Текст книги "Хроникёр"
Автор книги: Герман Балуев
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 33 страниц)
– А то, что дурак. А с дураком что делать? – Куруля вздохнул. – Надо учить.
Они еще посидели, и Куруля сказал:
– Давай-ка пошли.
Курулины жили во втором этаже, и Лешка попал в немыслимо интересный коридор. Конца его не было видно: он терялся в солнечной мгле. Он был перебит узлами рабочих мест. В этом коридоре жильцы занимались лужением, починкой кастрюль, изготовлением обуви, одежды, столов, табуреток, портсигаров, меховых шапок, рукавиц, лоскутных одеял и прочего, что необходимо человеку для того, чтобы успешно выжить. Курулины занимали угловую торцовую комнату с громадным квадратным окном. Старшие братья Курули: Николай, Михаил и Дмитрий были на фронте, холостые дядья Павел и Степан – тоже. А дома оставались шестнадцатилетний Виктор, Сашка, который был всего на год старше Курули, сестры Нина и Оленька, ну, еще мать Полина и отец Павел Васильевич, похожий на высокого худого цыгана, с черными вразлет, сломанными углом бровями, с густым черным чубом, падающим на бровь. Если Куруля был чертенок, то это был взрослый черт. Он не смотрел, а время от времени, выпрямившись, как-то страшно косился. И взгляд у него был темный, прищуренный, недружелюбный.
– Чего привел?
– Во! Бегает, – как-то скользко подал гостя Куруля, то ли восхищаясь им, то ли презирая его. – Один раз проводили, снова пришел. Может, понравилось?
Курулин-старший, выпрямившись, покосился на потешно одетого маленького беженца, бросил сыну:
– Тебе-то что?
В тупике коридора у Курулина-старшего был установлен верстак, деловые тумбочки, на стенах висели всякие коловороты, ножовки, паяльники, стояли на полочках банки с олифами, клеями, политурами и канифолями. На миг оторвавшись от своего занятия, Курулин-старший продолжал там что-то молоточком клепать.
– Собираешь всякую рвань!
У мальчика от обиды и ярости на глазах выступили слезы.
– Че рвань-то?! Че рвань?! – развеселился Куруля. – Пуговки, ты глянь хоть, и те перламутровые. А ты говоришь «рвань». Верно, Лешка? Геройский парень. Под бомбежкой был, вешать хотели.
Паня, мать, всплеснула руками.
– Ой, горе ты наше сиротское. И наши там. Где днюют-ночуют? Може, лежат в пыли, своей кровушкой умываются. Чем провинились мы, господи? За что на нас така зла напасть?!
Отставивший молоток Курулин-старший и Курулин-младший поговорили о нем при нем, а трое детей и мать стояли и его жалели. Все это было ужасно стыдно, но в то же время почему-то и хорошо.
– А ну, подь сюды, Алексей! – поманил его к верстаку Курулин-отец. – Это, к примеру, что вот такое?.. Молоток? Верно. А ну-ка ударь!.. Вот так! Ничего. Он к тебе еще не привык, молоток-то, да. А это что ж я такое делаю?.. Крючки гну, верно. Ну, не гну, а жало им отбиваю. Закалил, в масле подсолнечном остудил – и вот... Цела банка уже, вишь, какая?! А это... вишь, пружинные – петли на зайцев. А это сковорода, чтобы дробь катать. А ну-ка пробуй!.. Никак?.. Ну, ничего... Вишь, какой у нас арсенал? А зачем? Чтобы жить, Алексей. Гитлер напал, так что ж нам – плакать? Нет. Те, которые на фронте, должны биться, а мы тут тоже сопли не должны распускать, а извернуться и жить. Вот ты кто, Алексей? Ты русский. А на русскую землю всякая погибель и напасть приходила, а все русский умел извернуться. Вот и ты, хоть и мал, да времени нет расти. Мужиком, выходит, надо становиться. Уметь, вот! Леса кругом, река великая, луга заливные драгоценные. Зверь есть, рыба есть, трава по грудки растет – как же не выжить?! Надо выжить! Пойдете с Васькой рыбу ловить, зайца брать. Я тя насобачу слегка по дереву, по металлу, валенки там подшить или еще что... Живи! И матери скажи, чтобы сюда глядела. Чего там, в Воскресенске? Старухи молятся да крапива растет.
