Текст книги "Свет мира"
Автор книги: Халлдор Лакснесс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 46 страниц)
Не успел директор вымолвить эти слова, как медиум внезапно очнулся от транса и закричал:
– Зажгите скорее свет! Я задыхаюсь! Где я?
Управляющий тут же зажег лампу.
Тоурунн из Камбара стояла возле своего кресла вспотевшая, растрепанная, лицо ее было искажено гримасой страдания, словно ей приснился страшный сон. Живот судьи покоился у него на коленях, щеки на плечах, а пальцы продолжали свой непрерывный танец. Пастор воспользовался тем, что зажгли свет, и тотчас начал счищать пыль, которая скопилась у него на рукавах, пока шел сеанс. Доктор громко храпел, положив голову на колени своей жены. А директор Пьетур Паульссон сидел, держа в одной руке вставную челюсть, а в другой пенсне, приготовившись целоваться со своей матушкой. У многодетных матерей и вдов глаза были влажные.
Тоурунн закрыла рукой глаза, словно яркий свет причинил им резкую боль; не отнимая руки от глаз, она повернулась к директору Пьетуру, влепила ему туфлей звонкую пощечину и воскликнула:
– Негодяй!
Потом молниеносно перебежала через комнату и отвесила такую же пощечину Оулавюру Каурасону.
– А ты еще больший негодяй! – сказала она.
– Боже… что такое? – удивился судья, и его пальцы замерли на месте.
– У них дурные токи, – объяснила Тоурунн из Камбара. – Их токи перекрещиваются.
Глава шестнадцатая
Воскресное утро. Эрдн Ульвар, нахмурив брови, пристально смотрит на подходящего Льоусвикинга.
– Здравствуй! – сказал Оулавюр Каурасон. Эрдн не ответил на это приветствие. Он остановился на дороге и окинул скальда взглядом, полным ненависти, презрения и отвращения.
– Почему ты на меня так смотришь? – удивился Льоусвикинг.
– Бессовестный пес! – сказал Эрдн Ульвар, вздернув подбородок. – Ты помогал издеваться над моей матерью.
– Эрдн! – воскликнул Льоусвикинг.
– Я многое могу простить тебе, – сказал друг. – Можешь, сколько хочешь, водиться с преступниками и обманщиками. Но я не могу простить тебе, что ты помогал дурачить мою старую мать, которая потеряла все на свете.
От этих неожиданных и резких обвинений у скальда сжалось сердце, он начал оправдываться.
– Клянусь Богом, я никогда в жизни ни над кем не издевался, – сказал он, – и никогда не буду. Но если ты имеешь в виду вчерашнее собрание, мне очень хочется спросить у тебя одну вещь: осмелишься ли ты утверждать, что души нет? И осмелишься ли ты утверждать, что Бога тоже нет? Мне кажется, что человек должен изучать то, чего не понимает, я…
– Ты заслужил, чтобы я дал тебе по морде, – сказал Эрдн. – Я стыжусь знакомства с тобой.
– Пожалуйста, милый Эрдн, поступай, как сочтешь нужным, – сказал Льоусвикинг, он так слепо восхищался своим другом, что для него было наслаждением терпеть гнев друга после всех тех пощечин, которые он получил от злых людей. – Только прежде, чем ты ударишь меня, ответь мне на один вопрос: неужели ты считаешь, что все, кто верит в Бога, в душу и в загробный мир, преступники и обманщики?
– Загробный мир стоит недорого, его можно бесплатно раздавать направо и налево. Они потопили судно, принадлежавшее поселку, чтобы деньгами, полученными за его страховку, уплатить свои долги, а нам взамен обещают флотилию на небесах.
– Что бы ты там ни говорил о директоре Пьетуре, – сказал скальд, – я не могу поверить, что он плохой человек.
– О чем это ты говоришь? – не понял друг.
– Я вообще не верю, что есть плохие люди.
