Текст книги "Хроникёр"
Автор книги: Герман Балуев
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 33 страниц)
ГЛАВА 4
1Тем же вечером Поймалов по-соседски заманил меня в гости. Попросил зайти на минуту – как тут откажешься?
Домик у Поймалова был поменьше, чем тот, в котором я обитал, но – как игрушечка: обшитый в елочку вагонкой, выкрашенный яркой желтой краской, под оцинкованным белым железом, с цветными стеклышками в витражах веранды – сказка! От одного его веселенького свежего вида я с особой болью почувствовал бесприютность своих. Какие-то кочерыжки, сухие дикие стебли, дикость, заросли в огороде у нас, а тут с продуманной немецкой аккуратностью вот пуховая черная грядка виктории, вот молочный проблеск парничка, вот четким горбиком огуречная грядка, низкие шары молодых плодоносных яблонь – все в меру, разумно, и все явно дает надлежащий, сочный, дорогой результат. В своей повести я жал на бесприютность перевезенного на правый берег затона и теперь с некоторым беспокойством видел, что не все так, как я описал, не все! И среди бесприютности есть оазисы. И дворик чистый, и летняя кухня с раздуваемой ветром кисеей, и «Москвичок» красный из сарайчика мытым задом торчит...
Мы прошли в летнюю кухню. Там еще было трое. Это была, что ли, нынешняя твердь затона: все из рабочих, бугрящиеся плечами, среднего звена, уверенные в себе начальники: начальник механического цеха Артамонов, председатель поссовета, бывший шофер Драч, начальник рейда Камалов, старший брат Славы Грошева – Анатолий Грошев, начальник деревообделочного цеха, ну и сам Поймалов, начальник планово-экономической службы завода.
На середину стола водрузили потеющий от усердия самовар. Поймалов молча ходил вдоль раскрытой на летнее время стены, отводя рукой вдуваемую в наш уют кисею. Это созданное для вечернего отдохновения строеньице было чем-то новым для затона. Такой тяги к беспредельному уюту я раньше за затоном не знал. Красивый холодильник, ярко-красная, как бы игрушечная, газовая плита, большой телевизор на ножках, кресло-качалка и пестренькая, для внезапного сна, кушетка, – во всем этом было твердое к себе уважение. Когда кисею отдувало, я видел желто-розовые лоскутья хризантем, темный вал смородины, а над ним – на фоне протаявшего вечернего неба дубы.
Разговор шел, между нами говоря, странный.
Одобряли Курулина, но так, что его фигура становилась безусловно сомнительной.
– Много нарушений. Очень много, – с сожалением говорил маленький Камалов. – Даже папу Алексея Владимировича выгнал. Зачем так? Мы Андрея Яновича Солодова уважаем, его именем пароход назвать нужно, улицу назвать нужно. А издеваться зачем?
– Алексей Владимирович, наверное, пару слов ему хороших сказал? – уставился на меня глазами навыкате толстогубый, начавший жиреть Артамонов.
Я промолчал.
– Якши чай? – подождав, не скажу ли я все же что-нибудь, засмеялся Камалов.
– Якши, якши, – сказал я.
– Может, водки хочет Алексей Владимирович? – как бы внезапно прозрев, спохватился Камалов.
– Водочки, а, Алексей Владимирович?
Поймалов достал из холодильника, а Камалов свернул желтую винтовую пробку с внушительной слезнопрозрачной бутылки.
– Что касается меня, то мне Курулин нравится, – сказал я. – Вы, извините, сидели, а он пришел и стал делать.
Камалов нахмурился.
– Все верно, Алексей, – кивнул Анатолий Грошев. – Пришел, стал делать. Ему в охотку!.. А я прохожу мимо котлована, где сидит Федор Кондратьевич, и мне нехорошо становится: это, что ли, новый затон? Такой мне не нужен.
– А сам Федор Кондратьевич что по этому поводу думает? – спросил я, чувствуя, что атмосфера напряжения в этом уголке уюта становится прямо-таки материальной.
– А что может думать уважаемый человек, когда его по башке бьют?! – вскипел и сузил глаза Качалов. – Смешно спрашиваешь!
– Я не обижаюсь, – сказал Поймалов.