Он сходил в чулан и принес оттуда большую банку и отлил из нее в банку поменьше драгоценного вонючего жидкого мыла. Потом переглянулся с Паней, и та, напряженно помедлив, преодолев в себе сопротивление, принесла кусок белой зайчатины и под завороженными взглядами детей завернула его в белую тряпицу, а Курулин-отец ловко перетянул бечевой.
К удивлению Васьки, Курулин-старший сам пошел проводить Лешку. Обронил после долгого молчания:
– Тяжело оставаться живым, когда сыны там умирают. Да вот рука плохо действует... Не солдат.
Они дошли до вырубок. Вечер уже упал, ночь смотрела с полей.
– Иди, Алексей. Боишься?.. Ну, ты бойся, а все равно иди!
Прижимая к груди банку с мылом и зайчатину, подгоняемый холодным, темным ужасом ночи, мальчик все двенадцать километров до Воскресенска бежал. Подморозило. Взошла луна и исковеркала избитую копытами лошадей дорогу. Блестевшие по сторонам полевые лужи на глазах подергивались гусиной лапой ледка. «Ты бойся, а все равно иди!» – как заклинание, повторял бегущий мальчик, еще не зная, что это вложено в него навсегда.
росто вышли поглотать солнышка, постояли на крыльце, щурясь, а зазвенел внутри школы звонок – как-то нечаянно, как бы для того, чтобы не мешать ему звенеть, зашли за угол: и так сильно и ярко пекло солнце, так маслянисто слоилось густое апрельское марево, так извивались в нем хлысты молодой посадки, так желто тек вдоль стены школы зной, что возвратиться в школу было просто невозможно. И они, Лешка и Пожарник, не сговариваясь, молча и быстро пролезли через посадки, мелькнули вдоль улицы, увидели в отдалении длинный грибок базара и, не в силах побороть себя, свой соблазн, вожделение, сомнамбулически поперлись по открытому месту, по базарной площади, если можно назвать площадью скатывающийся к озеру глинистый истоптанный бугор, на котором был построен склад с коновязью, а под прямым углом к нему – корявый прилавок базара и рядом столб с пожарным колоколом, из которого свисал реющий по ветру расплетенный кусок веревки. Аптека, клуб, магазин, почта, как бы отпрыгнув, чтобы взглянуть на происходящее из отдаления, окружали базар. Над озером чертили небо стрижи. За озером чернела зубчатка частных домов.
– Хлебом пахнет, – прошептал Пожарник. И только он это сказал, оба почувствовали голодную тоску и боль в сведенном судорогой желудке.
– Здорово пахнет, – сглотнул слюну Лешка.
– Духовито!
А какое там «духовито»! Всего-то одна черная с наплывшей верхней коркой буханка лежала поверх мешка. Они оцепенело постояли перед ней, ловя жадными ноздрями воздух. Наконец, кое-как оторвались, посмотрели на мясо, которое продавала татарка, на привезенную из деревни шершавую бугорчатую картоху. Чего зря-то себя истязать?! Сдернулись дальше, где, как бы отдаленные пропастью от продавцов съестного, томились в своих белых пальто, жакеточках и маленьких шляпах эвакуированные гражданки, разложив на прилавке сказочные богатства: фарфоровых и стеклянных зверей, перламутровые ножички, прозрачные сафьяновые альбомы с марками, на которых потрясающе были изображены негры, пальмы, плывущие под парусами фрегаты, стеклянный шар, внутри которого переливалась красавица, сломанный патефон, театральный бинокль, прислоненный к прилавку, никелированный шикарный, чуть искалеченный велосипед. Время для наших друзей остановилось. Деликатно посапывая, они могли созерцать эти богатства часами. Волнующе было то, что на базаре ежедневно появлялись новые вещи, и их запросто можно было бы прозевать, не наведывайся они сюда постоянно. Напрочь лишенные покупательной способности, они были вынуждены рано или поздно с сожалением покидать базар. Они уходили потрясенные и насыщенные его великолепием. И только созерцание пищи ничуть не насыщало их. А даже напротив: на какое-то время голод становился почти нестерпимым – и сосало, и поташнивало, и от любого запаха начинала кружиться голова.
