Текст книги "Хроникёр"
Автор книги: Герман Балуев
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 33 страниц)
ень окончания войны – 9 мая 1945 года был солнечным, синим, ветреным. Широко слепил разлив. Через затопленный лес с Волги шли голубоватые валы и, дойдя до затонского берега, вздымали нанос, грызли лодки, терзая их друг о друга.
Палубы лоснящихся от свежей краски судов поднялись вровень с Набережной. Против Заводской стояли, уже не прячась, военные корабли. На них волнующе трещали и хлопали флаги расцвечивания.
Поселок казался безлюдным. Ошеломление царило надо всем. Там и сям стояли по двое, по трое люди, перекидывались растерянными словами. По улице несло пыль.
Из этой пыли появился Берестов, щеголеватый молодой летчик, каждый полдень – унты, ордена, усики, стек – прогуливающийся с очередной дамой по Заводской. Он был дик, расхристан. Быстро шел, вскидывая кулак, кричал с какой-то судорожной, слезной ненавистью: «Победа!»
Берестов как будто снял немоту. Улица закричала. Полезли, посыпались изо всех дверей, дворов, лестниц. Заводская стала черна от народа. С напряженными, с растерянными, с ожидающими лицами всей массой двинулись к механическому цеху, вдоль фасада которого, закрывая окна второго этажа, заводские натягивали кумачовый транспарант с белыми свежими буквами: «Да здравствует народ-победитель!»
Не зная, что дальше делать и куда дальше идти, толпа остановилась, глядя то на транспарант, то на громко хлопающие на кораблях вымпелы. Кто-то попробовал давать советы натягивающим транспарант, но тут же боязливо заткнулся. Захрипев со столба, грянули было «Валенки» Руслановой, но на первой же фразе трансляция пресеклась. В толпе ударил кто-то «Барыню», вызывающе-неуверенно завыкрикивал: «И-эх! И-эх!» И тоже был смят тяжелым молчанием стоящих людей.
На борту водолазного судна в белых форменках, с развевающимися лентами, неподвижно и торжественно стояли шеренгой моряки. Этот молчаливый воинский строй наиболее отвечал настроению все увеличивающейся тихой и грозной толпы, и все лица обратились к кораблям, к блещущему свежей синевой разливу, по которому легко проносились тени быстро и нервно летящих белых клочковатых облаков.
В толпу въехал грузовик с откинутым задним бортом. Окруженная ящиками и коробками, держась за металлическую бочку с водкой, из кузова на толпу с игривым оживлением смотрела одетая в белую куртку поверх ватника румяная продавщица. Оживление постепенно сползало с ее лица.
Набычившись, в расстегнутом кожаном пальто, сквозь толпу быстро прошел директор завода, оказался вместо продавщицы в кузове, влез на бочку, хмуро всмотрелся в лица заполнивших улицу людей, крикнул яростно:
– Несмотря ни на что, мы победили!
Толпа как будто захлебнулась. У Лешки закупорило горло. Он видел сомкнувшиеся на директоре напряженные взгляды.
– Много ли наш завод, мы с вами могли сделать для победы? – склонив худое, хищное лицо, спросил директор. – Но мы сделали все, что могли! – крикнул он хрипло. – Каторжным двенадцатичасовым трудом, постройкой целого флота военных кораблей и мы с вами вырвали эту победу!.. Мы заплатили за нее всем, чем могли. И – чем не могли: жизнью наших отцов и детей! – крикнул он с искаженным лицом. Он яростно помолчал и бросил в толпу: – Да здравствует народ-победитель!
И хотя то, что прокричал директор, было написано на красном полотнище, только тут эти слова ударили в людей, разверзлись, указали прямо на них – что они-то и есть народ-победитель.