– Смешно спрашиваю?
– Нет, – сказал Поймалов. Он взял венский стул и подсел к столу. – Говорим, плохие до Курулина директора были. А сейчас я думаю: почему плохие? Пожалуй, вовсе и неплохие были директора. Я любому из них мог сказать все, что думаю и что сказать считаю необходимым. И я знал, что любому из них и во сне такое привидеться не может, чтобы руку на меня, Федора Кондратьевича Поймалова, поднять! Мысли такой не могло у них возникнуть! – с силой сказал Поймалов, обращая ко мне морщины своего длинного бледного интеллигентного лица, на котором вдруг задрожали губы. – А сейчас я ни в чем не уверен. Да, эллинг, асфальт, дома, – хорошо, допустим, – сказал он не унимающимися губами. – Но какая мне радость от всего этого, поймите, если я, сорок лет проработавший на этом заводе, всю жизнь отдавший Воскресенскому затону, не уверен в завтрашнем дне?!
– Я выпью, – сказал косматый Драч. Твердой рукой налил чайный стакан, выпил и снова опустил кудлатую голову.
– Ты не пей! – строго сказал Качалов.
– Я не пью, – сказал Драч. Он поднял темное лицо с крупно наморщенным темным лбом и, перестав всматриваться в себя, посмотрел на нас. – Нельзя так, – грубым голосом сказал Драч.
– Что нельзя? – сдержав себя, спросил я спокойно, – Федор Кондратьевич, видишь ли, чувствовал, что может сказать. Но ведь не сказал. Разве не так?.. Теперь с вами, – повернулся я к Драчу. – Ну, для начала, скажем: есть у вас комиссия по озеленению?
– Ну! – сказал Драч.
– Вы создаете комиссии, а Курулин озеленяет. Это же ваши, насколько я понимаю, дела!
– Что озеленяет? Холмы? Так это блажь! – вскинул космы Драч.
– А парк?
– А парк – он школьникам дал команду, они и посадили!
– А вы за годы своего председательства такой команды дать не могли?
– Не мог! – разозлился Драч. В нем еще сохранилась шоферская злая ухватка. – Саженцы стоят денег! А бюджет поссовета, вам сказать, какой?
– Ну, значит, остановимся на этом: вы не могли, он может. Теперь об отце Курулина. Он по должности все же был не отец, а председатель завкома... И затем, насколько я знаю, из состава завкома его выводил не директор, а члены завкома. И я слышал, что за его вывод из состава завкома все они подняли руки, как один. И теперь скажите мне, пожалуйста: вы, товарищ Артамонов, член завкома?
– Я?.. Член завкома, – растерялся черноволосый Артамонов.
– Вы, Борис Камалович, член завкома?
– Глубоко берете, Алексей Владимирович! – резко сказал Камалов и оскалил желтые зубы. – Да, я член завкома. И Анатолий тоже член завкома, – кивнул он в сторону Грошева. – А вам интересно, почему... – сказал он с нажимом, приближая ко мне скуластое, недоброе, крутое лицо.
– Нет, – сказал я. – Вот это мне не интересно.
– Почему же это вам не интересно? – улыбнулся одними зубами Камалов.
– Потому что, когда говорят одно, а делают противоположное, – это слишком уж понятно. И, уверяю вас, ничуть не интересно.
– Зачем нас обижаешь? – бледнея, улыбнулся Камалов. – Считаешь так: за шкуру боимся?
– А как еще я должен считать?
Мне стало очень неуютно среди этих недобро напрягшихся мужиков. С минуту мы просидели в погребной тишине, а потом разом заскрипели под чугунными телами стулья, Камалов обидно засмеялся, а Анатолий Грошев потряс над столом массивной рабочей лапой, страдая за меня и пытаясь мне втолковать, что затон не Москва, где не усидел на одном месте, плюнул и пошел в другое, а тут идти некуда, а положение у каждого выстрадано, рабочими мозолями завоевано, заслужено, и если не стерпишь да сорвешься, да погонят, не глядя, какой ты хороший, даже свои скажут, что так и надо тебе, дураку, иди вон в баню кочегаром работай или хватай семью, уезжай!