– А если копить, копить, копить, а потом купить сразу буханку?
– Хлеба?
– Ну.
– Сто лет надо копить, – сказал Пожарник. – Ты знаешь, сколько она стоит? Двести рублей! А у меня брат получает шестьсот рублей. На три буханки. Так он работает! А мы?
– Эх, хорошо бы работать!
– Работать... – с презрением сказал Пожарник. – Че ты умеешь?
– А ты?
– А ты! – свирепо передразнил Пожарник. – Я затонский. Я подрасту, меня сразу на завод возьмут. Только вот боюсь, вдруг силенок не хватит, – сказал он озабоченно. – Позориться-то нельзя!
Ноги сами вынесли их на подсыпанную шлаком Заводскую. Ее, как уже говорилось, образовывали громоздкие бревенчатые казенные двухэтажные дома. Они таращились лысыми квадратными окнами. По оси улицы росли уже окутавшиеся зеленым дымом березы. Сквозь их нежную занавесь были видны венчающие улицу механический цех и покрашенная в голубое контора. Проскочив между ними, Заводская как бы вылетала в простор, в голубое небо, опирающееся краем на миражно-розовую пену далеких гор.
И они, выйдя на берег, постояли, ошеломленные этим открывшимся перед ними простором. Разлив громадно вздулся, затопил весь лесистый клин, отделяющий Бездну от Волги. Кусты уже скрылись под водой, лес странно проредился, стоял посреди разлива, смотрелся в воду, и через него свободно шли голубые валы.
То, что было до леса, стало теперь Бездной, неслось сочным голубоватым водопольем. И причаленные по четыре борт к борту суда, еще недавно заполнявшие своими телами едва ли не всю ширину реки, теперь потерялись среди этой шири, льнули к берегу как железная накипь, как длинная полоса наноса. Рубки пассажирских пароходов поднялись уже выше шлаковой подсыпки набережной, и это было почему-то страшно весело, будоражаще. Прямо с Набережной наши ребята сквозь сияюще вымытые стекла рубок рассматривали громадные, оклепанные медью штурвальные колеса, переговорные, тоже горящие медью, трубы. Отблескивали белым заново выкрашенные шлюпки, играли надраенные медные поручни, сияли золотым лоском прилипшие к дымогарным трубам свиристели ярко-медных гудков – предмета особой гордости и бережения каждой команды.
За сохранившими свою праздничность пароходами стояли переделаные из буксиров канонерские лодки. Деревянные надстройки на них были заменены стальными. Носовое орудие в башне, две автоматические зенитки на мостике, крупнокалиберный пулемет на корме – все это было невероятно волнующе, ибо придавало знакомому и привычному новый, военный, свирепый смысл. Уже готовые канонерки были выкрашены «дичью», то есть серой шаровой краской. Маляры еще торчали кое-где в люльках. На палубах мелькали военные моряки и пароходские. Пароходские были почти все знакомые, а моряки – совсем молодые: мальчишки. И это тоже действовало возбуждающе. У Славки-Пожарника даже слезы выступили, и Лешка спросил его:
– Ты чего?
– Чего-чего... – передразнил Пожарник, – Растем медленно – вот чего!
Караван тянулся до самого устья Бездны. И с места, где они стояли, была видна густота мачт, черные прогорклые зевы труб, все лоснилось и отблескивало свежей краской, слышались мягкие утробные вздохи паровых машин, звяканье ключей, треск и шипение вспыхивающей по всему каравану электросварки.
Устав расстраиваться, они сошли под рыжий, образованный металлической стружкой, бугор и пошли по-над цехами завода, перепрыгивая через вытекающие из-под забора горячие напористые ручьи, виляя между громадных старых осокорей, на недосягаемых вершинах которых, в самом поднебесье, копошились грачи. Они своевременно углядели вооруженную винтовкой тетку-охранницу и скрылись от нее за строящимся бронекатером. Бронекатер, отливая голым железом, стоял на стапеле из сосновых брусьев. И они с наслаждением втянули запах сосны, окалины, сладковатый запах электросварки – божественные запахи затона, который для Лешки необъяснимо и прочно стал до боли, до счастья родным. Некоторое время они смотрели, как работает электросварщик – в серо-желтой брезентовой робе, в брезентовых же ботах на сосновой подошве, к которой брезент крепился пробитыми по контуру подошвы обойными гвоздями.