Лешку жестко толкнули; масса пришла в хаотическое движение, во всех концах – кто сипло, кто пронзительно – закричали «ура». Лешка увидел, как взлетает над толпой развевающееся кожаное пальто директора; влезшие на березы в скверике мальчишки безостановочно вопили – «ура»; рыдая, пробиралась куда-то женщина; мрачный пожилой мужик, опустив голову, плясал сам себе, тяжело и неуклюже топая, и плакал; в колеблющуюся массу людей въелась гармонь, нервно перескакивая с «Барыни» на «Варяга», с «Варяга» на «Вставай, страна огромная...» и не в силах найти то, что сейчас надо играть. Продавщица снова влезла в кузов; мужики сняли на землю бочонок с солеными огурцами и бочонок с селедкой, чтобы каждый брал себе на зубок, свинтили зубилом пробку с водочной бочки, и продавщица споро принялась наливать. Лешка полез вместе со всеми, но тут мужики позадирали головы, Лешка тоже глянул вверх и на крыше механического цеха увидел Курулю и Крысу, влезших на «Т»-образную, торчащую из кровли железяку. Крыса закончил что-то привязывать, долго тащил из-за пазухи, и вот по ветру расправилось и хлопнуло громадное кумачовое полотнище (как потом выяснилось: спертое из клуба торжественное покрывало).
– Слава флотским и нам, чертям пароходским! – гаркнул с крыши Куруля.
И будто подтверждая его слова, засипел и, прорвавшись сквозь собственный сип, взвыл заводской гудок. И тотчас крикнул дальний пароход от Березовой гривы, снял молчание. И полторы сотни судов закричали. Заводской гудок смолк, как бы вслушиваясь в этот страшный, сплетенный из медных басов, теноров и дискантов вопль, помедлил и взревел трубно. Серо-черная масса ватников, шинелей, бушлатов, прорезиненных плащей, форменок, кителей оцепенела. Кто с папиросой в руках, кто со стаканом – каждый, отрезанный от других многослойным воплем, стал сам по себе перед голосом кричащих пароходов, перед этим все сотрясшим и заполнившим все надрывом, как бы возвестившим живым и мертвым, что их жертвы были не напрасны и возмездие свершилось.
И всегда плачущие голоса пароходов вызывали у затонских внезапные слезы, и всегда здесь люди, застигнутые рыданиями покидающих затон кораблей, бежали на берег. Но не видел еще Лешка таких, как в этот день и в этот момент, опрокинутых лиц.
Так же внезапно, как начали, пароходы перестали кричать. Но победный и трагический вопль все еще стоял в ушах. Один за другим люди выбирались из него, как из ваты. Много было остолбенело стоящих и плачущих. У штакетного забора скверика сидела женщина, закрыв руками лицо. Вдруг стало слышно, как хлопают флаги. Яркий синий день Победы вернулся. Пожилой мужик, что косолапо плясал, отошел со стаканом водки от грузовика и, опустив голову, снова затопал в шлак кирзовыми сапогами, хмуро и нелепо кружась. Лешка вспомнил мужика. У него убило троих сыновей. У Лешки сердце рванулось сказать человеку небывалое, такое, чтобы тот очнулся, обнял Лешку. Но как ударило, что сыновей-то он, Лешка, вернуть плясуну не может. И значит, нет такого, что вернуло бы топающего из его заскорузлой боли в этот солнечный ветровой день.
Лешка ошалело и потерянно терся среди народа, заглядывая в лица, в лица! Отчетливо понимая, что будет как снежный пик торчать своей огромностью среди будущих дней этот синий победный день.
Вынырнул из задвигавшегося, заговорившего и уже похохатывающего людского месива Куруля, обнял Лешку за шею, крепко стукнул головой о голову, поперли к грузовику, выпили по стакану «киянской» – день разгорелся ярче, пьянее. На Набережной показались матросы. Им закричали «ура». «Ура» подхватили и те, кто моряков не видел. По всей Заводской и Набережной, по всем дворам и из окон завопили, завизжали «ура». В скверик рысью тащили из столовой столы; нетерпеливо взвизгивала гармошка; по трансляции грянули «Валенки», и теперь они оказались кстати; поскидав бушлаты, моряки закатывали в скверик бочки с пивом, помогали плотникам, спешно, хватко сооружающим на воле буфет.
Необычайно обострившимся зрением Лешка увидел нежный дым молодой листвы, блеск высокого лазурного неба и вдруг понял, что это все ни к чему, потому что нет отца, который этого никогда не увидит. Он вдруг понял, почему его так ударил, ошеломил сегодняшний день. Потому что сегодня как отрубило: все! прожита война и отец прожит, отброшен вместе с войною в прошлое; прошел окончательно, и окончательно Лешка остался один...
