Текст книги "Свет мира"
Автор книги: Халлдор Лакснесс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 46 страниц)
Глава десятая
Люди из другой округи, переплывшие через фьорд, привезли этой полуживой душе, которая ждала и томилась в уголке под скошенным потолком, письмо и посылку. «Дорогой сын», – писал ему отец из далекого фьорда. Отец все же вспомнил о нем, хотя в свое время и сбежал от его матери. Отец писал, чтобы сын не падал духом. К сожалению, он не мог приехать навестить его, но зато он поручал своего сына Богу. Отец писал, что живется ему тяжело, он болен, беден и сам вынужден прибегать к помощи прихода. Но Бог не оставляет его. Поэтому он и вспомнил о своем сыне. Зато мать Оулавюра сделалась важной персоной в Адальфьорде и совсем забыла о сыне. Оулавюр затаил на нее глубокую обиду, и ему хотелось, чтобы когда-нибудь у него появилась другая мать. Оулавюра до сих пор душили слезы при мысли о том, что его высокочтимая матушка однажды зимним днем засунула его в мешок и отослала прочь. В посылке были три книги. Одна из них была написана его отцом и называлась «Новая поэзия», она состояла только из рим. Там были стихи в честь капитанов, поздравления в стихах купцам и пасторам, стихи о табаке и о погоде, а также историческое стихотворение о необычайном и неповторимом пьяном побоище, произошедшем в Адальфьорде несколько лет тому назад, во время которого один из его участников лишился переднего зуба, и т. д. Кроме этой книги в посылке были «Римы о Нуме» Сигурдура Брейдфьорда, напечатанные старинным шрифтом. И наконец чистый блокнот в сто страниц, ручка, три стальных перышка и маленький пузырек с чернилами.
Сначала самым драгоценным подарком юноше показались письменные принадлежности. Теперь он наконец мог осуществить свою заветную мечту – стать человеком духа и сделать свои слова бессмертными? Он воображал себе, что после его смерти его слова каким-то загадочным образом окажутся вдруг напечатанными и люди будут читать их и в горе искать в них утешения так же, как в стихах других поэтов, живших до него; он страстно желал, чтобы его стихи помогли обрести терпение и силу тем людям, которым живется так же тяжело, как и ему. Они будут говорить: «Он оставил после себя чудесные псалмы с замечательными кеннингами, чтобы мы смогли познать красоту и величие духа». Тогда, быть может, его мать проникнется любовью к нему, но будет уже поздно.
И только начав листать «Римы о Нуме», он усомнился в ценности своих, еще не созданных, произведений. Новый день, светлее всех прежних, засиял для него, когда он познакомился с поэзией Брейдфьорда. Цветистые кеннинги из «Искушений Йоханны» и других шедевров Снорри[7]7
Снорри Бьёрнссон (1710–1803) – пастор и поэт.
[Закрыть] из Хусафетля столь высоко ценимые покойным Йоусепом, померкли и стали казаться жалкими в сравнении с чистым эддическим стилем Брейдфьорда, с его понятными поэтическими образами и, самое главное, с его волшебным языком, будившим в сердце острое чувство красоты и грусти. Раньше Оулавюр считал, что все поэты одинаково велики и что все стихи обладают одинаковой ценностью, независимо от того, воспевают ли они геройские подвиги или искупительную жертву Христа, лишь бы стихи были достаточно правдоподобны и написаны с должным искусством. «Родина-мать, где ты родился…» – только теперь он вдруг понял, что между поэтами есть разница. И в чем же была эта разница? Прежде всего в том, что все остальные поэты не имели ясного представления о пути, ведущем к сердцу человека, в то время как Сигурдур Брейдфьорд, не ища, нашел этот таинственный путь, но не оставил другим скальдам никаких дорожных знаков; да, он нашел путь к каждому сердцу и тронул его красотой и печалью. Когда на чердаке никого не было, юноша садился на постели, доставал из-под подушки книгу и жадно проглатывал несколько стихов, забыв на короткий миг о своих страданиях. Услышав шаги на лестнице, он прятал книгу под подушку и ложился. Но красота поэзии пела в его ушах, даже если кто-нибудь и приходил на чердак. К концу зимы он знал на память все римы из книги о Нуме, Сигурдур Брейдфьорд царил в его душе и был его прибежищем во время страданий. И вот в один из первых солнечных февральских дней великий скальд сам спустился по солнечному лучу на косой потолок, словно сошел с золотой небесной колесницы; румяный, голубоглазый, он положил свою ласковую руку скальда на измученную голову Оулавюра Каурасона Льоусвикинга и сказал:
– Ты – свет мира.