– Во, обувка! Ты понял? – с уважением сказал Пожарник. – И нижней команде на пароходах такую дают.
Бронекатер на следующем стапеле был уже сварен. В него напузырили волжской воды. И места промокания на сварных швах были обведены мелом. Пожарник и Лешка сами дотошно осмотрели весь корпус: нет ли где пропущенной мокрети. Но все огрехи электросварки были отмечены добросовестно, и они успокоились.
– Доверяй, да проверяй, – сказал Пожарник. – А то в бою потечет – как воевать?!
Несколько бронекатеров стояли уже на воде. Их узкие, длинные тела были выкрашены суриком, и катера походили на клинки в запекшейся крови.
– Щавеля хотя бы пожевать, – грубовато сказал Лешка.
Еда была на уме постоянно. Но о ней зряшно не говорили. А если кто и вылезал, то это было всегда конструктивно, это значило, что человек измыслил, как ее добыть. Вот и сейчас Пожарник сразу же уловил, о чем промолчал Лешка, вскинул лицо и посмотрел на Стрелку, отодвинутую половодьем в синюю даль. Высокая коса словно присела, притопилась, как корабль, сравнявшийся палубой с бегущей водой. Острие Стрелки уже совсем затонуло, вздымающийся на этом острие дуб раскидисто и дико торчал посреди разлива, а там, где Стрелка расширялась в луга, ее уже перелило, обратило в остров, в чуть выступающую над половодьем охристую травянистую спину с блестками снеговой талой воды.
– Давай прыгай, – сказал Пожарник. – Через воду. Пожуй щавеля!
И оба посмотрели на лодки, что были прикованы под обрывчиком, шуршали друг о друга бортами на слабой волне. Они спрыгнули к ним, уселись на бревне, и Славка разжевал новому приятелю, что лодки скинули на полую воду для дела: оханом да вентерями гребануть первую весеннюю рыбку да бревен на дрова притаранить.
– Их знаешь сколько несет? Ты что?! Можно приволочь на дом.
Они встали, и Славка показал, как крепится охан и как буксируются бревна. В одной из лодок были оставлены весла.
– Во, лодырь! – возмутился Славка. – Оставил весла! А если угонят?!
Они подошли к лодке и внимательно осмотрели, как весла насажены уключинами на цепь, которая затем захлестывается за протянутый по берегу трос и смыкается в дужке плоского паршивого замка.
– И замок-то повесил... И-эх! – заругался Славка.
– Его одним ударом можно сшибить.
– Ну уж, одним ударом!
– Точно.
Лешка выковырял из песка камень и ударил по замку. Замок крутанулся вокруг троса и вернулся на место.
– Кто ж так бьет! – рассердился Пожарник.
Он продернул цепь, положил замочек на торчащую, из песка железку и ударил так ловко, что замок сразу раскрылся.
– Понял?
Славка с удовлетворением, а потом с некоторым изумлением посмотрел на разбитый им чужой замок.
Оба зыркнули глазами вдоль берега: не видит ли кто? Но стапеля со стоящими на них бронекатерами закрывали их. В двух местах с треском слепила электросварка, усами сыпались толстые искры, и от этого насильственного свечения берег под осокорями казался во мраке, был задернут сварочным голубоватым дымком.
Лешка, помедлив, сдернул цепь с троса, освободил весла, взглянул ожидающе на Пожарника, и тот, нахмурившись, оттолкнулся от берега, прыгнул животом на нос, сел и гневно посмотрел на Лешку. Тот суматошно и неумело отгребал от берега. Течение сразу же подхватило лодку, бронекатера на берегу быстро сдернулись в сторону.
– Эх! – крякнул с досадой Славка. – Как гребешь?! Как гребешь?!
Он бросился за весла и ловкими короткими гребками погнал лодку наискось течению, бронекатера медленно вернулись на место; лодка, выдравшись из тенет воды, стала на ход, легко заскользила.
– Догонят – утопят! – все уширяя гребки, с усилием крикнул Славка.