С отвратительной яростью Лешка вспомнил о художнике Бондаре – как он поднимается по их лестнице, словно на пружинах, и смотрит собачьими глазами на мать. Лешка вспомнил, какие у этого Бондаря синеватые, похожие на железный иней, косо подрубленные бакенбарды, и понял, что именно теперь, в этот день, он должен отца защитить. Раздирающие его чувства нашли, наконец, выход. Он, как на крыльях, слетал домой, схватил карабин, зарядил, сунул в карман горсть подвернувшихся под руку патронов, понесся за озеро, спеша очистить от скверны сегодняшний день.
Лешка ворвался в дом и увидел Бондаря, который в выгоревшей и по-штрафному распущенной гимнастерке стоял с надетой на большой палец палитрой, зорко глядя на затеянное им громадное батальное полотно. Полотно было во всю стену и стояло прямо на полу. Сквозь подмалевку просвечивал желтоватый загрунтованный холст. На полотне слева направо и вниз, в долину, двигались наши наступающие войска; вздымая смерчи снега, неслись танки; из-за обреза картины выходили и скатывались в ложбину одетые в белое лыжные батальоны. Вся подернутая сизоватой зимней утренней дымкой низина была заполнена устремившимися к дальнему бугру войсками. На бугре ярко горела деревня и разваливалась на куски как раз в это мгновение взорванная фашистами церковь. На переднем плане торчала в глаза огромная подметка опрокинувшегося через станину пушки мертвого врага. В ярком зимнем небе над головами наступающих грозно и низко летели, сияя пропеллерными кругами, ИЛы.
Если этюды Бондаря потрясали Лешку той разбуженной правдой, которую не разглядеть было в самой жизни, то эта батальная громадина напомнила ему писанные Бондарем клубные декорации, которые он малевал, окуная огромную кисть в ведро. Все тут было понарошке: и лыжники, на прямых деревянных ногах съезжающие якобы прямо по глубокой снеговой целине, и ряды заклепок на самолетах, и лицо летчика под плексигласовым колпаком. Это была картина художника, ни одним нервом не прикоснувшегося к войне.
Дикий, в распущенной, с дырками от орденов гимнастерке, с красными от бессонницы и напряжения глазами, Бондарь сбросил на стул палитру, одной рукой притиснул к себе Лешку, впился ястребиным взглядом в картину, забыл о Лешке, вспомнил:
– Кончилось?.. А теперь что же?.. Обо всем поскорее забыть? – Он резко пометался по мастерской, схватил Лешку за плечи. – Мне – моих погибших, тебе – твоего отца!.. Да?
– Нет! – закричал Лешка.
– Да? – не слыша его, яростно потряс пришедшего с карабином гостя художник.
– Нет! —так же яростно крикнул Лешка.
– А это куда я дену?! – кричал Бондарь, как-то урывочно, будто стонами, рассказывая Лешке о том, как без выстрела, встретившись на нейтральной полосе, расползалась наша и вражеская разведка. – За это под трибунал надо! – корчило Бондаря. – Но ведь и задание надо выполнить – зачем мы туда ползем?!. Или вот, стой!.. – И он кричал о мучающем его вот уже три года видении – раскатанном тягачами и танками во всю ширину дороги, как блин, бойце. Раскинув руки, с орденом Красной Звезды на ватнике, он, раскатанный, смотрел на них, идущих по нему, сквозь ледок.
– Вот! Вот она, война! – шипел Лешка. – А не это, когда не страшно и один зеленый фашист. Так, что ли, было? Я же видел, видел! – начал он задыхаться от слез, от ненависти.
– Алексей! Лешка! – кричал, тряся его за плечи, художник, – Но мне ведь жить как художнику! А где у меня, что? Какой у меня капитал, кроме пяти ранений? Только ведь не ранения на выставке должен я выставлять. Жахнуть монументальным полотном, чтобы – все! Понял?
– А я не хочу понимать! – ослепнув от ненависти, орал Лешка. – Когда ребенок от страха говорить разучился – вот что такое война! Не так, да? А где это? – судорожно вскинул он руку к картине. – И зачем мы тогда победили, если мы сразу все это заврем?!
Ах, Леша! – сказал Бондарь. Он пружинно подался к картине, как-то мимолетно, ужасающе привычным движением вскинул появившийся в его руке нож, остановил руку уже на ударе, бросил нож на стол, засмеялся. – Ах, Леша! Воевать-то мы научились. Теперь надо учиться жить!
х суда были пришвартованы рядом: буксир «Герцен», на котором Лешка уходил масленщиком, буксир «Маршал Толбухин», на котором масленщиком уходил Федя Красильщиков, и винтовой толкач «Композитор Алябьев», на котором Куруля стал рулевым.