Это был один из тех снов, который делает грезящего счастливым и дает ему силы и терпение перенести все, что наступит потом. Когда юноше становилось плохо, он неизменно думал о скальде и о его золотой колеснице – вот какой целительной силой может обладать один-единственный сон. Так в сумрачный зимний день в этом печальном мире, который столь враждебен всякому чувствительному сердцу, великий скальд явился к нему в своей золотой колеснице и нарек его светом.
Когда я во мраке, как узник в темнице,
Стеная от боли, лежу изможденный,
Въезжает ко мне в золотой колеснице
Сигурдур Брейдфьорд, небом рожденный.
В глазах его добрых я вижу сиянье
И ту же улыбку, которой когда-то
Подруга меня утешала в страданье
У тихой реки, золотой от заката.
Речь его слаще любого напева,
Где-то, когда-то мне чудилось это.
Зовет он меня из темного хлева
В чертоги высокие вечного света.
Глава одиннадцатая
С тех пор как подопечный прихода начал по воскресеньям записывать в свой блокнот стихи, хозяева хутора стали все чаще бросать на него косые взгляды.
– Чертов притворщик, на это у него сил хватает, – ворчал старший брат Наси.
– Как знать, а не разлетится ли у нашего голубчика его блокнот по листику, когда он меньше всего этого ожидает? – говорил младший брат Юст.
Но в их взглядах злоба смешивалась со страхом, совсем как у собаки, смотрящей на кошку. Временами юноше казалось, что страх перед буквами был в них даже сильнее, чем ненависть к людям. К несчастью, листок со стихами в честь Сигурдура Брейдфьорда упал в чердачный лаз и угодил прямо в руки хозяев.
– Такого свинства мне еще не доводилось ни видеть, ни слышать, – заявила матушка Камарилла. – Вот уж не думала, что пригрела у себя на груди такую змею. Да как ты смеешь обвинять нас, будто мы бьем и мучаем тебя, будто спать тебе приходится в темном хлеву, как ты смеешь строчить всякие прочие небылицы, которые мы легко можем опровергнуть под присягой и с помощью свидетелей, если только ты посмеешь показать кому-нибудь эту мерзость! Но то, что ты пишешь о нас, это еще цветочки в сравнении с тем, как ты поносишь Бога, а да будет тебе известно, если раньше ты этого не знал, что я не потерплю богохульства в своем доме, давно уже снискавшем благословение Божие. Должна тебе сказать, что я еще никогда в жизни не встречала человека, который в твоем возрасте был бы так испорчен. Подумать только, поставить рядом имена Господа Бога и этого Сигурдура Брейдфьорда! Да ведь во всей Исландии не было большего негодяя, пьяницы и бабника, чем он! Мало того, что его приговорили к двадцати семи ударам плетью за распутство, так он еще отдал свою жену в обмен на собаку одному датчанину с Вестманнаэйяр. А как он кончил? Сдох, как собака, кажется, в Рейкьявике, и зарыли его, как собаку, и никто не знает где.
Оулавюр Каурасон не сомневался, что эта печальная история была рассказана ему исключительно в назидание, а не потому, что она соответствует действительности, ничто не могло поколебать юношу в его вере – Сигурдур Брейдфьорд являлся к нему с небес в золотой колеснице. Гораздо хуже было то, что вечером, как и следовало ожидать, его оставили без ужина; вместо того чтобы принести ему ужин, Магнина возилась с чем-то на чердаке, она кривила нос, словно чувствуя дурной запах, и кляла мерзкую распущенность, которой страдают некоторые убогие ублюдки, что и естественной-то нужды не могут справить без посторонней помощи. Когда же он, набравшись духу, заметил, что ему сегодня забыли принести простоквашу, она ответила:
– Пусть ваша подруга привезет ее вам в золотой колеснице. Не мое это дело. Я ведь не умею улыбаться так, как она.