Лешка усмехнулся. Чувство преступной холодящей свободы вздернуло, пробудило все его существо. Он уже и сам пугался себя. Он уже заметил, что упоение и счастье для него в бегстве, но – от чего?
Лодка вынеслась на открытое. Холодный синий блеск воды ослеплял, воодушевлял.
С разгону ткнулись в рыхлую льдину.
– Тетеря! – крикнул сидящему на корме Лешке Пожарник. – Чего не смотришь?
Оба вдруг стали хохотать, так им внезапно стало хорошо и отчаянно.
Чистый доселе разлив заполнился быстро плывущими льдинами. Видать, еще где-то в верховьях перелило и по прорану в Бездну попер с Волги густо идущий лед. Показалась льдина с тремя оседлавшими ее ухарями из ремесленного училища. На них были только кальсоны, заштемпелеванные синим казенным клеймом. С криком, матом и гоготом, орудуя обломками досок, они проплыли мимо Лешки и Пожарника. Льдина кренилась от их усилий.
– Ремесло, куда тя, черт, понесло! – заорал Пожарник им вслед привычное.
Один на льдине задергался, как паралитик, заорал матерные частушки, двое других выгребли на сильную, идущую серебром струю, и она быстро понесла льдину вдоль пароходов.
– Потонут! – деловито сказал Пожарник. – Во, жеребцы, верно? Пока человека два не потонет, не успокоятся.
Лешка еще больше, еще более нервно развеселился. Ему до захлеба нравился этот гремящий железом и орущий на проплывающих льдинах синий ветреный мир.
Виляя между льдинами и пересиливая течение, одолели разлив, вошли в притопленные тальники, под днищем заскребло и лодка влезла носом в траву.
– Пожалте: Стрелка!—тоном лакея дурашливо завопил Пожарник.
– Граждане, послушайте меня! Гоп-со-смыком – это буду я! – заблажил Лешка.
Выпрыгнув из лодки, они с хохотом побежали по косматой шкуре земли, разбрызгивая лужи, забыв о брошенной лодке, о с трудом кончившейся отчаянной зиме, о войне. Они помнили только о себе, о весне, которая овевала их ветром, которая раскинула над ними лучезарное небо, которая напомнила им, что они все-таки дети, и сияла им странно двоящимся солнцем, попадающим в каждую лужу, насыщающим блеском движущийся широкой массой разлив.
И справа и слева от Стрелки журчало, всплескивало, шелестело. С тихим стеклянным звоном осыпались сами в себе проплывающие с обеих сторон затапливаемой косы льдины. От ушедшего в длинную полосу тени затона с черным гребнем цехов до вечерне возвысившихся и розовой пастилой выступивших на обозрение гор все сине и солнечно взблескивало, смеялось, летело. Все завораживало, тревожило душу и заставляло блестеть глаза.
И наши словно сошли с ума: бегали, кричали, кувыркались через голову, попытались поджечь траву. Но трава не горела; все было сыро, волгло, по-весеннему кисло; из-под ног выжималась вода. Забили голод молодым, только начавшим лезть щавелем, наполнили желудки до тяжести, до отрыжки. Сытость их успокоила. Насобирав по веточке, по травинке сухого, высекли из кремня кресалом искру, поймали ее в трут, запалили чахлый костерчик. Задымили им в метре от воды, и пока возились, пока не дыша следили, как виляет ленивое пламя, вода подошла и лизнула костер. Они суматошно развеселились, стали двигать костер, и вдруг забыли о костре и со страхом посмотрели друг другу в глаза: лодка! Они молча бросились через остров к зарослям тальника. Но лодки не было и в помине. Разлив уже полз по траве. От густоты тальника остались лишь одни дрожащие под напором течения верхушки. Проплывающие редкие льдины подминали их под себя.