– А что ты подразумеваешь под словами «плохие люди»?
– Не знаю, – сказал Льоусвикинг. – Собственно, ничего.
– Ты так глуп, что нет никакого смысла с тобой разговаривать, – сказал его друг. – Ты вдруг начинаешь говорить о чем-то, что кажется тебе очень важным, а когда тебя спрашиваешь напрямик, ты даже не знаешь, что имеешь в виду и о чем вообще говоришь. Ты считаешь, что Пьетур Три Лошади неплохой человек? Прекрасно, а кто говорит, что он плохой человек? У нас в Свидинсвике есть три категории плохих людей: первые – это те, которые крадут рыбу из сушилен, вторые – пьяницы, они же и сквернословы, и третьи – бабники, которые производят на свет детей за счет налогоплательщиков. Никто из них не крадет у бедняков и не обманывает их. В нашем приходе нет более невинных созданий, чем эти плохие люди. Я был бы круглым дураком, если бы стал говорить, что Пьетур Три Лошади – плохой человек. Я обвиняю его в том, что он хороший человек, любвеобильный человек, благородный, просвещенный, поборник духа, защитник веры, опора неимущих скальдов.
– Ты гораздо одареннее меня, Эрдн, – сказал скальд. – Это можно заключить хотя бы из того, что ты никогда не веришь тому, что тебе говорят. А вот я постоянно верю всему, что мне говорят. И если мир вокруг меня бывал суров и жесток, у меня не хватало мужества стиснуть зубы, как делаешь ты, я всегда пытался спрятаться и жить только ради красоты и общения с духом.
Эрдн Ульвар ничего не ответил, только рассмеялся. В его смехе не было радости, но и ненависти тоже, в нем не было ни сожаления, ни дружеских чувств, а только мужественное отрицание жалкой беспомощности и безволия. Эрдн больше не сердился. Друзья рядом шли по дороге. Сперва они молчали, прислушиваясь к звуку своих шагов, потом Эрдн сказал:
– Однажды ты рассказал мне о Хоульсбудской Дисе, или, как мы ее зовем, Дисе из Скаульхольта, о той голой скрюченной женщине, что с воем выползла из-за перегородки в первое утро, как ты приехал в поселок. Тебе еще показалось, что она хочет накинуться на тебя, и эта картина долго потом преследовала тебя наяву и во сне. Ты ее помнишь, конечно. Совсем недавно ты сказал мне, что для тебя непостижимо, как могут существовать такие люди. Да, это непостижимо. Я не хочу пытаться объяснить тебе это, но раз ты сказал, что надо исследовать то, чего не понимаешь, я расскажу тебе одну историю.
Когда я был маленький и вместе с другими мальчишками сидел верхом на заборах и задирал всех, кто проходил по дороге, ибо вся наша жизнь была одним сплошным воплем отчаяния, Хоульсбудская Диса была молодой девушкой с густыми, черными как вороново крыло волосами, с темными выразительными глазами, в которых светились все тайны юности, она проходила мимо, накинув платок, а мы кричали ей вслед имя человека, которого она любила, но она не оборачивалась, а лишь выше поднимала голову. Потом, много лет спустя, когда ее молодость была уже загублена, а жизнь превратилась в невыносимый позор, я видел, как ее в наручниках провели через поселок все по той же дороге. По той, по которой идем сейчас и мы с тобою. Ее обвинили в том, что она совершила преступление, и собрались судить – так обычно поступают с человеком, уже поверженным в прах. Они с удовольствием присудили бы ее к пожизненному заключению, но она вдруг сошла с ума, и тогда они обнаружили, что бедны и у них нет денег, чтобы послать ее в психиатрическую лечебницу. Налогоплательщики не могли позволить себе такую роскошь. Поэтому ее поместили к покойному Йоуну Убийце; он один обладал силой четверых мужчин и потому был единственным человеком в поселке, который мог с ней справиться и бить ее, когда у нее начинался припадок. Он соорудил для Дисы клетку в углу сарая, где хранились рыболовные снасти, и два года продержал ее там на голом полу под драной рогожей. В оттепель на нее капала талая вода, в мороз пол в