Вечером братья поднялись на чердак и ели у него на глазах. Они громко чавкали и причмокивали даже после того, как все было съедено.
– Ну, что же мы сделаем с этим мерзким болтуном и богохульником? Какого черта мы терпим его в своем доме? – спросил старший брат.
– По-моему, лучше всего бросить этого голубчика в темный хлев, – ласково предложил младший брат.
Три дня никто не обращался к юноше иначе, чем в третьем лице и с презрением: «Странно, почему люди, которых здесь бьют, истязают и мучают, не уйдут туда, где с ними будут обращаться получше? Уму непостижимо, как может человек, выросший в порядочном христианском доме, не знать, что такое стыд? Видно уж, эти убогие так устроены, что обязательно сочинят в стихах хулу на своих благодетелей, и ведь им мало того, что они сочиняют заведомую чушь, им непременно надо подпустить туда еще похабщины и богохульства». Юношу, совсем перестали кормить ужином, надеясь таким способом научить его писать стихи, какие подобает писать добрым христианам; все отвернулись от него, словно от прокаженного, по вечерам его оставляли на чердаке одного, без света, чтобы он испытал на своей шкуре, что значит лежать в глубокой темноте, и понял, до какой степени он испорчен. Он лежал в темноте одинокий и беспомощный, терзаемый голодом и головной болью, и дрожал от страха.
Как-то вечером на чердак поднимается старший брат Наси, разжигает лампу, шарит у себя под подушкой, достает бритву и начинает ее точить. Бритва свистит, и панический ужас охватывает юношу, он готов к самому худшему. Правда, на этот раз брат Наси не собирался никого резать, он просто хотел побриться. Но для юноши это было слабым утешением, он знал по опыту, что у обоих братьев бритье обычно сопровождалось такой бранью, что казалось, будто здесь режут скот или кого-то убивают. Когда братья брились поблизости от юноши, он никогда не чувствовал себя в безопасности. Но вот Наси положил в футляр свое страшное оружие, и у юноши отлегло от сердца. Он молил Бога, чтобы, покончив с бритьем, Наси тут же ушел, он старался сделаться как можно незаметнее, он натянул на голову одеяло и притворился, что спит. Кроме них, на чердаке никого не было. Однако Наси и не думал уходить, он прихорашивался перед зеркалом, корчил страшные рожи и все время вполголоса чертыхался. Вот наконец он поставил зеркало на полку. Но не ушел. Он поглядывал в тот угол, где лежал подопечный прихода, покашливал и плевался, словно желая привлечь его внимание. Потом он направился к его постели. Оулавюр сквозь одеяло по запаху чувствовал, где находится Наси. Вот брат подошел вплотную к его постели. Вот он наклонился, чтобы увидеть его лицо. Страшная рука опустилась на плечо Оулавюра, и Оулавюр дико закричал, не сомневаясь, что в другой руке Наси держит нож.
– Чего блажишь? – спросил старший брат. – Заткнись!
– Милый Наси, – дрожа от страха и рыдая, молил юноша, – не убивай меня! Не трогай меня, ведь я болен! Прошу тебя, во имя Иисуса!
– Черта с два ты болен! Лежать да сочинять похабщину с богохульством ты не болен.
– Больше я никогда этого не сделаю, милый Наси, – сказал скальд. – Просто мне бывает не так больно, когда я думаю о стихах.
– Мне-то что, не я ведь плачу за тебя, а приход. И я никогда тебя не бил. Может, ты посмеешь утверждать, что я хоть раз ударил тебя?
– Нет, Бог свидетель, Наси, ты ни разу не ударил меня!
– Во всяком случае, сильно – никогда.
– Никогда.
– Или так, чтобы ты от этого заболел.
– Клянусь Богом, Наси, ты никогда не бил меня!
– Ну, а тогда почему ты не заткнешь свою чертову глотку? Зачем ты клевещешь на нас в своих стихах, срамишь нас перед всем приходом и врешь, будто здесь плохо с тобой обращаются? Это мы-то? Да ведь ни одному человеку в приходе не живется так хорошо, как тебе!
– Хочешь, я сочиню хвалебное стихотворение в твою честь, Наси? – спросил юноша.
– Тьфу ты, черт! – выругался Наси. – Ну что, разве ты не рифмоплет?