Напоследок сошлись в Лешкиной каюте. Две койки под теплыми шерстяными одеялами, труба отопления в дощатом кожухе, высоко над головами иллюминатор, все масляной краской покрашено... Уютно. Даже ознобисто как-то от радости. Вот чайничек свой – на, пей! А корпус содрогается живой дрожью; за переборками, в утробе судна, сыто чавкает и мнет пар сияющей свежей сталью машина.
– Коком-то у вас кто?
Вот вопросик! Приятно на такой ответить. Мол, коком у нас баба, а о жратве забот нет: «колпит»!
– О хлебушке, помните, как мечтали?
– В войну-то? Ну. Кто сколько съест. Кто говорит, две буханки, кто говорит, три буханки. А Крыса: «Буду есть, пока не устану. Посплю, а потом снова сяду есть».
– А и верно! Мы ему: «Заболеешь!» А он: «Ну что вы? Разве от хлеба можно заболеть?!»
Эх, Крыса! Повздыхали. Не дотерпел до долгожданной их навигации, за колючей проволокой существует теперь.
– Ну, ладно, – сказал Куруля. – Не дрейфьте! – Он сунул сухую горячую руку, попрощался жестким рукопожатием с Лешкой, потом с Федей.
Поднялись на палубу. Ночь была вся в огнях. Стояли желтыми квадратами наверху окна цехов; бежали лестницей фонари Набережной; тьма кругом была исколота тычками иллюминаторных огней; внезапно открываясь, панически таращились в темноте красные и белые глаза ходовых сигналов. На всех палубах то и дело выплескивались полотнища света, выявлялись в них люди, слышался негромкий деловой разговор. С внезапным свистом, все заглушающим шипением за борт выпускался излишний пар. Творилось нечто потаенное, празднично волнующее, нестерпимое – почти до бесстыдных слез. Звезды отдалились, были уж не так крупны и близки, как в войну. Зарево поселка заслепило рогастенький месяц. По черной воде возились золотые хвосты отражений. Запах молодой воды, снега, прохватистый ветерок с Волги вышибали внезапный озноб.
– Из какой войны вылезли?! – сказал Куруля. – Потому что боялись не за себя... – Он коротко помолчал. – А ведь весело знать, что любой из нас за любого из троих кинет жизнь, не спросясь... Так?
Лешка и Федя, напряженно помедлив, кивнули.
– Вот я и говорю: теперь нас – и навсегда! – трое... Согласны?.. И будет нужда, так за другого любой из нас... не спросясь... Могу я о вас такое знать?
Федя набычился в темноте, а потом сказал:
– Ладно.
А Лешка от пронзительности и высоты этой клятвы еще с минуту, должно быть, не мог говорить.
– О чем разговор?! – даже с легким презрением сказал он, когда отпустило. А у самого сердце разрослось больше тела. Эх, Куруля! Эх, Федя!.. Да он сейчас готов... «Только бы не зареветь!» – с мрачным восторгом подумал Лешка.
– Ну, тогда пошел, – сказал Куруля. В отличие от Лешки и Феди, которые были в тельняшках, в форменках, в колом стоящих грубошерстных длинноватых бушлатах, Куруля был по-прежнему в ватничке, малахае и обтрепанных кирзачах.
Лешка и Федя смотрели, как его кощейская фигура уходит по трапу.
Сколько лет назад взошел он для Лешки как черное солнце, и ведь что там ни говори, а все эти годы Лешка крутился вокруг него: Куруля на риск и Лешка за ним на риск, Куруля в огонь и Лешка за ним в огонь. А уж Федя, подумав, за ним, за Лешкой. Так и жили все эти годы гуськом. Своим притяжением держал он их, особенно Лешку, Куруля. На что бы ни прицелился Лешка – скажем, восхититься стихами, непременно тут же всплывает в памяти старушечье морщинистое лицо Курули: а он бы как?.. Ну и все, и хватит! «Кинуть жизнь за тебя – это пожалуйста!..» Но вместе с тем: «Вот мой пароход, а вот твой пароход, Куруля. Понял?»
– Отдать носовой, – негромко сказали с крыла мостика, над головами Лешки и Феди.