– Из противотанкового ружья танки стрелял! – уличающе сказал мне, показывая на Анатолия, Камалов. – Как можно сказать: трус?!
– А вы кто такой, Алексей Владимирович?! – грубо осведомился, надвигаясь на меня, Артамонов. Я уже в чрезмерной близости видел его пористое, со сползающими щеками лицо.
– Нельзя так! – тяжело бухнул Драч. Он посмотрел на бутыль и опустил голову. Затем налил полстакана и выпил.
– На фронте легко быть смелым, – сказал мне через стол Анатолий. – Там требовалось быть смелым. А трусов и паникеров мы расстреливали на месте.
– А здесь требуется быть трусом. А смелых расстреливают на месте, – обнажил зубы Камалов.
– А может быть, в том-то и есть смелость, что рискуешь кое-что потерять? – спросил я.
– А сам-то смелый?
– Я?.. Да.
– Скромный! – захохотал и обнял меня за плечи Камалов.
– Ни одного вопроса теперь не решаю. Сижу. Храню печать, – сказал Драч.
Артамонов вскипел:
– А у меня половину молодежи выгреб! Стариков дал. А те болеют. А значит, откуда может быть план? А плана нет, что с таким начальником цеха делать?
– Такой начальник цеха надо гнать! – оскалился Камалов.
Артамонов замер громадной, носатой совой. Над бровями у него выступил пот.
– Уважаемый человек был! Лучший командир производства! – указал мне на него Камалов. – Теперь боится. Как можно так жить?
– Однако живете?
– Однако живем, – сказал Камалов. – Я тоже уважаемый человек был. Хороший командир производства был. Курулин пришел, пуговица меня взял: «Ты это чем занимаешься, Камалов? Пароходам хвосты крутишь? Кто это тебе такую должность выдумал, а?» Что думать? Камалов день и ночь на ногах – ничего не делает Камалов? Бездельник? Так? Теперь жду... Что будет с Камаловым?! Скажи: можно так жить?
– Другой бы сказал – ну и сказал! А Курулин сказал – что-то будет, – пояснил Анатолий. – А Камалов десять лет начальником рейда. Он же наш, Камалов, с тобой же, Алексей, рыбу мальчишкой на Волге ловил.
Так что же теперь смотреть, как Курулин раз-два расправится с ним?
– А что ты сделаешь? – сказал Камалов.
Все одновременно примолкли, и стало слышно, как шуршит раздуваемая ветром занавеска.
– А ведь Алексей Владимирович прав, – прервал свое долгое молчание Поймалов. – Не можете так жить – зачем живете?! – Он встал и прошелся по комнате, отводя рукой вздувающуюся занавеску. Потом остановился за моей спиной и осторожно положил мне ладони на плечи. Таким образом, мы уже как бы вдвоем формулировали решающий вывод. – Курулину надо помочь вернуться в Ленинград!
Поймалов чуть нажал ладонями мне на плечи, тем самым как бы подчеркивая, что сомнения отброшены и он рад, что мы вступили с ним в боевой союз. Я вытер платком лицо, закурил и бросил обгорелую спичку в блюдце.
– Там все-таки лучше, чем в затоне, – значительно улыбнулся Поймалов. И внимательно оглядел сотоварищей.
На лбу Артамонова выступил мелкий пот. Простое, цвета коры лицо Драча стало еще более черствым.
– Не знаю, – опустив голову, с сомнением сказал Анатолий.
– Гнать! – стукнув кулаком по столу, грубо сказал Драч.
Камалов заметно побледнел.
– Ну вот и решили! – улыбнулся Поймалов. Он шагнул к холодильнику, на котором стоял телефон, и позвонил главному инженеру Веревкину. – Зайдите, Николай Вячеславович!
Я и не подозревал, что он был такой подспудной силой в затоне, этот поселковый осторожный интеллигент, этот вежливый верзила Поймалов.
Я встал, чувствуя, что больше здесь не могу оставаться.
– Ваши намерения одобрить я никак не могу! – сказал я по-затонски грубовато. – Я Курулиным восхищен, несмотря ни на что!
– Все мы восхищены! – буркнул Драч.
Поймалов накинул ватник, взял фонарь и пошел проводить меня за калитку.