клетке покрывался льдом. Еду ей бросали через дырку. В приходе редко попадаются столь покладистые подопечные, ведь протестовать против такого обращения она могла не больше, чем животное. Она только съеживалась, как улитка, под своим тряпьем, поджав колени к самому подбородку; так, всеми забытая, она пролежала в темноте и холоде целых два года, пока не подох старый Йоун Убийца. После его смерти люди разобрали сарай и вытащили из клетки скрюченное существо, тогда они потребовали от властей, чтобы ее поместили в психиатрическую лечебницу. Но, когда доктор и приходский совет осмотрели Дису и убедились, что распрямить ее невозможно, им стало за нее так стыдно, что они не решились отослать ее из поселка. Они были слишком чувствительны и не могли допустить, чтобы кто-нибудь увидел, во что добрые люди, управляющие приходом, могут превратить человека если только они достаточно добры, достаточно любвеобильны, достаточно благородны, достаточно просвещенны, если они являются покровителями культуры, поборниками веры и опорой неимущих скальдов. Они удовольствовались тем, что соорудили для нее стойло за печкой в Скаульхольте.
Рассказ был окончен, а друзья все шли, слушая звук своих шагов. Потом Эрдн Ульвар свернул, Льоусвикинг – за ним. Эрдн Ульвар опустился на траву, и Льоусвикинг тоже сел, не сводя испуганного взгляда со своего друга. После долгого молчания Льоусвикинг спросил:
– К чему ты рассказал мне эту историю? – И добавил: – Я знаю, что теперь я никогда не смогу успокоиться.
– Я и хотел бы, чтобы ты никогда не смог успокоиться, – сказал Эрдн Ульвар. – Но, к сожалению, ты успокоишься, и довольно скоро.
– В конце концов, Хоульсбудская Диса – всего лишь один человек, попавший в беду, – сказал Льоусвикинг. – И, к счастью, она не понимает, что с ней стряслось.
– Хоульсбудская Диса – это сам поселок, – сказал Эрдн Ульвар, ничего не объясняя.
– Я не могу вынести этого! – воскликнул Льоусвикинг, он встал и хотел убежать. – Я так жажду красоты, красоты и общения с духом, – сказал он, глядя со слезами в небесную синеву на белые летние облака, которые то набегали друг на друга, то снова расходились. Но он никуда не убежал, он опять сел на траву.
– Помню, ты как-то сказал, что больше всего в Свидинсвике ты боишься мальчишек на дороге, – сказал Эрдн. – Может, тебе будет неприятно меня слушать. Ведь я-то и есть мальчишка с дороги. Я тот ребенок, который вырос в придорожных канавах и на заборах, ребенок, которого обокрали прежде, чем он успел родиться, ребенок, ставший для семьи еще одним несчастьем в добавление ко всем прочим, еще одной горстью навоза к куче, на которой кукарекают петухи. Но это не значит, что ты можешь говорить со мной так, словно никто до тебя не понимал, что необходим мир более прекрасный, чем тот, в котором мы живем. Я не хуже тебя знаю, что такое красота и что такое дух, хотя ты и сам Льоусвикинг и твое имя происходит от слова «свет», а мое означает всего лишь «орел» и «волк».
Красота – это земля, это трава на земле. Дух – это светлые небеса над нашей головой, воздух с белыми летними облаками, которые то набегают друг на друга, то снова расходятся. Если бы в мире царила справедливость, у меня было бы только одно желание – лежать в траве на спине под этими светлыми небесами и смотреть на облака. Но тот, кто считает, что красота есть нечто, чем он имеет право наслаждаться в одиночку, покинув остальных людей на произвол судьбы и закрыв глаза на человеческую жизнь, частью которой он сам является, тот не может быть другом красоты. Он кончил тем, что станет либо скальдом Пьетура Три Лошади, либо его управляющим. Тот, кто всю жизнь, изо дня в день, до последнего вздоха не сражается против носителей зла, против всего самого мерзкого, воплощенного в людях, которые управляют свидинсвикским хозяйством, тот кощунствует, произнося слово «красота».