Прошитая золотой строчкой иллюминаторов, черная глыба Курулиного толкача неслышно отодвинулась, покрылась тьмой, прошелестела вода, и прошла близко черная мятая корма. Строчка иллюминаторов развернулась, а затем медленно сжалась в одно круглое желтое око, расправились и обозначили габариты судна ходовые огни. Толкач молча бурлил до караванки. И только тогда взвыл прощально. Дав ему поплакаться, вразнобой взревели ответно суда. Волосы шевелились от этого их судного крика. Как будто самого разрывают. Как будто от себя уплываешь.
И все-таки... Ах, и все-таки: какая ликующая, крепкая, будоражащая затевалась под пароходные вопли жизнь!
МИРАЖ
ГЛАВА 1
1ерез тридцать лет, в Москве, я получил телеграмму следующего содержания: НАСТОЯТЕЛЬНО ПРОСИМ ПРИБЫТЬ ЧИТАТЕЛЬСКУЮ КОНФЕРЕНЦИЮ ВОСКРЕСЕНСКИЙ ЗАТОН ПО ВАШЕЙ КНИГЕ ЗЕМЛЯ ОЖИДАНИЙ ТЧК ПРОЕЗД И ПРЕБЫВАНИЕ ЗАТОНЕ ОПЛАЧИВАЕМ ТЧК КОНФЕРЕНЦИЯ НАЗНАЧЕНА 29 СЕНТЯБРЯ ТЧК ТЕЛЕГРАФИРУЙТЕ СОГЛАСИЕ ТЧК СЕКРЕТАРЬ ПАРТКОМА ВОСКРЕСЕНСКОГО СУДОРЕМОНТНОГО ЗАВОДА ЕГОРОВ
Мне это, надо сказать, не понравилось. Зачем конференция? Какой Егоров?
– Ответ оплачен, – сказал почтальон.
– Что у них там происходит?– Не знаю, – сказал почтальон.
Я сел за прерванную приходом почтальона работу. Но работа расклеилась: не выходила из головы телеграмма. Я походил-походил из угла в угол, а потом отправился на почту и отбил следующий невнятный ответ: БЛАГОДАРЮ ПРИГЛАШЕНИЕ ЧИТАТЕЛЬСКУЮ КОНФЕРЕНЦИЮ ТЧК СОЖАЛЕЮ БОЛЬШОЙ ЗАГРУЖЕННОСТИ РАБОТОЙ ЗПТ ЧТО ДЕЛАЕТ ПРОБЛЕМАТИЧНЫМ МОЙ ПРИЕЗД ВОСКРЕСЕНСКИЙ ЗАТОН ТЧК АЛЕКСЕЙ БОЧУГА
На следующий день пришла новая телеграмма: УБЕДИТЕЛЬНО ПРОШУ ПРИЕХАТЬ ТЧК ЕГОРОВ
Помедлив еще день, собрался и поехал в затон.
В конце концов, я ехал в каком-то роде к себе домой. И, не одолжаясь у Воскресенского завода на проезд и прочее, волен был вести себя так, как сочту нужным.
В самолете я вынул из портфеля книжку, почувствовал тоску от ее дешевого и, на западный манер, броского вида, запихал ее снова в портфель и вынул два номера толстого литературного журнала, где повесть «Земля ожиданий» была напечатана до выхода книги. Собственно, сам-то я свою повесть еще не читал. Я раскрыл ее на второй части, где Курулин был уже не тот показывающий вахтерше зад баламут, а сорокатрехлетний директор Воскресенского завода, и время обозначалось как наши дни.
ИЗ КНИГИ «ЗЕМЛЯ ОЖИДАНИЙ». ИЗ ЧАСТИ IIШестого ноября в числе пассажиров маленького самолета, совершающего внутриобластные рейсы, находился директор Воскресенского судоремонтного завода Василий Павлович Курулин. Он возвращался из Москвы. И возвращался ликующий, дерзко-веселый. Свершилось то, чему почти и невозможно было свершиться, на что не было почти никаких надежд. Свершилось, вопреки всему, легко и почти мгновенно. И у Курулина до сих пор захватывало дух от фантастической этой удачи. Самолетик был мерзлый, даже изнутри заиндевелый. Но Курулину холод не мешал, напротив: приятно остужал разгоряченное лицо. В добротном, сшитом на заказ полушубке, в золотистого цвета пыжиковой шапке, Курулин был само предвкушение. Сдвинулось дело всей его жизни. И как сдвинулось! Сразу стало на большой государственный ход. От нетерпения, азарта у него подрагивали руки.