Славка постоял с безумным лицом и вдруг сел прямо в мокреть:
– Правильно отец говорит: «Мало я тебя бью – вот чего я боюсь, Славка. Так ведь и вырастешь дураком». И бить надо было, и бить, и бить! – заунывно завыкрикивал Славка, изо всех сил стукая себя кулаками по голове. Он всхлипнул, высморкался в траву и с удивлением посмотрел на никчемного белобрысого ханурика, спутавшись с которым, он за один день наделал столько позорных глупостей: ушел с уроков, угнал чужую лодку, да еще упустил ее, да еще остался теперь на утопающем острове. – Ты откуда на мою шею взялся? – взвыл он с тоскливым недоумением. Ему как в глаза ударило: беретик ушитый фетровый, в затоне не виданный, да тужурочка из драпа пальтового с золотыми пуговками, да брючки из суконной юбки, почти не ношенной, да сандалеты желтые – чужой, чужой! – Славка цвикнул сквозь зубы, но плевок получился дохлый, и это расстроило его окончательно. Он встал и молча пошел к острию Стрелки, куда обычно приставали затонские, приезжающие на ночь половить здесь раков. Но сейчас-то какие раки?! Льды еще, льды!
Этот, в сандалиях, повлекся за ним, Славкой, и вид у него был до того противный, покорный, что Славка не выдержал:
– Че ходишь за мной! – зло крикнул он, остановившись. – Вон иди, еще кувыркайся – пока не затопило! А то потом уж негде будет... «Гоп-со-смыком»! – процитировал он эвакуированного и зло, горько засмеялся. – Расскажи еще, как хотели тебя повесить! А зря не повесили. Сейчас не сидел бы я тут с тобой! Ага-га-га-га-а! – сложив ладони рупором, внезапно завопил он в сторону затона. Пролетев метров двадцать, крик его упал в воду, которая у берега, как нож, блестела, а дальше терялась в быстро надвигающихся сумерках и лишь изредка выказывала себя, вдруг всплескивая среди сумрака, как белая рыбка. – А услышит – так, может, еще хуже! Может, этот, у которого лодку угнали, ходит там, вынюхивает... Гадство! Ты знаешь, что у нас в затоне за такое делают?! – спросил он свирепо, подошел и схватил белобрысого за грудки. – Убивают, понял?! – Он машинально пощупал дорогой шерстистый драп тужурочки и обтер ладони о драные, грязные, собранные ремешком, широкие братнины штаны. – Набежали! Эвакуированные!.. А теперь что делать будем? – крикнул он, как глухому. – Ну? Че вылупился? Э-ге-ге-ге! – воззвал он в сторону затона. Но там уже было так темно и чуждо, что даже странно было туда кричать. Все там смазалось в толстую мрачную полосу, верх которой с громадными, как бы шагающими по краю Набережной осокорями был еще отчетливо виден на фоне зеленовато-прозрачного уходящего неба, а низ тонул в черноте наступившей внезапно ночи, которую тут же стали прокалывать рабочие, быстро исчезающие огоньки. В затоне соблюдалось строжайшее затемнение, и поселок за громадой осокорей затаился среди черноты.
Вокруг ребят стало страшно и незнакомо. Со всех сторон сильно журчало; всплескивали вырывающиеся из-под проплывающих льдин тальники; оставшийся в их распоряжении остров выделялся среди всеобщего движения неподвижностью, и угадывалось, как мало этой неподвижности уже оставалось. Среди волглой, сжимающейся суши торчало рогулькой жиденькое двухметровое деревце, и Славка сел под ним, скорчился и замер черной неподвижной кочкой.
Он быстро угрелся в толстом, как пальто, отцовском пиджаке, и проснувшийся было голод тоже вдруг успокоился, как будто тоже свернулся клубком и задремал. Стало хорошо, уютно. Он вспомнил лица своих и подумал, что и отец, если вернется с фронта, и мать, и старший брат, и сестренка Верочка – они его будут помнить до самой их смерти, как помнили и умершего младенца, и умершего деда, и многих прежних в роду Грошевых, и потому те тоже как будто жили, только уже не хотели есть. А сейчас своим будет даже облегчение: одним ртом станет меньше. Уже через несколько дней они будут говорить о нем с благодарностью. И, может быть, как раз благодаря ему и выживут. Эта мысль согрела его, наполнила спокойствием и тихой гордостью. Глаза его сами собой смежились, и он стал уходить в себя, в свое тепло. Все сорное ушло из его памяти и только немного беспокоило воспоминание о ножичке с тремя лезвиями и перламутровыми боковинками, который он подобрал прямо из-под ног возившихся и гоготавших пароходских и зарыл его возле сарая, и теперь он там так и сгниет. Ему ужасно жалко стало ножичка, и он уже никак не мог от него отвязаться: так и видел перед глазами. А тут еще постепенно проникло в сознание, что на затонском берегу, во тьме, кто-то зовет. Голос долетал слабо, и что кричали, было, конечно, не различить, но столько жуткого, тоскливого, волчьего было в этом проходящем сквозь вздохи завода и шипение каравана слабом вопле, что Славка поднял голову и разлепил веки. В глаза смотрело звездное небо. Он уловил шевеление, скосил глаза, увидел темную фигуру столбиком стоящего эвакуированного и вспомнил о нем.