Два молодых скальда сидят в траве летним днем и беседуют о жизни. Наступает долгое молчание. Эрдн Ульвар смотрит вдаль глазами, которые видят непостижимо далеко, уголки рта у него опущены, на лице – выражение неутолимого страдания. Льоусвикинг сидит, вытянув ноги, он занят в основном тем, что рвет траву, пытаясь вырвать ее с корнем, пальцы у него в земле. Но вот он перестает рвать траву, поворачивается к другу, поднимает на него чистые синие глаза и говорит, горя надеждой, по-детски искренне:
– Как много надо мужества, чтобы быть человеком. Эрдн, как ты думаешь, хватит ли у меня для этого мужества?
– У тебя будет время поразмыслить об этом осенью, когда я уеду, – отвечает его друг.
Глава семнадцатая
В один прекрасный день Эрдн Ульвар уехал.
Он взошел на пароход и в трюме поплыл на юг, в столицу: мать со слезами попрощалась с ним на пристани, подобно всем матерям, провожающим сыновей в дальний путь.
– Береги себя, сынок, и завязывай шею шарфом!
Отец Эрдна предсказывал хорошую погоду.
Но когда пароход отчалил, Оулавюр Каурасон вдруг заметил, что холодно и промозгло – тяжелые свинцовые тучи, неспокойное море, глухое безмолвие. Осень, на лугах стаями собираются ржанки. Он стоит один на пристани и растерянно смотрит вслед пароходу, который становится все меньше и меньше, вот пароход уже далеко, в самом устье фьорда. Друг уехал, и скальд не знал, что ему теперь делать. Что делать? Начался дождь, первые капли, словно в ярости, ринулись с потемневших небес. Юноша пошел домой, в свой замок, и по привычке влез через подвальное окно. Комнатное окно, в котором были выбиты стекла, он затянул старым мешком, чтобы дождь не попадал внутрь. Редко скальд встречал свою возлюбленную с более искренней радостью и благодарностью, чем в этот вечер.
Как далека первая половая близость от первой любви, между ними такая же разница, как между первыми лучами солнца и ясным полднем. Мечта юности – это отблеск ночной зари, пылающий на горной вершине, когда утро и вечер, день и ночь слились воедино и превратились в ничто. С первой половой близостью фантазия влюбленного покидает мир поэзии, она больше не бесплотна, не половинчата. Встреча двух любящих превращает самую сущность поэзии в действительность, которая довольствуется только собой, две жизни обретают друг друга, два тела понимают друг друга, и все сливается воедино – и мечта, и предчувствие, и радость, и наслаждение, и воспоминание, и грусть. Это ощущение полноты действительности бывает слишком острым и потому таит в себе опасность, что божественное и вечное больше никогда не посетит душу. Звуки божественного откровения, таинственная, святая тоска души по объятиям Всевышнего – какая же все это смешная чепуха! Скальд стал вдруг зрелым мужчиной, и это была ее заслуга. Днем и ночью, во сне и наяву он чувствовал ее всем телом. Словно мертвая зыбь, ласкающая берег голубой летней ночью, он жаждал прильнуть к ее белой горячей любящей груди, к этой сладостной округлости, которая есть начало и конец всякой красоты, но все-таки прежде всего – символ самой бренности; угаснуть со временем и превратиться в прах – что может быть более естественно. Несколько часов тому назад скальд стоял на пристани и со слезами на глазах смотрел, как уплывает пароход, увозивший его друга, а теперь он был рад тому, что Эрдн Ульвар уехал и никто больше не будет призывать его восстать и взяться за оружие. Дождь барабанил по земле.