– Теперь мне остается пойти к Курулину и раскрыть ваш заговор!
Поймалов затрясся от мелкого смеха и взял меня под локоть. Как бы гуляя, мы двинулись с ним по темной улице.
– Не пойдете. И знаете, почему? Вам интересно, чем это все кончится.
– Вы приписываете мне какой-то нечеловеческий интерес.
– Литературный!
Ну, Поймалов! А с виду – обмятый и покорный интеллигент.
Теперь уже у меня, как у жирного Артамонова, на лбу высыпал тифозный холодный пот.
Поймалов подвел меня к какому-то забору, и мы остановились. Из-за забора доносился свист и шип строгающего доску рубанка. Я осмотрелся и сообразил, что Поймалов подвел меня к забору старика Курулина, чтобы я послушал, как он там строгает свой гроб. Мне стало тошно и скучно. Поймалов улыбнулся пещерной улыбкой, и она закрыла половину его учительского лица. С этой огромной улыбкой и выражением ожидания он смотрел на меня.
2А на следующий день на моих глазах с поста главного инженера был снят Веревкин. Видать, Поймалов, Драч и прочие заговорщики взвинтили его основательно.
– Сдаваться надо, Василий Павлович! – закричал он еще издали. – Давайте честно сообщим в пароходство, что подготовить флот к работе в Средиземном море мы не можем! – Веревкин остановился перед столом, за которым сидел Курулин, и сделал хохочущее лицо. Хотя и говорили все, что инженер Веревкин знающий, а человек честный и резкий, в самом его облике было что-то слишком уж ненадежное, самолюбивое, студенческое.
Курулин с прижатой к уху телефонной трубкой еще ниже склонил свое длинное худое лицо. Слава Грошев, бегавший за минеральной водой для Курулина, одеревенел лицом, со стуком поставил на стол минеральную и показал глазами в сторону котлована: дескать, пойду? Курулин шевельнул пальцами: стой!
Тут Курулина соединили, и он вновь насильственно преобразился – на этот раз, кажется, в сыгранного им некогда Несчастливцева. И опять это было точно, потому что в трубке рокотал благодушный бас Счастливцева, которому для полноты жизни просто нужен был достойный помощи и его, Счастливцева, наставлений, благородный, но невезучий Несчастливцев. Терпеливо выслушав наставления и получив как награду за это вожделенную хромированную сталь, Курулин сказал: «Река, милая! А теперь дай мне еще раз Москву». Он назвал номер, опустил взмокший лоб, и трубка свесилась в его руке.
Полдня он работал с телефоном, и это именно была изнуряющего напряжения и крайней мобилизации сил работа. Курулин как бы растворял в себе собеседника, заставлял, забыв о себе, ему, Курулину, напряженно сопереживать. Он терпеливо и ловко тянул его, как попавшуюся на крючок крупную рыбу. И в девяти случаях из десяти вытягивал – добивался успеха, настояв, упросив, доказав, утомив. Сам он ни в чье положение, естественно, не входил. Эта изнурительная, но плодотворная игра шла только в одни – в его ворота. Каждый звонок он делал как смертный. Вышибить ставку, заполучить плазменную сварку, электроды для подводных работ, настоять на премиально-прогрессивной оплате труда монтажников, строящих эллинг, вырвать для «Миража» экспериментальный, еще не пущенный в серию компрессор, – к любой из этих позиций он подступал с таким нажимом, что у объекта его воздействия наверняка, я думаю, возникала мысль, что наплевать в конце концов на компрессор, если у человека из-за этого компрессора так натянулась жизнь.
Курулин не любил конторы, и я еще не видел, чтобы он заходил туда. С тылу конторского голубого барака, рядом с будкой диспетчерской, под брезентовым белым тентом стоял крупный коричневый стол, с которого Курулин машинально сбрасывал то и дело падающие с трех нависших над диспетчерской и над его столом дубов осенние заскорузлые листья. Стол был пуст. На нем стоял лишь подключенный Славой Грошевым телефон. «Народ видит меня, а я вижу, чем занимается мой народ», – с усмешечкой объяснил мне свое сидение вне конторы Курулин. Перед его глазами была акватория наполненного белыми судами залива, поросший молодыми корявыми дубками перешеек, отделяющий залив от Волги, смазанно-белая, с косячками свободно пробегающей по ней ряби Волга, уходящая в свинцовую хмарь. Справа виднелась толстая плешивая гора Лобач со строящимся перед ней эллингом. А метрах в ста от стола под берегом стоял «Мираж», и там потрескивала, дымила и распускала павлиньи разводья сварка.