– Да, конечно, – согласился скальд, – но когда человек болен и телом и душой, он поневоле становится поэтом, с этим ничего не поделать.
– Ты такой же, как все эти мерзавцы!
Разговор оборвался, вдруг Наси спросил, к величайшему удивлению Оулавюра:
– Скажи, слышал ли ты когда-нибудь более похабное стихотворение, чем это:
Не выразит любви моей
Словесное искусство.
К чему слова?
Сама сумей
Постигнуть это чувство.
Юноша сразу узнал отрывок из «Рим о Нуме» Сигурдура Брейдфьорда, но он не осмелился сказать этого Наси, так как понимал, что тот почему-то настроен против стихотворения.
– Чего молчишь, язык у тебя отняли, что ли? Дождешься у меня, примусь я за тебя всерьез. Отвечай сейчас же, хорошие это стихи или плохие, а не то я тебе покажу, где раки зимуют!
– Хорошие, – прошептал юноша дрожащим голосом.
– К черту! Я не позволю издеваться надо мной в моем собственном доме! Как ты смеешь называть хорошими стихами эту непристойную брехню о порядочной девушке, тебе и имени-то ее знать незачем. Да ведь их написал этот развратник и проходимец Юст, которому все равно не видать этого хутора, как своих ушей!
Оулавюр сказал:
– Нет, это стихи покойного Сигурдура Брейдфьорда, они напечатаны у меня в «Римах о Нуме».
На минуту старший брат перестал даже браниться. Это известие произвело на него такое впечатление, что его лицо мигом утратило всякое выражение. Наконец он произнес нетвердым голосом:
– Врешь!
– Ей-богу, правда, – сказал юноша.
– Ну и ну! Такого мошенника и мерзавца я еще не видывал, и это мой родной брат! Крадет стихи у покойника, который давным-давно лежит в могиле, чтобы заманить ее в свои сети. Она обещала переспать с тем из нас, кто первый напишет о ней стихотворение. Но между нами, братьями, есть разница, я – честный человек, а он – вор, ведь если украсть у покойника стихи не считается воровством, то я уж и не знаю, что же тогда воровство! Это не просто воровство, это мародерство! Ну и болван же я, как это я сам не сообразил, что стихи можно списать!
Проклиная себя за глупость, старший брат сунул руку в карман и достал плитку жевательного табака. Откусив большой кусок, он протянул табак Оулавюру Каурасону.
– Откуси и ты, – сказал он, и юноша не посмел отказаться.
– Послушай, – прошептал Наси с полным ртом, наклоняясь над больным, – не приходилось ли тебе сочинять письмо в стихах с просьбой руки и сердца девушки?
Оулавюр так разволновался, что ответил что-то невнятное.
– Да нет, где тебе, – сказал старший брат, – ты же все равно что неживой, как все калеки. Но даже если в человеке жизнь бьет, ключом, вот как во мне, все равно ему чертовски трудно сочинить девчонке письмо в стихах. Хоть она и пообещает переспать с ним за это. Придумать рифму – это, если хочешь знать, самое трудное в поэзии. Тут уж покой теряешь начисто. Проснешься утром, и думаешь, думаешь весь день, и ночью валяешься без сна. Лучше злейшему врагу заплатить двадцать пять эйриров, чем самому ломать голову над этими стихами.
– Если хочешь, я с удовольствием напишу ей стихотворение от твоего имени, Наси, – предложил скальд. – Это не будет тебе стоить ни гроша. Я перед тобой в долгу, ты был всегда так добр ко мне.
– Нет, я заплачу тебе, – заявил Наси. – Я честный человек. Я не мародер какой-нибудь. Во всяком случае, я прикажу Магнине, чтобы с завтрашнего дня тебе давали есть, как всем. Но если ты сочинишь мне похабщину, я тебя убью. Не забудь упомянуть в песне ее имя и мое тоже, так и напиши: Иоунас Бьярнасон – владелец стада овец и рыболовного бота с хутора Подножье, чтобы она видела, что я сочинил это стихотворение специально для нее, а не спер его у покойника, лежащего в могиле, как братец Юст. Ясно?
– Прости, пожалуйста, а как зовут девушку? – спросил скальд.