Самолет шел над Волгой, по которой во всю сорокакилометровую ширину ее двигался лед. Желтоватая снеговая каша медленно лезла на всем протяжении, лишь кое-где обнажая голубые разводья. Зима ударила нынче рано, суда попрятались по затонам, и на заливе, над которым самолет начал разворачиваться, заходя на посадку, отблескивал молодой жидкий лед. Под крылом прошла облезлая, плешивая гора, затем земля вновь опала, показался все тот же залив, с судами, которые стояли на всем протяжении, борт к борту, еще живые, с масляным маревом над трубами, с выбросами за борт горячей, сильно парящей воды. Затем показался пустырь, как бы отодвинувший поселок от Волги; кучно-деревянные и какие-то жалкие сверху домики: хорошо, если седьмая часть от прежнего затона – конгломерата семи поселков; уже облетевшие и как бы жмущиеся к домам деревья, «нашей», как мелькнуло у Курулина, посадки, поскольку, когда поселок перевезли, ни деревца вокруг не было, да вокруг-то и сейчас нет: поселок в чаше, а по сторонам – грязно-желтые от скудной травы бугры, глинистые проплешины, голизна, убожество, слезы на глазах у людей, когда вспоминают березовые гривы на той стороне, где теперь одна вода да, значит, еще вот лед. Мелькнули четыре крупно заложенных восьмидесятиквартирных дома, черная башня асфальто-бетонной стационарной установки, кирпичный завод, – а это вот наше! Нами сделанное! Немного, конечно. Но хоть что-то, за что зацепиться можно, двинуть жизнь хоть как-то вперед!
Через пять минут самолет совершил посадку в Красном Устье, которое было некогда крупным волжским перевалочным портом, а сейчас даже пристань сняли, но – райцентр: аэропорт, военкомат, сельхозтехника, райсобес... – набирается, где людям служить!
Следовало бы, конечно, зайти к первому секретарю райкома партии Берестову, попросить у него газик, или позвонить хотя бы, вызвать свою машину из затона, но Курулин не стал делать ни того, ни другого. В одиночестве захотелось насладиться ему триумфом, посмаковать, прочувствовать, мысленно прожить предстоящий Воскресенскому затону крутой поворот. Курулин решил семь километров до затона пройти пешком, – что для него эти-то километры: да по морозцу, по холодку?! – обошел задами райком, поднялся в гору, а отсюда наезженная самосвалами, черная, будто резиновая, дорога до самого затона шла под уклон. Открывшаяся взору Курулина чаша напоминала несколько створку раковины, и затон, задымленный сизым, лежал в ее самом дальнем и глубоком конце. Поселок краем упирался в дико лезущую вверх гору. Гора называлась Лобач, с нее и начиналась Приволжская возвышенность. Затон как будто прикорнул у подножья этой лысой горы. Под горой выгибался и служил акваторией для судов залив. Белые червяки «Волго-Балтов» липли к подошве горы по краю этой томно выгибающейся синевы.
Волжское бескрайнее движущееся месиво белело слева. Оттуда жгло снеговым ветерком. Взялась и понесла поземка, застревая в космах дикой травы. Курулин поднял воротник и почувствовал себя надежно. Памятью нервов он все еще был в Москве, во вчерашнем дне, проведенном им в министерстве. Он приехал в столицу для разговора с заместителем министра и, приехав, страшился этого разговора, потому что отказ на этом уровне означал уже полный крах его, скажем прямо, фантастического замысла, полное все! конец! Но и откладывать дальше было некуда и опасно. Некуда, потому что самой жизнью затонской был выстрадан этот разговор, наболел, назрел. А опасно, потому что «Мираж» мог уплыть, и в самом деле обратиться для Курулина и для затона в мираж.