– Почти год работали на «Мираж», – подавшись вперед с протянутой в нашу сторону пустой ладошкой рыдающе-весело вскричал Веревкин. – Так чего ж вы хотите? Сменных узлов нет. Катастрофа! И вас предупреждали, что она неизбежна. Нам нечем ремонтировать флот! – Он с недоумением посмотрел на залив, где за последние сутки скопилось уже до двух десятков «Волго-Балтов», с недоумением посмотрел на меня и улыбнулся.
Я попробовал глазами директора посмотреть на тесный от судов залив, и мне стало не по себе. Громадного водоизмещения флот перед уходом в Средиземное море скапливался в этом заливе и ждал ремонта. Большинство судов было на зиму зафрахтовано иностранными фирмами, в основном фирмами ФРГ. И если правдой было то, о чем патетически говорил Веревкин (а у меня ни малейшего сомнения не было, что это правда), то спасения для Курулина быть не могло. Я не мог понять, на что он рассчитывал. Очевидно, просто, как страус, прятался от неизбежного, что было заложено год назад им же самим. Я уже понял, что, поставив перед собой цель, он ломит, ничего не видя по сторонам, вперед. А по сторонам-то ведь очень много. То, что по сторонам, ведь частенько больше и ценнее, чем цель. Впрочем, все это были домыслы. В натуре-то ничего от прячущего голову страуса не было в нем. Было какое-то веселое внутреннее бешенство, вот это было! Но эта внутренняя раскаленность, угловатость, нервность, скорее всего, была свойством вообще всех выходцев из старого затона. Сонных, флегматичных я что-то там не видал. И вот это-то опасное беспокойство и сейчас я ощущал в нем, в едком повороте его опущенного лица, в прищуре узко прорезанных и глубоко утопленных глаз, в прицеле которых оказался Веревкин. Курулинский взгляд был тем тяжел, что как бы разоблачал человека. Это был не пронизывающий, как принято говорить, взгляд, а именно разоблачающий. Испытывая, как и всякий другой, известное раздражение и неудобство, я тем не менее как бы заиливался без этого очищающего и ставящего меня на твердую почву взгляда. Он мне необходим был, как русскому человеку баня, после которой становишься бодр и свеж.
Под разоблачающим курулинским взглядом вяловатые веревочки, из которых было свито длинненькое, худенькое тело главного инженера, нервно натянулись, и желтая россыпь веснушек растворилась на самолюбиво заалевшем лице. Николай Вячеславович вытянулся, как струнка, и, приоткрыв, как бы перед приступом смеха, рот, округлив глаза, мальчишески дерзко уставился на директора завода.
Слава Грошев, стушевавшись, привалился плечом к стволу дуба и с горьким недоумением быстро взглядывал на сына, на Курулина, на меня. Для него все люди: и друзья, и недруги, и собственные дети, – были прежде всего как бы братья, и всякие недоразумения между ними повергали Славу в тоскливое недоумение и беспокойство. Тем более ужасало Славу противостояние директора и главного инженера сейчас, когда выяснилось, что они все на грани катастрофы, а главное – позора, причем такого, которого затон ни при одном директоре и ни при одном главном инженере еще не имел. Кроме того, было очевидно, что, уже свыкшись со своим положением адъютанта, или, скорее, ординарца при Курулине, Слава, оценив надвигавшуюся опасность, с неприятной свежестью ощутил зыбкость своего положения в этом мире: Курулин, как бы он там Грошева ни снимал с должностей, был для Славы все же как брат.
– Ты чего это о Сашке моем написал? – внезапно повернувшись ко мне, сказал Курулин. Заложив паузу, обдумывая что-то, он временно выбросил Веревкина из поля зрения. – Разве он на войне погиб?.. Ты что, милый? Забыл все, что ли?.. Он же был всего на год старее меня!