– А тебе какое дело до этого, болван? Не ты же сочиняешь эти стихи, а я. Я скальд, а не этот чертов Юст, и не забудь написать в стихотворении, что мой брат Юст – вор, предатель и бунтовщик по отношению ко мне и к своей матери и что хутор ему никогда не удастся прибрать к рукам. Напиши еще, что Юст со своим легкомыслием и мотовством все равно пустил бы по ветру все хозяйство. И пусть она пеняет на себя, если еще хоть раз пустит к себе Юста, да еще на глазах у своей матери, как было нынешней ночью, и это за стихотворение, которое он украл у покойника! Да, не забудь написать в стихотворении, что с тех пор, как эта чертова кобыла стала взрослой, она с утра до вечера гоняется за парнями, ни одного мужика не пропустит, еще напиши, что брат Юст моложе меня на полтора года и что я – законный владелец этого хутора. А также, что я тоже дам ей фиников и водки, сколько она захочет, только вот напиваться до бесчувствия, как тогда на сеновале с Юстом, я ей не позволю, а Юст все равно кончит свои дни на попечении прихода, это уж точно, и если она пойдет за этого бродягу, пускай пеняет сама на себя. На крепкие слова не скупись и напиши, что я ей все кости пересчитаю, клянусь жизнью. Понятно?
Когда брат Наси ушел, Оулавюр Каурасон Льоусвикинг принялся сочинять в темноте стихотворение к горячо любимой девушке:
Девушку я знаю – никто с ней не сравнится —
В диком табуне она лихая кобылица,
Кожа шелковистая, прекрасные глаза,
Кусается, лягается – просто гроза.
О дивная дева, стройная лоза!
Цветы христианской любви расцветают
И все чистотою своею венчают.
Все за ней гоняются – пустая это шалость!
Объездить ее никому не удавалось,
Покуда не нашелся честный парень, наконец,
Владелец бота, хутора и стада овец,
Набожный, порядочный, словом – молодец.
Цветы христианской любви расцветают
И все чистотою своею венчают.
Водки он, конечно, для нее не пожалеет.
Фиников пусть лопает, сколько одолеет,
А ежели будет к нему подобрей.
То, может, и хутор достанется ей
С добром и скотиною всей.
Цветы христианской любви расцветают
И все чистотою своею венчают.
На другой день подопечному прихода дали есть, как и всем обитателям хутора.
Глава двенадцатая
Вскоре после нового года братья покинули домашнее поле брани и отправились в дальние фьорды ловить рыбу. Хозяйка хутора Камарилла без долгих разговоров собрала их в дорогу, и они уехали. На хуторе остались одни только женщины да юноша. Старшие женщины и Яна по очереди чистили хлев и ходили за скотом, Магнина готовила еду, а скальд лежал под скошенным потолком и ждал появления солнечного луча. Когда Магнина оставалась в доме одна, она часто поднималась на чердак, садилась на мягкую постель своей матери и, глядя на разрисованное морозом окно, зевала, сопела, пересчитывала, сколько на ней надето чулок, снимала иногда лишнюю пару или, наоборот, натягивала еще одну, часто она что-нибудь грызла или сосала. Случалось, Магнина мыла лицо до самых ушей. Потом она забиралась с ногами на постель, отворачивалась к стене и засыпала, позабыв про кашу, поставленную на огонь; просыпалась она только от запаха гари, поднимавшегося из кухни на чердак, но тогда каша была уже безнадежно испорчена.
Часто, когда Магнина прихорашивалась на чердаке среди бела дня, юноша думал, не заговорить ли ему с ней, чтобы хоть немного скоротать время. Он так тосковал по какой-нибудь живой душе! Больше всего ему хотелось поговорить о свете и о духовной жизни. Он тайком присматривался к Магнине, стараясь понять, что она собой представляет с точки зрения света и духовной жизни. Он спрашивал себя, может ли в этой мрачной глыбе мяса скрываться хоть одна тайная струна.