«Мираж» существовал пока в чертежах и был проектом универсального судна для малых рек. Его действующую модель показало центральное телевидение, и министерство было буквально засыпано заявками лесозаготовителей, лесников, гидрологов, речников, директоров заповедников и тех организаций, которые уже сегодня уткнулись в необходимость немедленной очистки загубленных молевым сплавом рек. Изобретение гениально отвечало потребностям. Министерство было вынуждено принять решение о строительстве головного образца, а затем, как положено, серии, но решение пока висело в воздухе, поскольку не определился (то есть определился, но как выяснилось, неудачно) завод. А он мог определиться в любую минуту! Мало ли в стране современных судостроительных заводов, в тени которых Воскресенского судоремонтного заводика просто, можно сказать, не видать? И с какими глазами, скажите, просить у замминистра речного флота, чтобы именно Воскресенскому заводу разрешили делать головной образец? Да он одним словом ответит: зачем? Зачем мы будем поручать изготовление суперсовременного, насыщенного автоматикой судна заводу, который вообще не умеет строить судов? Еще на левом берегу Волги был хоть старый, но все же завод! А тут? При серьезном-то рассмотрении, мастерские! Одно название, что завод... Ну, хорошо, допустим, дадим. Допустим даже, что каким-то невероятным усилием вам «Мираж» удастся построить. Дальше что? Чтобы выпускать серию, нужна реконструкция вашего завода. Этого вы добиваетесь?
Да, этого! Этого мы добиваемся! Потому что чем виноваты люди, что их завод, их леса, могилы их предков затопило гигантское водохранилище? Кто обрек их на прозябание и за что? За то, что честно трудились, делали в войну невозможное, силы и кровь отдавали Родине, гордились своим поселком, заводом, Волгой?! Так, может быть, их за это отвезли вот на эти холмы, где, действительно, как будто в насмешку над ними, потомственными корабелами, сляпали вот эти, лишь вприщур похожие на завод, мастерские?! Где ничего не производится, лишь приходят суда на постой, как в ночлежку. Так ночлежка и есть! Место для бесплодного, бессмысленного и бездарного существования. Для доживания! Для превращения жизней в ничто. И что эти люди просят? Колбасы? Заграничных путевок?! Они просят работы. Они хотят, чтобы их дни превращались в нечто. Они хотят быть значительными для себя и полезными для своей страны. Или они этой милости не заслужили?
Только вот ведь: нынче все и всё знают. Ты ему это, а он тебе – сверх этого еще столько же, да и похлеще, а потом по плечу похлопает: «Ну, а теперь, друг, иди!» Одна надежда была на то, что заместитель министра – Александр Александрович Севостьянов, директор Воскресенского завода в годы войны, и до сих пор благоволил затону. Шел навстречу, если просьбы были разумны. Только ведь кто знает, до каких пределов простирается его понимание разумности! Его настояниями один из новых буксиров получил название «Большевик Курулин» (в честь деда Василия Курулина, затонского большевика). И это, конечно, очень приятно, только сам буксир-то этот построен не в затоне, а на другой какой-то верфи, – вот ведь что! А первый, колесный, который носил такое название, тем-то и мил был, что сами его клепали, сами на нем и плавали и сами тонули с ним, когда разбомбило. Вот это-то главное, насчет «сами», сможет ли нынешний Севостьянов понять? Да не умом, а душой наболевшей! А так ли уж наболела о затоне-то у Александра Александровича душа?
За последние тридцать лет странно помолодевший, оживившийся, одевающийся ныне с шармом, с некоторым намеком на легкомысленность, фривольность, улыбочку, что выражалось в артистической небрежности, с которой он носил привозимые из заграничных командировок костюмы, в неуловимо модных галстуках, в туфлях с намеком на высокий каблук, в каких-то все более новых, все время меняемых часах, платочках, очках – то необыкновенно массивных, то необыкновенно больших, – Курулин просто не узнал бы в этом высоком сухом седовласом красавце военного директора с окаменевшим и как бы зарывшимся в складки лицом. Теперь подвижное лицо Александра Александровича имело великолепный красноватый тон, благородство которого подчеркивали обрамляющие лицо седые легкие кудри, а также черные короткие, похожие на мохнатых гусениц, брови, взлетающие, когда Севостьянов смеялся. У него был вид человека, который обнаружил, что жизнь – праздник.
У него был вид человека, который понял, что соль не только в том, чтобы делать, а в том, чтобы делать с изяществом и веселящей душу искусностью, делать красиво и с шармом, превращая каждое действо в маленький, элегантный спектакль.
Явился Курулин в Москву без вызова и как бы даже без надобности, в кабинет к Севостьянову не пошел, а подкараулил Александра Александровича в министерском буфете, ибо это было не так уж и трудно: у Севостьянова была какая-то, вроде диабета, болезнь, из-за которой он вынужден был часто и весьма регулярно есть.