– О Господи Иисусе, впрочем, Иисус тут ни при чем, мы сами должны взяться за ум, – сказала она.
Он, вздрогнув, пробуждается от забытья, поднимает голову со своего драгоценного ложа и говорит:
– Да, наверное, дальше всего от действительности сама действительность, ставшая совершенной.
– Что? – удивилась она. – Действительность? Я не понимаю, о чем ты говоришь.
– Я тоже, – сказал он.
– Ты великий скальд, – сказала она. – Если бы ты знал, как я мечтала пойти вместе с тобой на кладбищенский бал.
– Я тоже, – сказал он.
– Я обещала научить тебя танцевать, – сказала она.
– Давай начнем учиться сегодня ночью, – предложил он. – Я буду танцевать лучше всех.
– Тебе совсем не обязательно танцевать лучше всех, – сказала она. – Хочешь знать почему? Потому что ни у одного из парней нет таких глубоких синих глаз, как у моего, и таких золотых волос, и таких маленьких рук. И ни одна, ни одна пара на кладбищенском балу не будет такой счастливой, как я с моим парнем.
Она снова запела ту песенку, которую пела в первый день их знакомства.
– Одни покупают себе туфли в Адальфьорде, – сказала она, – другие заказывают в столице. Третьи достают еще как-нибудь.
– Я думаю, что и ты тоже раздобудешь себе новые туфли, – сказал он.
Она долго молчала, он слышал лишь шум частого осеннего дождя.
– Нет, – сказала она наконец, – не будет у меня новых туфель.
– Почему?
– И я не пойду осенью на кладбищенский бал.
– Почему?
– Я беременна.
Скальд приподнялся на локте. Он смотрел на нее долго, а она лежала перед ним, юная, любящая, белая в светлых летних сумерках. Он не знал, радоваться ему этой новости или огорчаться, в глубине души он чувствовал даже некоторую гордость – как-никак, а к осеннему сгону овец ему исполнится всего восемнадцать лет, не многие в этом возрасте уже ждут ребенка. Он наклонился и поцеловал ее. Она сказала:
– Честное слово, клянусь жизнью, я правда беременна, Господи, какая я дура, ха-ха-ха!
– Осенью я издам в Адальфьорде книгу своих стихов и стану знаменитым скальдом, – сказал он. – Тогда посмотрим, будешь ли ты раскаиваться.
– Я ни в чем не раскаиваюсь, – ответила она. – Только мне интересно, что ты скажешь старосте?
– А какое отношение к этому имеет староста?
– Да мы же с тобой оба состоим на попечении прихода. Он убьет нас.
– А что, он уже знает об этом?
– Знает? Да ведь весь поселок торчит у нас под окном и считает каждую минутку, которую я провожу у тебя, как будто это их последняя капля крови. Сегодня вечером отец грозился связать меня.
– Мы поженимся, – сказал он.
– Ха-ха-ха! – ответила она.
– Мейя, милая, разве ты не хочешь выйти за меня замуж?
– Хочу, – сказала она. – Но что толку?
– Тогда нам никто ничего не посмеет сказать.
– А на что мы будем жить? – спросила она.
– Я могу объявить, что я скальд, – сказал он. – Гвюдмундур Гримссон Груннвикинг берет по две, а то и по три кроны за поминальное стихотворение.
Она что-то прикинула в уме, а потом сказала:
– К сожалению, умирает чересчур мало народу, чтобы на это можно было жить. А кроме того, тот, кто умирает, слишком беден, чтобы заказывать для себя поминальные стихи. У нас, например, не было денег, чтобы заказать поминальное стихотворение по матери. Для нынешних времен хорошо, если на поминках есть кофе.
Видно, разрешить эту проблему было невозможно.
– Может, осенью Пьетур Паульссон заплатит мне хоть немного? – сказал юноша.
