кротко и терпеливо переругиваясь. Ларсен предложил им часы – они полюбовались, но не взяли. Стараясь не задеть его самолюбие, они помогли ему забраться на катер и усадили на скамью поближе к корме. Пока катер содрогался от грохочущего мотора, Ларсен, прикрытый кучей сухих мешков, которые на него набросали, мог во всех подробностях воображать разрушение верфи, вслушиваться в шорох разложения и упадка. Но невыносимей всего было, наверно, прикосновение неповторимого, прихотливого сентябрьского ветерка, первый, еле уловимый весенний аромат неудержимо проникавшей во все щели дряхлой зимы. Он дышал им, слизывая кровь с разбитой губы, а катер тем временем, задрав нос, мчался вверх по реке. Ларсен скончался от пневмонии в Росарио меньше чем через неделю, и в больничной книге проставлено полностью его настоящее имя.)