Несколько опешив от неожиданности, я что-то такое стал ему говорить о жанровых особенностях книги, в которую реальные факты не могут быть свалены, как в мешок. А в общем-то для моей повести смерть Сашки оказалась просто лишней. Но говорить такие вещи было невозможно. Я вспомнил серьезное мальчишеское скуластое лицо старшего брата Курули —Сашки. А потом вспомнил и самого Курулю – как видел его единственный раз в жизни плачущим. Мы с Федей нашли его под лестницей. Он там сидел. Позвали проверить петли на зайцев, а потом – чужие налимы, остров Теплый, костер, космические фантазии Феди Красильщикова, зарево – загорелся завод.
А Сашка погиб за два дня до этого.
Поскольку всем им, Курулиным, в затоне, на хлебах сухорукого Павла Васильевича было не прокормиться, Сашка жил у деда в Мордове. И каждый день мотался за три километра в затонскую школу – все в потемках: утром еще темно, а из школы – уже темно.
Сашку нашли идущие в шестом часу утра из Мордовы в затон на смену, а еще через час Куруля поднял меня с постели, и мы, – было еще темно, мглисто, морозно, – побежали по твердой снежной дороге. На полпути Куруля шарахнулся в орешник, присел, закурил. «Сашка-то из нас, Курулиных, самым умным, думаю, был... И вот ведь гадство!» – сказал он скороговоркой, суетливо взглядывая на меня. Все кощейское тело его пребывало в массе суетливых движений. Не в силах не покурить, он и курить был не в силах, затянулся, сунул цигарку в снег, мы снова выскочили на дорогу. «Вот тут вот он шел, а бандиты вышли», – на бегу показал Куруля, и я посмотрел на выбеленный инеем кустарник, за которым в зимней утренней мути чернел массив хвойной угрюмой Дубровы, перед которой лежала захолустная деревенька Мордова – штук двадцать косых пепельно-серых изб. После встречи с бандитами (главарь их, по слухам, был дезертир), которые содрали с Сашки шапку, варежки и полушубок, Куруля выкрал у вернувшегося с войны по ранению дяди трофейный браунинг, вооружил Сашку, и вот оно как теперь обернулось. Бандиты еще раз выходили на Сашку, но отступили, когда он вытащил оружие, тихо ушли. Мы с Курулей добежали до речушки, которая в крутых берегах протекала перед Мордовой, скатились на валенках по наскольженному блескучему съезду; Куруля перескочил, а я влетел в торчащую понизу сухую траву и – словно меня схватили за ноги – крепко и больно впечатался грудью в торчком вмерзшую угластую льдину. Вблизи от своего лица я увидел смерзшуюся в алые плевочки Сашкину кровь. Все стало ясно. Вот так же, как мы, Сашка скатился. Вот так же, как я, зацепился за траву, ударился лежащим во внутреннем кармане браунингом о льдину; пуля прошила ему наискось грудь, задела сердце. Куруля заскулил, как собака, побежал к похожей на зеленоватый нарыв проруби с толсто намерзшими краями, куда вел след ползущего человека и яркие копеечки крови. У проруби, судя по следам, его и нашли. «Успел, а?» – всхлипнув, горько восхитился Куруля. Опасливо взглянув на высовывающиеся из-за высокого берега крыши Мордовы, над которыми уже закручивались белые хвосты дыма, Куруля разделся догола, а я должен был держать его за ноги и, досчитав до пятнадцати, выдернуть из проруби. Но когда дошло до дела, и Куруля ускользнул головой в прорубь, и я стал про себя считать, крепко держа Курулю за щиколотки и глядя на торчащий в проруби серый шевелящийся Курулин зад, меня вдруг охватила паника: стало чудиться, что у меня не хватит сил вытащить Курулю из проруби, и я с таким отчаянием рванул его, что рассадил о край проруби Курулин живот. С третьего захода Куруля ущупал браунинг, дрыгнул ногой, я выволок его уже слабо парящего, синего, кашляющего, на снег, снегом же энергично растер, помог одеться. И пока Куруля не околел, мы быстрей побежали. «Сашка дядю жалел, когда к полынье-то полз, – лязгая зубами, на бегу объяснял Куруля. – Два года за хранение огнестрельного оружия. Ты понял? Дядю Мишу спасал, вот так!» Раздался стук копыт, фыркнула лошадь, мы с Курулей метнулись в сторону. В зимнем утреннем сумраке проехали сани, в которых сидели затонский милиционер и «лысенький». «Проснулись!» – прошептал Куруля и сплюнул. Когда мы добежали до затона, Сашка уже умер, до последнего утверждая, что стреляли в него из кустов.