– Чудак! А ты не думаешь, что, если тебе заплатят, тебе нужно купить себе что-нибудь из одежды? Да и не заплатят тебе ни черта. Это точно, Пьетур Три Лошади никогда никому не платит, кинет в лучшем случае две кроны милостыни. И Товарищество по Экономическому Возрождению лопнуло.
– Что же, ты считаешь, мы должны делать? – спросил скальд.
– Тебе решать, – сказала она. – Ты отец.
Его пальцы коснулись ее тела робко и вопрошающе.
– Неужели это правда? – прошептал он. – Неужели я действительно стану тем, кем ты говоришь?
Он долго глядел на нее в ту ночь на исходе лета, словно человек, взирающий на бесконечную вереницу прекрасных видений, от которых невозможно оторвать глаз, а пальцы его блуждали по округлым формам. Наконец глаза его наполнились слезами, он сказал:
– Я люблю тебя. – И спрятал лицо у нее на груди. А ночь все шла.
Но вот она прошептала:
– Когда-то я боялась и думала, что это дурно. Помнишь, как я боялась? Это оттого, что я думала, что это неправда. Теперь я сама пережила это. И знаю, что это все-таки правда.
– Что? – спросил он.
– Любовь, – ответила она. – Теперь я знаю, что мы будем любить друг друга, пока мы живы.
– Да, – прошептал он, – и никогда не расстанемся.
– Да, – прошептала она, – и никогда не расстанемся.
Вскоре она села на край постели и надела свои стоптанные туфли.
– Я ухожу, – сказала она.
– Что же нам делать? – спросил он.
Она сидит, упершись локтями в колени, грызет ногти и смотрит в ночь.
– Недалеко, на берегу фьорда, примерно в часе ходьбы отсюда, есть маленький хутор. Он стоит у самой воды совсем один. Около него есть небольшой лужок и небольшой огородик, но его надо выполоть. На крыше дома растут цветы. Там есть маленький заливчик, и лодка, и кое-какие снасти, может быть, даже кусок сети. И на крыше растут цветы. Тебе не случалось проходить мимо?
– Пока что нет, – ответил он. – Ну, а дальше?
– А за этим маленьким хутором возвышается гора, но она не нависает над самым домом, между домом и горой есть небольшой клочок земли, так что снежные обвалы дому не угрожают. Стены домика красные, окна смотрят на море и выкрашены в белый цвет, и на крыше растут цветы. За домом – маленький хлев, на склоне пасется корова, с ней бычок, корову зовут просто Буренка, а бычка Огонек. По горе бродят семь овец с ягнятами.
– Как проста жизнь, если люди живут так, как нужно, – сказал скальд. – Кто же там живет?
– Все говорят, что маленький хутор у залива очень красив, и восхищаются, как там хорошо. И на крыше дома растут цветы…
Она вдруг замолчала, судорога свела ей губы, подбородок и шею, она быстро закусила руку, но потом потеряла всякую власть над собой и разрыдалась. Сперва она плакала, закрыв лицо руками, встряхивая головой и безутешно раскачиваясь из стороны в сторону, потом схватила его руки, осыпала их горячими поцелуями и оросила слезами.
Он пытался шептать ей на ухо всякие слова утешения, какие только знал, но они не помогли, слова были не в силах остановить этот взрыв, укротить эту стихию. Ее слезы жгли ему руки. Отчаявшись, он смотрел на нее так, как человек, стоящий в бурную ночь на берегу моря, смотрит на корабль, разбившийся о рифы всего в нескольких шагах от берега. Наконец она перестала плакать. Она встала, вытерла рукавом слезы и сдернула с окна мешок. Дождь все еще лил. Ему показалось, что он не узнает ее после этих рыданий, на ее лице не было никакого выражения. Она откашлялась и всхлипнула.
– Уже утро, – сказала она бесцветным будничным голосом. – Мне пора. Прощай!
Она ушла, не подав ему руки. Его руки были еще мокрые и горячие от ее слез.