После отъезда братьев у Магнины вошло в привычку чуть ли не каждый вечер перед тем, как лечь спать, подниматься на чердак и садиться на постель к матери, они тихонько перешептывались, но юноша был любопытен и, как все люди, отстраненные от жизни, обладал очень тонким слухом. Сначала в их перешептываниях не было ничего, кроме пустяшных придирок дочери к окружающим, она всегда бывала кем-то недовольна, очевидно потому, что всегда была недовольна собой. Но однажды вечером их разговор принял новый оборот. Явно что-то произошло, юноша уловил намеки на какую-то давнюю преступную связь, перемежавшиеся тяжелыми частыми вздохами и неоднократными призывами в свидетели Господа Бога. Сначала мать пыталась возражать, но потом замолчала, уж слишком веские доводы приводила дочь. Наконец дочь сказала:
– Разве я тебе не говорила еще осенью, что все так и будет, если ты не выгонишь из дома эту потаскуху?
Матушка Камарилла молчала.
– Разве я тебя не предупреждала, что у нее бесстыжие глаза?
И когда мать снова ничего ей не ответила, дочь не сдержалась и громко спросила:
– Почему ты молчишь?
– А что тут можно сказать, – ответила хозяйка хутора.
– Я так и знала, – заявила девушка. – Об иных и сказать ничего нельзя. Иным все можно. А другим так наоборот. Порядочные люди ничего себе не могут позволить. Порядочные люди и живут и умирают, как скотина, привязанная в стойле.
– Кто же это мог быть? – спокойно спросила хозяйка хутора.
– Кто? Как будто был только один! Да я бы и слова не сказала, если б это был один из них. Но такая потаскуха не успокоится, пока не перепортит всех мужиков, какие только есть в округе. Господи Иисусе, за что ты так караешь меня?
Тогда мать сказала дочери:
– Жизнь есть жизнь, милая Магна, к этим вещам надо относиться разумно.
– Ах вот как! Жизнь есть жизнь? – сказала девушка. – Ну что ж, можешь устроить здесь притон. Только знай, что я тут не останусь!
– Если я выгоню из дома обеих работниц в самом начале лова, работать на хуторе будет некому, ведь тот калека в углу не в счет.
– Так я и знала! Это на тебя похоже – давать приют всяким шлюхам да приходским калекам, а родное дитя, которое ты научила жить, как подобает благочестивым христианам, тебе ничего не стоит выгнать из дому даже в лютый мороз! Вот бы постараться да заполучить на хутор приличного скромного парня, который умел бы и за скотом ходить и с людьми ладить, знал бы свою работу и не приставал ни к кому, на это тебя нет. Меня никому не жалко; каково мне, сестре, стряпать и подавать этой дряни, которая опозорила обоих моих братьев, да слушать к тому же, как моя родная мать берет ее под защиту, хотя она среди бела дня бросается на шею любому мужчине, а кое-кто чувствует себя бездомным изгнанником под отчим кровом.
Тут Магнина часто-часто зашмыгала носом и разрыдалась. Оулавюр слышал, как она повторяла сквозь рыдания: «Боже мой, никому-то я не нужна!» Он не смел выглянуть из-под одеяла, хотя ему страшно хотелось посмотреть, как плачет эта большая толстая девушка. При первых же звуках ее рыданий сердце его бешено забилось, он не мог равнодушно слышать, когда кто-нибудь плакал; по какой-то загадочной причине он всегда испытывал острую жалость к плачущему, особенно к тому, кто плакал от одиночества; казалось, все одинокие были близки его сердцу; вот и теперь он вдруг проникся глубокой жалостью к хозяйской дочери Магнине. Что может быть изумительнее того чувства, которое охватывает человека, когда кто-то, кого он не любил, вдруг предстает перед ним в совершенно новом свете! Собственно, он никогда не знал этой девушки, теперь же он узнал ее, раньше он не понимал ее, теперь она стала ему понятна. Ему вдруг показалось, что они с Магниной близки друг другу, ведь они оба так одиноки! И в то же время он понял, что причиной одиночества может быть не только плохое обращение, сиротство, любовь к поэзии, попечение прихода и тяжкий крест, но также и слишком толстые ляжки, сахар, говяжий студень, копченая грудинка, баранья печенка, материнская любовь, виды на наследство и счастливая жизнь. Человек одинок по природе, его надо жалеть и любить и горевать вместе с ним. Люди, несомненно, лучше понимали бы и любили друг друга, если бы они признались друг другу в своем одиночестве, в своей мучительной тоске и в своих робких надеждах. Магнине также следовало бы искать утешения в духовной жизни, этом единственном прибежище для тех, кто обижен судьбой, для тех, кто одинок, но не имеет мужества нести этот крест.