Движением взлетевших черных бровей выразив при виде Курулина удивление, сомнение, вопрос и приязнь, Александр Александрович сплавил все эти выражения в одно общее – выражение симпатии, мимоходом спросил, что на сей раз собирается Курулин урвать у министерства, неодобрительно покосился на подсунутый ему на блюдечке творожок, быстро и хищно съел его, вскинул худощавое длинное лицо с несколько уже дряблыми, посеченными старостью щеками, свилеватым крупным нервным носом и мефистофельскими длинными губами.
– Ну-с, затон, я полагаю, процветает? – Он улыбнулся.
– Скорее ветшает, – с вопросительной интонацией сказал Курулин. Не выдержал, поморщился и добавил с болью: – Ведь какой был затон?! Куда все делось?.. Спим ведь, спим, спим!
Александр Александрович, не любивший, чтобы ему говорили очевидное, да к тому же еще и неприятное, как-то особенно гулко хэкнул и сверху, искоса посмотрел на Курулина голубым выцветшим глазом.
– Все, кто побашковитее, попроворнее, поактивнее, продают дома – уезжают, – положив сухие страшные кулаки на скатерть и опустив глаза, сумрачно добавил Курулин. – Да и как не уезжать? Что еще делать? Ведь не живем – доживаем. Расхлябанность. Безразличие. Водку хлещут со скуки. Но кто, как не мы, Александр Александрович, ответственны за то, что считавшийся жемчужиной Волги, гордостью Волги, поселок хиреет прямо на глазах?! Имеем ли мы право безразлично наблюдать за происходящим, не пытаясь даже...
– Э-э-э... – Александр Александрович еще выше и уязвленнее вскинул лицо, прочистил горло каким-то длинным скрипучим звуком. – Василий Павлович, голубчик, вы же директор вот этого самого... э-э-э... завода! Тогда, очевидно, именно вас нужно спросить, почему... – Склонив голову, он вновь издал свой длинный режущий звук, снова направил на Курулина жидкую голубизну глаз и зычно удивился: – А-а?! – Приблизив крупно и хищно вырезанные ноздри, он как бы даже принюхался к бывшему оборванцу, хулигану и, в какой-то степени... э-э-э... вору, невольно уронил взгляд и покосился под стол, как бы намереваясь увидеть те казенные кирзовые сапоги, в которых этот дерзкий парень выскочил из пожара... – Когда я был директором Воскресенского завода, то... э-э-э... – Александр Александрович вопросительно посмотрел на Курулина, – мне и в голову не могло прийти ставить в министерстве такие... гхм! вопросы: скучно вам стало... Так развлекитесь... A-а?.. Ха-ха! – Он обнажил обтянутые понизу тонкой золотой полоской верхние зубы.
Курулин помедлил.
– Пропадает затон.
Александр Александрович в некоторой растерянности посмотрел на костистое, резкое, с черными бесстрашными глазами лицо Курулина, над большим твердым ртом которого торчали двумя длинными черными щетками коротко подстриженные жесткие, как проволока, усы. Это смуглое, жесткое лицо внушало опаску, и Севостьянов, внутренним усилием превозмогши себя, со своей обычной стремительной веселостью сказал:
– Однако – и это было всего лишь месяца три назад – заместитель министра Севостьянов... э-э-э... Александр Александрович специально выезжал в Воскресенский затон, чтобы посмотреть, как идут дела у его... э-э-э... протеже, некоего Курулина... гхм! Василия Павловича. И этот самый... ха-ха!.. Севостьянов вынужден был доложить на коллегии, что назначение директором завода Курулина дало... э-э-э... поразительный результат. – Александр Александрович с изумлением посмотрел на Курулина, принял принесенную ему чашечку кофе. – Наведен порядок в поселке и на заводе. Злоупотребляющие напитками понижены... э-э... в должностях. Озеленение повсеместное. Заложены четыре пятиэтажных современных дома... И своими силами – вот что важно!.. Где-то раздобыл асфальто-бетонный узел! Взял да и отгрохал свой кирпичный завод! Каково? – Севостьянов покосился на свой стынущий кофе. – Я просто вынужден был рекомендовать наградить Воскресенский завод переходящим Красным знаменем... гхм! за минувший квартал. И персональной премией поощрить директора. Он не оставил нам других вариантов! – Александр Александрович сверкнул многозначительной золотой улыбкой и схватился за кофе.