Ушлый затонский народ, конечно, сообразил, как оно в действительности было дело. Но главной причиной гибели Сашки были все же бандиты, из-за которых школьник вынужден был ходить вооруженным, и в тот же день разъяренные затонские мужики побежали делать облаву. Нашли в Дуброве землянку. Но самих бандитов поймать не удалось. Столкнулись с ними на Золотой Воложке мы с Федей Красильщиковым. Дул резкий низовой ветер, заперший Волгу черными горбами лезущих встречь течения волн. Мы стреляли, стоя на песчаной косе, от острия которой как раз и отваливалось вправо старое русло Волги – Золотая Воложка. Крупный дождь бил зарядами и пробивал до тела. Из-за высокого лесистого мрачного острова, взятого в обхват Волгой и Золотой Воложкой, выносило на нас стаи беспомощных растрепанных уток. Мы громили их, охваченные темным азартом. А когда перелет отрезало и мы очнулись, коса наша была почти вся затоплена, упала ночь, и в кромешной тьме мы бросились через затопленные кусты, по колено и по пояс в октябрьской холодной воде, под наладившимся секущим дождем к моторке, которую оставили в маленькой потаенной протоке.
Проваливаясь в какие-то ямы, ощупью нашли моторку. Все в ней было залито. Кое-как, на веслах, переехали протоку, полезли по песку под глинистым обрывчиком и наткнулись на вырытую в этом обрывчике землянку. От такой удачи Федя даже перестал лязгать зубами. Из соломы, щепок всполошили быстренько внутри костерок. Огляделись: жилая землянка-то – примятая солома на нарах, котелок на гвозде... Ладно. Зарылись в солому и уснули как убитые. А утром выявилось: исчезли брошенные у дверей ружья и патронташи и зачаленная у самой землянки моторка. Я чуть не взвыл, когда понял, какие оказались мы лопухи. На счастье подвернулся возвращающийся в затон рыбак, и я отправил с ним Федю. А сам в ожидании Курули остался караулить – хотя и непонятно, что.
Тогда началась уже эра моторов, и Куруля прибыл на своей тяжелой завозне с шестицилиндровым тракторным двигателем. А вместе с Курулей прибыл «лысенький» и целый отряд вооруженных милиционеров. На малых оборотах, крадучись, мы пошли вниз по Золотой Воложке и нашли мою голубенькую моторочку под насупленным обрывом, спрятанную в ветвях опрокинувшегося в воду тополя. Нас с Курулей и Федей, вооруженных курулинской тульской двухстволкой, оставили сидеть под обрывом и сторожить моторки. А «лысенький» и милиционеры в длинных синих шинелях полезли наверх, чтобы прочесать этот глухой буреломный остров, источающий запах гнили, сырости и ежевики. Минут через двадцать звонко лопнул выстрел украденного у меня карабина, и тут же ему ответили пять тупых винтовочных ахов... Милиционеры принесли на шинели Константина Петровича Стрельцова, который именно с этого момента и перестал быть для меня «лысеньким». Он был ранен в живот пулей двадцать второго калибра, которую за два дня до этого я собственноручно отлил. Потрясенный Федя сидел, опустив в руки лицо, пока милиционеры опускали с обрыва трупы бандитов. В лицо Курули вмерзла безжизненная волчья улыбка. Мы вдребезги размолотили движок на курулинской завозне, чтобы успеть домчать Стрельцова до затонской больницы.
Этими выстрелами и кончилась наша юность. После войны нас все тянуло дурить, а тут жизнь глянулась нам весьма серьезно, мы кожей почувствовали: еще один период исчерпан, теперь у каждого из нас – свой неведомый путь.
От теперешнего директорского стола Курулина и до места, где уничтожили банду, было всего-то не более километра. Теперь там беспокойно ходила, то морщась, то образуя свинцовые лысины, серая утомленная вода.