– Базлает кто-то. Случаем не тебя?
– Нет, что ты?! – поспешно открестился белоголовый.
«Во, никчемный, – подумал Славка, закрывая глаза, чтобы не видеть воду, которая ластилась уже метрах в пяти... – Не понимает, что через час утопнем». Славке стало даже смешно. Ему и вообще-то все городские представлялись каким-то мусором: чего там у них? Ни простора, ни воли, ничего не умеют – зачем живут?! Вот и этот: умирать надо, а он стоит виноватой козой.
А Лешка и в самом деле чувствовал себя виноватым. Ему было неловко и мучительно оттого, что он ничем Пожарника утешить не может. А как ему хотелось хоть чем-то Славке помочь. Он молчаливо обожал это маленькое строгое чучело за суровую правдивость, солидность, рассудительность. Это был его первый учитель, и каждое его слово было для Лешки откровением. Все, чему Лешка был обучен, оказалось не нужным для жизни. А все, что нужно было для жизни, знал молчаливый и рассудительный Пожарник и веско, деловито делился с ним. Так, если бы не Славка, разве бы сумел Лешка сам отковать сегодня лодку, разве бы рискнул выйти один в разлив? Нет, конечно. И нечего об этом зря говорить! Славка отковал, и Славка выгреб, и только тогда открылась Лешке синяя красота половодья, только тогда открыл он холод, которым обдает тебя проплывающая рядом льдина, и солнечный блеск молодой воды, и грандиозность ожившего, сопящего судами каравана, и горечь набухающих клейких почек, и пробу сил буксиром «Герцен», который чухал, а затем бешено молотил плицами, привязанный буксирным тросом за осокорь. Пожарник открыл для него этот чарующий мир, и хотя Лешка понимал, что остров, на котором они сидят, затопляется, его это как-то не трогало, потому что открытие нового мира повлекло за собой и другое открытие: что он бессмертен. А значит, и Пожарник напрасно мается, потому что раз он с Лешкой, чего ему чего-то бояться? И ему ужасно хотелось сделать Славке что-то приятное, как-то его развлечь.
– «Еш-а-а-а!» – в последний раз, совсем уже слабо, прорвался сквозь вздохи завода и каравана сиротский рыдающий смертный крик и, постояв над водой, истаял.
Лешка замер, весь сжался; душа его обливалась кровью, когда он слышал этот умоляющий, выворачивающий его наизнанку голос. Он представлял, как обезумевшая от его нового исчезновения, страшная, слепая в своей горести, бредет сейчас его мать по берегу, пугая своим видом и внезапным нечеловеческим криком натыкающихся на нее в темноте рабочих. Но он не мог открыться Пожарнику, которого никто не звал, не искал, и тем самым как бы признавалось, что он менее ценен, чем Лешка. И вот этого Лешка никак не мог допустить. Он слишком уважал своего учителя, чтобы сделать ему больно. Лучше уж, в конце концов, погибнуть вместе, чем унизить его.
– Дурак лопоухий! – вдруг вскочил и пошел на него, тряся кулаками перед носом, Пожарник. – Ведь это ж тебя кричат?
Лешка было замотал головой, но Пожарник с омерзением от него отвернулся, закричал в ладони, как в рупор:
– Э-ге-ге-ге! – Он прислушался, далеко ль ушел звук, повернулся к Лешке: – Давай базлай!
Они покричали вместе, но их крик замирал где-то на середине разлива. Стало ясно, что если со стороны затона звуки идут к ним отчетливо, то от них сквозь шумы каравана никакой крик все равно не дойдет.