Курулин, сузив глаза, тоже смотрел на эту воду. Потом он расправил собранные в кулаки пальцы и подался вперед, упершись ладонями в стол.
– Почему же мы оказались не готовы к ремонту флота, Николай Вячеславович? – Он смерил взглядом жидкую, как бы еще не сформировавшуюся фигуру главного инженера. – Завод-то был, извините, на вас!
Веревкин даже выше ростом стал от гневного изумления.
– А вы знаете, меня всюду учили честности! – Лицо его стало наливаться медью. И голубые глаза стали странно чужими на этом медном лице.
– Ну и почему же не научили?
Веревкин просто обомлел. И некоторое время, по-детски открыв рот, оторопело смотрел на Курулина.
– Научили! – сказал он.
– Ну и в чем же заключается ваша честность, если вы не сделали то, ради чего вас учили честности?!
– А вы демагог! – бледнея, сказал Веревкин.
Курулин медленно откинулся на стуле.
– Что будем делать, Вячеслав Иванович?—спокойно спросил он, повернувшись к Славе Грошеву, который, страдая, стоял за его спиной у дуба.
– Ты что делаешь?! Ты как смеешь так говорить?! – вышел к сыну и потряс руками Грошев.
– Того и гляди проклянет! – Веревкин, округлив глаза, посмотрел на Курулина, помедлил и сделал веселое лицо. – Ты успел ли опохмелиться? – вытянув петушиную шею, закричал он отцу. – А что? – дернулся он к Курулину. – Вполне может и посоветовать. С него станется. Ты где? – крикнул он отцу, как глухому. – Все еще по чужим сеновалам живешь? Все еще не прогнали? – Он повернулся к Курулину. – Уважают!
– Я ж твой отец! – растерялся Грошев.
У них у обоих была манера трясти руками.
– Ты снятый со всех должностей пьянчужка! – мучительно улыбаясь, вскричал, протягивая руки, Веревкин. – Тебя за кого тут держат?.. О тебя же ноги вытирают, а тебе всего лишь щекотно. И ты еще лезешь, дыша перегаром, ко мне – зачем? У тебя что – ко мне вопросы? Или ты хочешь, извините, дать мне совет?
– Ты человек или нет? – ужаснулся Слава. С выражением беспомощности на лице и всей тщедушной фигуре он обернулся к Курулину.
– Это же вы изнасиловали завод посторонними заказами! – яростно бросил Веревкин. – Для кого-то! Им надо! А нам? Это же вы доигрались со своим «Миражом», заставили бурлачить всех на него и в итоге довели затон до банкротства!
Загорготала лежащая на столе трубка. Курулин поднял ее, энергично переговорил с Москвой. «Зачем мне другой человек, – резко спросил он, – если мне нужен этот?.. Конечно! Ответственность беру на себя».
Он посидел, глядя мимо всех, потом усмехнулся и поднял глаза на Веревкина.
– Я уже говорил вам вчера, Николай Вячеславович: заместителя мне разрешили иметь. По флоту и судоремонту.
– Своевременно! – Тело Веревкина как бы взвилось в приступе ядовитого смеха. – Назначайте побыстрей, чтобы успеть спросить: «Почему ты не отремонтировал флот?!»
– Вам, Николай Вячеславович, удобно заполнять анкету, – негромко сказал Курулин, – каждая графа убедительна: не курю, не пью, не состою, не участвовал, не принадлежал, не пытался, не пробовал, не нарушал... Прослеживается стремление к нулю?.. – Курулин вопросительно посмотрел на побледневшее, с затрясшимися губами лицо главного инженера.
Слава подсел к сыну, как к больному, положил руку ему на плечо, заглянул в лицо и с сомнением поднял глаза на Курулина.
– Ты уж больна... эта... Василий Павлович?.. Он все ж таки главный инженер, тебе почти ровня.
– Да? – хмыкнул Курулин. —Так кого заместителем по флоту изберем, Николай Вячеславович? – как ни в чем не бывало спросил он главного инженера.
Веревкин дерзко засмеялся, сбросил руку отца со своего плеча и сам обнял его за плечи.