– Ой, дурак! – сказал Славка. Он попытался нашарить в темноте хоть что-нибудь на костер, но одна сырая травка шерстилась под руками. – Почему ты такой дурак? – Славка сел, захлестнул грудь распущенными рукавами отцовского пиджака и стал неподвижен.
Лешка упал духом. Это отчуждение друга и учителя было для него невыносимо. Он увидел, что Пожарник стал как чужой, повернулся и молча пошел в глубь острова.
Со всех сторон сильно журчало, отблескивала вода.
Проплывающих льдин уже не было видно, только слышалось, как из-под них выхлестывают, чиркая и буравя воду, подмятые ими на ходу тальники.
Ярко вызвездило.
Звезды лезли сквозь чащу темнеющего среди воды, как туча, дуба, и Лешка остановился пораженный, глядя на звездный дуб. Он сделал шаг и упал, запутавшись в расстеленной на траве сетке. И пока возился, выпутываясь из нее, разогрелся, оживился, забыл, что горько унижен Пожарником, закричал, что попал в сети. Славка тотчас появился из тьмы, – с длинными, до колен, руками, с торчащими ушами драного, разъехавшегося малахая.
– Сетка?! – Он пал на колени, вожделенно пощупал крупноячеистую рыбацкую сеть, счастливо засмеялся! – Ну, Лешка! – От радости он перекувырнулся на сетке через голову, налез на Лешку, и они, хохоча, стали барахтаться, ибо, во-первых, замерзли, а, во-вторых, эта сетка была их спасением, потому что никакой затонский, если у него есть сетка, не оставит ее потонуть.
Они успели как следует запутать сетку и засорить ее травой, когда проскрипели уключины, с шорохом влезла на берег лодка и появился хмурый пожилой мужик. То есть, что он хмурый и пожилой, они поняли, когда он обругал их, натащив откуда-то сучьев, разжег костер, забил в мокрую землю несколько кольев, вывесил сеть и заставил их выбирать из нее мусор.
– Откуда здесь? – видя, что дело идет, и несколько подобрев, спросил он. И Пожарник напористо, словно обличая кого-то, стал кричать мужику, что они приехали сюда с его, то есть Славкиным, братом, который оставил их здесь, а сам поплыл проверять вентеря и сейчас должен за ними вернуться, да вот что-то не едет, завозился, черт, в темноте.
– Ну и ладно! – согласился мужик. Он внезапно сел в лодку и уехал, и, бросив обирать сетку, они замерли и прислушались к удаляющимся взбулькивающим гребкам.
– Вот те на!
– Может, еще приедет?
Однако мужик, точно, приехал. Снова тихо взбулькнули весла, показалось и прошло в темноте длинное черное. Лодка была теперь высоко завалена плетеными из прутьев мордами, только что вынутыми из воды.
– Одного могу взять, – сказал мужик. И точно: из-за этих бокастых двухметровых морд и одному-то умоститься было с трудом.
Лешка потупился от неловкости за мужика, предлагающего спасение одному из них, когда их двое. А Славка, наоборот, остренько вскинулся и несколько мгновений молча оценивал эвакуированного.
– Ты вот что... – Он покосился на мужика, который ходил вдоль кольев, складывая сетку. – Давай оставайся. Чего ты? Все равно бездарный, а?.. Ну, я пошел. – Он двумя руками как следует нахлобучил малахай, глянул под ноги – не забыл ли чего, и твердо пошел к лодке. Постоял у лодки и вернулся. – Айда-ка отойдем!
Лешка мертво отошел с ним за костер.
– Ты вот что... К концу будет – повесь шмотье вон на ту рогульку. – Славка кивнул в сторону смутно виднеющегося в отблесках костра раскоряченного деревца. – Видишь, че ношу?! – Мельком оглядев свою рванину, он враждебно вскинул глаза на белобрысого, не удержался, пощупал драп его тужурочки, посопел: – Дай прикину?
Оцепенев от ужаса перед миром, в котором он родился, не желая больше жить в нем, видеть его, Лешка неверными руками сорвал тужурку. И Пожарник, движением плеч скинув на траву свой обширный пиджак, ловко влез в тужурочку, застегнулся, покосился на вспыхнувшие огнем костра медные пуговицы, потопырил локти, сказал встревоженно: