355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герман Балуев » Хроникёр » Текст книги (страница 14)
Хроникёр
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:47

Текст книги "Хроникёр"


Автор книги: Герман Балуев


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 33 страниц)

– Люди ищут не только «где» проживать, но и «ради чего» проживать, – сказал Курулин. – И вот этого самого «ради чего» в Воскресенском затоне нет. Не стало!.. Вспомните, как в войну, когда вы...

– Как в войну, я знаю, – сказал Севостьянов. Он улыбнулся своей яркой улыбкой. – Но теперь-то, слава богу, мир. Чего вам не хватает?

– Чтобы общество жило, а не гнило, нужна плодотворная идея.

– Строительство коммунизма вам подходит?

– Строительство коммунизма нам подходит. Я и прошу: позвольте и нам участвовать в его строительстве!

– Голубчик! Василий Павлович! – неуловимо быстро поморщившись, воскликнул Севостьянов. – Мне, право, неловко вам говорить об этом, но... – Он сдержал себя и хмыкнул. – Давайте быть проще! – Он блеснул золотом зубов.

– Воскресенский затон не имеет цели, перспективы, будущего... куда же проще?!

– А если еще проще?

– Заказа! – глухо сказал Курулин. – Такого же нужного стране, как наши канонерские лодки, бронекатера в годы войны.

– Вы что же, снова о «Мираже»?! – не поверил своим ушам Севостьянов.

– Да.

Севостьянов издал свой скребущий звук и повернулся к дверям. Снисходительный по натуре, беспардонности он не терпел. Ведь уже было с полгода тому назад – поддался он курулинскому напору, попробовал публично сопрячь «Мираж» и Воскресенский затон. И ничего, кроме укола самолюбию, не достиг. Заказ, как и следовало ожидать, отдали на крупнейший и известнейший судостроительный завод, а не привыкший к конфузам Александр Александрович с тех пор испытывал странное чувство неприязни к себе и оскорбленности, когда снова слышал о «Мираже». И возвращение к этой теме было со стороны Курулина, разумеется, актом совершенной бестактности. Одним глотком допив кофе, Севостьянов хлопнул ладонью по столу и стремительно поднялся.

– Год прошел, а у них конь не валялся, – вскочив, в спину Александру Александровичу быстро сказал Курулин. – «Мираж» даже не заложен. Я по пути в Москву заехал к Быстрову. (Быстров Петр Петрович был генеральным директором того самого известнейшего завода, которому был отдан «Мираж».) Он готов передать этот заказ мне.

– Петр Петрович? – Севостьянов с живостью обернулся. Ну, такого он даже от Курулина не ожидал!

– Вот его официальное письмо, – сказал Курулин.

– Как же это вам удалось?! – не выдержав, воскликнул Севостьянов, выхватывая письмо. – Околдовали вы его, что ли!..

Нет, не околдовал хмуроватого, недоверчивого и не очень-то любезного Быстрова Курулин. Но громадный завод, которым Быстров руководил, создавали пятьдесят лет назад присланные из Воскресенского затона корабельщики. Это старейший волжский затон – Воскресенский – родил такое большое дитя.

Самое разумное было все-таки хлопнуть Курулина по плечу и уйти в свой кабинет. Потому что мало ли какое письмо напишет директор завода, пусть даже генеральный! Тем более, что факт очевиден: плановые сроки строительства «Миража» Быстров провалил. И отсюда с легкостью можно сделать вывод... Но нет! Сверхновый «Мираж» и сверхслабый затон не подходили друг другу никак. Что изменится на заводе Быстрова с выпуском «Миража»?.. Да ничего!.. А если выпустить «Мираж» на Воскресенском заводе, там может измениться все!

Александр Александрович словно обо что-то ударился, издал свой многозначительный звук, покосился на Курулина, который на этот раз и в этот приезд был какой-то замороженный, сжатый, какой-то конечный, как будто решался вопрос о его жизни и смерти, и вдруг почувствовал, что пробил час его собственной дерзости. Счастливое ощущение утраты себя вернулось к нему. Он забыл о себе и не глазами, а сердцем вспомнил тех живущих сейчас в затоне постаревших, как и сам он, людей, что с ним ломали войну. Да, да, не очень-то подходит для «Миража» Воскресенский завод. Но как для Воскресенского завода подходит «Мираж»! Вот она, великая и, может быть, единственная возможность отплатить людям Волги за их самоотверженность и добро – влить в замершую жизнь поселочка молодую свежую кровь!..

...Отворачиваясь от поземки, Курулин шел, оскальзываясь, по обледенелой дороге. Снег белыми тучами несло параллельно земле. Сквозь белую муть невнятными пятнами все ближе выявлялись дома поселка. И если в Москве Курулин упрямо твердил об оставшихся без дела корабелах, то сейчас как ударило: в этих приближающихся рубленых обширных домах никаких корабелов нет. Старые состарились, молодые разъехались. Вот какая реальность приближалась сквозь снег. Невольно вспомнилось одутловатое лицо помощника Севостъянова, который, оформляя документы на передачу «Миража» Воскресенскому заводу, хмыкнул: «За что же это вас так, Василий Павлович?.. Фонды на «Мираж» спустили Быстрову. А вы из чего будете строить?.. Из ничего?» Помощник сочувственно улыбнулся, явно полагая, что это профессор, лауреат Ленинской премии, генеральный директор Петр Петрович Быстров и заместитель министра Александр Александрович Севостьянов вкупе подложили Курулину такую свинью.

«Вот именно, что все материально-техническое снабжение «Миража» ушло к Быстрову. А когда и как он будет отдавать, неизвестно. Так что все верно! Некому и не из чего строить «Мираж». Только через год он должен быть построен!.. И-эх, ладно. Счастью не верь, беды не пугайся. Где наша не пропадала?! Давай пока радуйся, плакать будем потом!..»

2

И вот, через год после этого, а точнее – через девять месяцев (была середина сентября), я вышел из самолета в крупном волжском городе, взял такси, переехал в речной порт, потерся в небольшой, но (как и в прежние времена) крутой и агрессивной очереди, купил билет на «Метеор» и вскоре сидел уже в его теплом вибрирующем чреве, глядя, как несет мимо сплошного ряда окон белую водяную пыль.

У оставшихся позади причалов мы встретились с Курулей в начале пятидесятых годов. Я тогда ушел с буксира, на котором плавал масленщиком, попытался поступить в художественное училище, но не был принят, и стал работать на подхвате у Бондаря, который к этому времени перебрался в город, сколотил группу художников, и они поточным методом писали шишкинских медведей, богатырей Васнецова, царевну, увозимую на сером волке, – крупные, с преувеличенной яркостью красок копии, украшающие в те времена стены всех ресторанов, парикмахерских и приличных пивных. Оголодал я на художественном поприще, обносился ужасно, и на ноябрьские праздники пробирался подкормиться в затон. По Волге шло уже сало, пароходы с линии были сняты, удалось устроиться на рейдовый затонский баркас «Воскресенец», который готовился вести последний, загруженный продуктами, дощаник в затон. Сгрохотал в кубрик со скошенными по обводам бортов переборками, с узкими кожаными диванчиками и привинченным намертво квадратным, чуть поболе носового платка, столом. И увидел на нем сияющую золотом букв бескозырку, а затем – моряка, даже не моряка – курсанта, в свежем великолепии слепящих якорьков, кантов, бело-синих полосок. Прямой мускулистый стан, развернутая выпуклая грудь, твердый взгляд, открытое мужественное лицо. И от всего облика ощущение надежности, строгой мужской чистоты, правильности. И это был Куруля. Я сел на диванчик и оторопело смотрел на него. Куруля? Тот самый, похожий на Кощея, шкодливый, смутно ухмыляющийся щучьим ртом переросток, что ходил, загребая ногами, сутулясь так, что его голова уходила в плечи, а ухмылка появлялась где-то среди рванины... Куруля?

– Здравствуй, Алексей! – Он открыто посмотрел на меня, протянул и твердо пожал мне руку. – Порубать хочешь? – И не разглядывая с прищуром, как прежде, а одним прямым взглядом он обозрел мои метущие бахромой обветшалые клеши, клетчатый пиджачишко с чужого плеча и застиранный тельник под замызганным, залатанным на локтях бушлатом, серое волчье лицо ищущего себя человека. Вынул из зеленого военного мешка банку мясных консервов, вскрыл ножом, достал буханку пшеничного хлеба, отсадил краюху. – Налегай!

Голос у него был клекочущий, сиплый. Он объяснил, что только что из похода: на учебном паруснике ходили вокруг Скандинавии. Лизнул ленту бескозырки:

– Соленая до сих пор.

Он был светел и ясен – молодой красавец с резкими чертами твердого, немного цыганского лица. Кособоко пристроившись к столику, я молча ел его хлеб и его тушенку. Слезы отчаяния душили меня. И до этого меня все время тревожило, что мои друзья твердо идут каждый своей дорогой: Федя Красильщиков учится в университете, Куруля служит на флоте, – лишь один я болтаюсь неприкаянно, безвольно прилепившись к артели Бондаря, который решил для начала укрепить свое материальное благополучие, ну уж а потом, не думая о куске хлеба, начать творить. Мне стало ясно, какая страшная глупость – это мое «художество, заключающееся в огрунтовке холстов, в поганом спанье на поганом диване в «салоне» Бондаря, в упоении свободным трепом художников, в иллюзии, что я уже почти как они.

Еще недавно, всего лишь несколько лет назад, я восхищался ленивой дерзостью Курули, вслед за ним подался в масленщики, а теперь я видел, что вот он, я! Это я, я! должен вот так сидеть в синей глаженой форменке, вот таким вот мускулистым монолитом и с хозяйским веселым спокойствием разглядывать лезущих в кубрик теток, старуху с замотанным шалью ребенком, разлегшегося во всю длину диванчика хмурого пьяного жлоба. Понаблюдав, как жлоб отпихнул пытавшихся потеснить его женщин, как женщины, смирившись, устроились на полу, Куруля по-хозяйски неторопливо взялся за жлоба, отнес его в угол, свалил, сказал добродушно:

– Вот здесь живи.

Я был раздавлен. Как он обрел сей праздничный вид, свое каменное великодушие, свою веселую невозмутимость, как вообще попал в высшее военно-морское училище, имея за плечами ко времени призыва на флот всего лишь пять или шесть классов.

– А поднапрягся! – сказал он свободным, не стесняющимся посторонних голосом. – Так что вот!.. – Он накинул на плечи свой чистенький, сияющий поговицами бушлат, надел и сдвинул назад бескозырку. – Теперь – до «деревянного бушлата»....

Но до «деревянного бушлата» дело у него не дошло. Из училища его отчислили за драку на Балтийском вокзале, где в то время под сводом стояли высокие мраморные столики, на которые ставили кружки с пивом. Как раз была амнистия в связи с кончиной товарища Сталина, вокзал наводнили отпущенные на волю бандюги, спокойно вынимали кружки из рук оторопелых граждан. Вынули из-под рук и у Курули. Он подождал, когда уголовник допьет его пиво, принял пустую кружку и разбил ее о голову утолившего жажду. Тут случились другие моряки и другие амнистированные. Закричали «полундра», засвистели медные бляхи... Словом, вскоре Куруля сменил морскую форму на робу рабочего Балтийского завода. Затем он поступил в Кораблестроительный институт. И в этот период, мне кажется, он и понял себя.

Он понял, что главное в нем то, что он затонский. И стань он капитаном первого ранга, он гордился бы в первую очередь тем, что капитаном первого ранга стал затонский. И, работая на сборке корпусов океанских судов, он уважал себя за то, что могучие корпуса собирает затонский... Не то чтобы вся земля, кроме затона, была для него пустыней. Но все для него имело смысл и смак постольку, поскольку существует в глуби России Воскресенский затон. Он был постоянно помнящий о своем роду чужестранец. И если по молодости лет ему казалось, что для взаимоотношений «затон – Курулин» достаточно того, что он, Василий Курулин, будет являться туда дорогим, в золотых позументах, гостем, то с течением времени ему становилось все очевиднее, что для него-то самого этого-то недостаточно. Он осваивал новый метод судосборки, смотрел спектакль в театре, любовался особняками в Прибалтике, – и все это было для него важно и интересно постольку, поскольку важно и интересно это было для затона. Однако, как же это понять? До него дошло, как это следует понимать, когда он побывал в перевезенном на горный берег затоне, увидел горстку домиков в окружении голых холмов, жалкую тонкую трубу котельной, десяток слепленных из силикатного кирпича цехов. Севостьянов побагровел, а затем необычайно долго издавал свой режущий звук, когда Курулин, явившись к нему, без обиняков заявил, что он хотел бы стать директором Воскресенского завода.

– Так ты что же, не сказал ему, кто ты? – удивился я, когда Курулин навестил меня в Москве после встречи с замминистра.

– Нет. Зачем?.. Я ему завод спас: он меня и так обязан был помнить!

– И вспомнил?

– Вспомнил. Даже прослезился... Такой артист!

– Да, брат!.. С тобой нелегко.

Курулин подмигнул:

– Зато интересно.

...«Метеор» несся как бы на пятке, вдоль стекол секло брызгами. Утомительно медленно летел справа сумрачный горбатый берег, а слева – белая, беспорядочно всплескивающая вода. Было что-то противоестественное, кощунственное в том, что даже на такой скорости Волга вызывала лишь утомление, желание поскорее приехать. Скорости оторвали от сущего, подменили собой духовную жажду «испить красоты», возвыситься, преклоненно обмерев перед нею. Конечно, и сама Волга уже мало чем напоминала изменчиво прекрасную, ходящую живыми солнечными струями Волгу с ее длинными желтыми отмелями, внезапными летними грозами, парящими в поднебесье орлами. «Метеор» несся по взъерошенному белому пространству водохранилища, левый берег которого вскоре завалился за горизонт, а горный смазался в толстую полосу.

Я вышел в открытую середину «Метеора» и увидел затон. Он покалывал огоньками в дальнем конце охристой, затопленной сумраком раковины. Открылся вход в залив, и стали видны белые туши стоящих на ремонте судов. Залив упирался в толстую черную гору, на вершине которой торчали мачты навигационных створов.

ГЛАВА 2
1

Поселок был на километр отодвинут от Волги. Он смотрел на нее громадным, заросшим дурью пустырем, который срывался в Волгу глинистым пятиметровым обрывом. Миновав пустырь, я прошел мимо громоздких бревенчатых казенных домов, один из которых на той стороне Волги назывался «большим домом». В ряд с этими черными страшилищами стояли четыре новых кирпичных корпуса, два из которых были уже заселены, а другие два торчали в небо недостроенными этажами. Строительство было явно законсервировано. Подкрановые пути замусорены. Башенный кран стоял на захватах. А вот в котловане, которым был начат пятый корпус, теплилась жизнь. В свете ламп и одинокого прожектора там шевелилось молча человек десять. Это были явно непрофессионалы. Я узнал начальника ОРСа Филимонова. Лопата к его плотной фигуре и властной повадке не очень-то шла. Недоброе предчувствие шевельнулось во мне.

Поблуждав по темноватым улочкам, я вышел на просекающий поселок большак. Я порадовался, ощутив под ногами асфальт, но тут же чуть не сломал себе шею: асфальт внезапно оборвался и дальше тянулся умятый автомобилями щебень.

По обе стороны тракта темными гребнями стояли дома. Они как бы загородили себя деревьями и высокими кустами в палисадниках, так что их освещенные окна были почти не видны. Наконец хоть что-то я узнал в темноте – Базарную площадь. На нее целое озеро света выливали большие окна магазина. Ко мне двинулась стоящая в нерешительности на грани света и тьмы фигура в распахнутом полушубке, в зимней шапке, хотя стояла сентябрьская теплынь.

– Рубль есть? – озабоченно-быстро осведомился встрепанный, хлипкий, странно напряженный мужик.

Не мешкая я дал ему рубль.

Тут же он оказался на крыльце магазина, плеснула светом дверь. Я уже было поднял чемодан, чтобы идти своей дорогой, но тут попрошайка выскочил из магазина, подкатился ко мне, ткнулся губами в щеку, поцеловал, заплакал:

– Лешка! Ты спас меня, помнишь, тогда, на острове? Ты думаешь, я забыл? – Шапка свалилась, я увидел младенческие легкие длинные белые кудри, узнал и все же не поверил: Пожарник?

Худое лицо его было мелко иссечено морщинами. Доверчиво восхищенно смотрели на меня голубенькие глаза.

– А я тебя сразу узнал. А ты меня нет, верно? Я же в котловане работал! Смотрю, человек в кожаном пальто, в шляпе – ты?.. «Вот это да! – думаю. – Леша приехал!» Ты ушел, а я – наперерез тебе, напрямки. Два рубля у меня у самого было, а рубль-то, думаю, у него, раз приехал, есть, – ласково болтал Пожарник, положив мне ладони на плечи. —А мокрые кусочки совал мне, помнишь? – сказал он, снова мимолетно заплакав. Схватил меня за отвороты пальто и потряс. – Сейчас бы свинья не ела. А я ел.

Он всхлипнул, понадежней заткнул под ремень бутылку, поднял с земли шапку, сказал, оглядываясь, озабоченно: – Пошли отсюда, Леша, пошли. А то люди, знаешь?.. Только приехал и – сразу же в магазин... Хорошо? – Он вытолкнул меня из светового круга во тьму, мы споро, как совершившие свое дело злоумышленники, пошли: впереди – Славка, за ним – с чемоданом я. Темной улочкой мимо бани, вдоль какого-то забора мы вышли к уже знакомому котловану, прошли было в темноте дальше. Но тут Славка вдруг остановился и даже застонал:

– И-эх! Кто ж так укладывает?!

Филимонов и прочие, вылезши из котлована наверх, укладывали вдоль стенки фундамента дренажные асбоцементные трубы.

– Держи! – сунул мне бутылку Славка. – Стой пока незамеченный. Я сейчас!

Из темноты я наблюдал, как шустро, хватко он работает, поворачивая трубы пропилами вверх, прикрывая эти пропилы кусочками толя, бегом, шустро подравнивает основание и присыпает трубы песком. И как неповоротливо стоят остальные, поспевая лишь взглядом за ним.

– Вот так вот! Дуйте! – сказал своим собригадникам Слава. – А я сейчас! Еще на минутку! Ага. – Он ускользнул во тьму и появился рядом со мной, шепотом. сказал: – Пошли!.. Авось Куруля не придет проверять.

– Это что же такое? – удивился я.

– А это котлован для наказанных. И я наказанный. У нас теперь так!

По краю молодого жидкого парка, разбитого в углу пустыря, мы вышли к Волге, середина которой была ярко усыпана лунным булыжником.

По всему пустырю к Волге сходили мелкие сухие овражки. На краю одного такого овражка мы и сели. Славка откуда-то из травы достал стакан, содрал зубами пробку, обмерев, налил, потянулся было ко мне, но не утерпел и судорожно выпил сам.

– Извини! – невнятно пробормотал он, вслушиваясь в себя и оживляясь. – А ты хорош! – очистившимся, широким, вольным голосом сказал он, заново окидывая меня просветленным взглядом. – И пальто-то, и так... Чего приехал? Е-мое! – Славка посмотрел на меня с напряжением. – Ты чего это написал?!

Конечно, я и так все время помнил, что я писал и о Грошеве, но тут у меня даже пот на лбу выступил – я вспомнил, что именно я о нем написал. Как изобразил прибывшего с директорским назначением в затон Курулина, а затем – сосредоточенную изо дня в день на выпивке компанийку, состоящую из бывших его же, то есть директора, дружков. И как они тотчас же по приезде заманили его в глубины стоящего на ремонте судна, распечатали бутылку, и Курулин молча и хмуро выпил с ними, «и у всех, кто, обступив, смотрел на пьющего директора, и особенно у старшего механика Грошева, было сдержанно ликующее выражение лица: «Обротали!» Теперь-то, под прикрытием «своего» директора, они предчувствовали, как можно будет, пока его не снимут, гульнуть». Но Курулин, допив свой стакан и вернувшись в контору, тут же всех, кто угощал его, снял приказом на месяц с должности, описав в этом официальном документе со злой точностью, как было дело. «Чего ж ты себя-то с работы не снял?!» – дождавшись его в проулочке, шепотом вскричал, шевеля перед лицом пальцами, Грошев. «Потому что я не пьяница», – сказал Курулин. И пошел. «А я? Я пьяница, да?» – догнал его растерзанный, встрепанный Грошев. «Да», – безучастно бросил Курулин. «Ты забыл, чем вскормился, Куруля! – остолбенело постояв, а затем вновь устремившись за новым директором, вне себя закричал Грошев, – Я жизнь затону отдал, а ты явился чистенький и меня выгнал? Как ты жить среди нас собираешься?! Ты в глаза мне смотри, в глаза!» – «А я так собираюсь... – остановился и сузил глаза Курулин. – Чтобы в грязи вместе с вами не хрюкать... У меня тут другие дела!»

Первый раз после детства, и совершенно неожиданно, я столкнулся со Славой Грошевым в Гамбурге. И не узнал его. Да и как мне было узнать солидного осмотрительного Пожарника в этом стремительном, резком, как бы захлебывающемся от быстроты и упоительности жизни маримане?! «Леша, ты? А ты загорел! – бросившись ко мне, захлебывался он, быстро и весело взглядывая по сторонам. – А я, знаешь, из каждого порта тащу детям игрушки. У меня двое, понял? A-а? восхищенно оглядывая меня, себя, прохожих. – А ты загорел! Ну, я побежал!» Он хлопнул меня по плечу и, счастливо озабоченный, побежал покупать игрушки, – сверкающий золотыми шевронами на морской тужурке, преуспевающий молодой резвый старший механик с пришедшего в Гамбург советского судна. Он был настолько упоен своей счастливо развернувшейся, набирающей темп жизнью, что даже забыл спросить, кто я, где я и как в этот самый Гамбург попал. Он закончил тогда техникум, поступил в институт водного транспорта, носил белоснежные нейлоновые сорочки с черным форменным галстуком, весь радостно устремлен был вперед, провидя впереди еще более захватывающую, красочную, возбужденную жизнь.

Но впереди у него было списание на берег за набегающие одна на другую радостно-возбужденные пьянки, сползание по лестнице жизни на подхват, на работы, которые для него подберет начальство. И три года назад, в преддверии книги, приехав в затон, я снова не узнал его, настолько он был не похож ни на юного – солидного, ни на молодого – возбужденно-радостного и стремительного Славку Грошева, этот слепо лезущий на меня слюнявый пьяный старик.

И даже не то студило мое сердце, что я так и вывел его в книге – слюнявого, а то, что я этим и подвел под его жизнью черту. Жестоко?.. Ну, а какими надеждами я мог его окрылить? Как ни старался я оставаться ему добрым товарищем, ничего кроме «бутылки-канавы-ужаса» в его будущем я не видел. И сейчас, внутренне сжавшись, покорно ждал, как он мне от души скажет.

– Ты чего это написал?! – еще более встрепанно и раскаленно повторил он. – Бочка солярки на триста километров?.. Ты что?! – воскликнул он. – Четыре бочки, четыре, Леша!

Я с трудом сообразил, что речь идет о том, описанном в моей книге эпизоде, когда разжалованный в трактористы Грошев вел свой трактор с прицепленными за ним санями через замерзшую Волгу и где-то там, где сейчас дробится на волнах луна, трактор провалился сквозь лед. Едущие сзади рабочие успели попрыгать с саней, постояли, посмотрели, как из черной дымящейся прорвы всплывают ледяные куски. Но чего смотреть: глубина метров сорок! Попробуй-ка всплыви оттуда! да побори течение! которое, пока карабкаешься вверх, бог знает куда унесет тебя подо льдом. Когда Славка, раздевшись в кабине, все же всплыл, нечеловеческим усилием продрался подо льдом к продавленной его трактором майне, мужики уже шли в своих тулупах к затону, возвращались, чтобы сообщить скорбную весть. Мороз был под сорок; Славка, выбравшись из воды, сразу обледенел, побежал, скрежеща белым ледовым панцирем. Мужички, обернувшись, до того напугались, что побежали на первых порах от него. Ледяная глыба, кашляя, бежала за ними. «Тем и спасся, – заключал в моей книжке Славка. – Разогрелся в бегу».

И вот теперь оказалось, что из всего того, что написано о нем в «Земле ожиданий», и из того, что там не написано, его всего более взволновало, что на утопших санях у него было четыре бочки солярки, а я упомянул – как будто он вышел в поход с одной.

– Я никому ни-ни! – шепотом заверил меня Слава. – Одна бочка... Ты что?! Какая же это книга, если одна бочка на триста километров, так?

Хотелось и плакать и смеяться, до того мне стало вдруг хорошо.

Совместно мы допили остаток терпкого, отдающего ржавым железом вина, прислушались к плеску волн под обрывом, посмотрели на оранжевую луну, на стоящий метрах в трехстах от нас празднично освещенный клуб-теплоход.

– Посидеть бы можно было... – кивнув в сторону теплохода, сказал неуверенно Слава.

– А почему бы и нет?

– Так ведь... – сказал он тоскливо.

– Ну, это преодолимо.

– Да? – Он как-то необыкновенно ожил, схватил мой чемодан, и уже минут через пятнадцать мы сидели с ним в баре этого сияющего чистотой теплохода. Барменша как-то уж слишком откровенно ухмыльнулась, увидев Грошева, оскалила золотые зубы и, шевеля черной шелковистой бровью, уставилась на меня:

– Чего?

Тут только я смог, наконец, как следует рассмотреть Грошева, лицо которого еще час назад, когда мы встретились возле магазина, было словно в кожуре, а теперь из этой кожуры вылезло.

– Ты чего ей ничего не говоришь? – вдруг испугался он, когда мы сели за столик.

Я махнул барменше, чтобы несла.

– Ну, ты даешь! – простуженно захохотал Грошев. Отсмеялся и утерся ладонью. – Ловко ты с ней: в одно касание!..

И по этому приступу смеха я узнал его окончательно и спросил, как он сейчас.

– Жена не сумела со мною, – склонившись ко мне, сказал он быстро и как-то механически. – Живу, кто пустит... Сейчас у Мальвина, Виталия Викторовича... Да ты его знаешь: Крыса! Ну, вот... На сеновале проживаю. Вылажу в трухе... – Он неодобрительно помолчал. Потом сказал, словно ободряя меня: Ничего! Под тулупом можно... – Он засмеялся и покрутил головой.

– Ты сейчас-то кто? – спросил я осторожно.

– Я сейчас шестерка, Лешенька. Таскаю полевой телефон за Курулей: вдруг ему захочется позвонить!.. Если ты помнишь, мы с четырнадцати лет все пошли работать. И за двадцать шесть лет трудовой жизни вот, выходит, что я заслужил!..

– А ты бы пил больше! – бросила барменша, поставив перед нами какое-то пойло – с торчащей соломиной и кусочками льда. – А вас я почему же не знаю? – играя бровью, распрямила передо мной и выставила свою молодую обширную плоть барменша.

– «Не знаю»... Во дает! – вскричал Грошев. – Это же мой незабвенный товарищ и знаменитый журналист Алексей Владимирович Бочуга!

– Мало кому известный Бочуга, – поправил я.

– Ну ты и шутишь! – возмутился Слава. – «Мало кому известный»... Мы же все ходили, вот здесь вот! – он показал на стенку, за которой был кинозал, – твое кино смотрели!.. Вот такими буквами: Алексей Бочуга!.. Ты знаешь, Лешка, у меня слезы были на глазах... Во! Наш! А? Мистика! Вот что в жизни бывает! А теперь – здесь! Сидит! А? Нина! – Он потянулся, подергал меня за рукав и внезапно всхлипнул, а барменша сосредоточенно пощупала другой мой рукав.

– Я вас видела в этом фильме, – сообщила она, мерцая глазами.

Фильм был снят по мотивам моего сибирского очерка; я участвовал в нем в качестве одного из сценаристов; и увидеть меня в нем было, конечно, невозможно. Но тем не менее я почувствовал расположение к игривой барменше, которая вдруг смела со стола мутноватое молодежное пойло и принесла немного, но янтарного, чистого, крепкого, ничего не спрашивая, но точно угадывая мой к этому делу подход. Производя эти эволюции, она привалилась к моему плечу мягким большим бедром, и Грошев не выдержал:

– Все-таки нет у тебя совести, Нинка!.. Ты бы хоть при мне... это самое... не крутила бюстом!

– А вы чудной! – мечтательно сказала барменша. Она подсела к нашему столику, сложила руки воронкой и опустила в них подбородок. – И выглядите вполне молодо! – сказала она, беззастенчиво разглядывая меня и морща в улыбке сочные губы. Сквозь редкую, на манер рыболовной сетки, кофту розово выпирало ее полное тело.

– Ведь это знаешь кто, Леша? – кивнул в ее сторону Грошев. – Жена моего старшего сына Веревкина... Тьфу! – оторопел он. – Все: «Веревкин», и вот я тоже: «Веревкин», а он ведь, как и я, – Грошев!

– Веревкин! – усмехаясь мне, подтвердила барменша. – А вы к нам надолго ли? – понизив голос и щурясь, со значением спросила она.

– У тебя муж – главный инженер завода! – вздулись жилы на шее Грошева. – Ты этим событием гордиться должна! А ты как себя показываешь? Окопалась в баре! Думаешь, Николаю Вячеславовичу приятно, когда...

Нина своей полной, розовой, просвечивающей сквозь сетку рукой неспешно взъерошила белые волосики на голове Грошева.

– Свекор мой!.. Свекруша! – добродушно сказала она мне. – Он деткам игрушки, курточки со всех портов Европы возил, а они его из дома выгнали. У-у-у! – Она вспушила младенческую шевелюру Грошева. – Когда сопьешься окончательно, я к себе тебя возьму. Куплю за свои деньги бочку водки и бочку соленых огурцов и поставлю в сенцах, чтобы жил спокойно. Будешь у меня заместо домового. Все умеет! – похвалила она Славку. – А то я с твоим Николаем Вячеславовичем гвозди и те сама заколачиваю. – Своей пухлой ладонью она матерински похлопала его по спине. – Давай выпей, а то еще помрешь!

Притихший, съежившийся Грошев махом выпил.

– Ой, до чего же мне надоело затонское захолустье. Одеться не перед кем! – игриво сказала она. – Может, мне с вами посоветоваться? – спросила она, приближая ко мне свое крупное яркое лицо с бесстыжими, твердыми, играющими глазами. – Приходите завтра, часов в двенадцать... – сказала она, приглушив голос. – Я расскажу вам всю свою жизнь!

– Вот это я одобряю! – кивнул Грошев. После живительного глотка он расправился и вновь обрел осанку. – Вот тебе с кем, действительно, надо поговорить!.. Рекомендую! – сказал он мне. – Нинка!.. Вот это человек настоящий!.. Ты понял меня, Алексей Владимирович?! Спасает меня, паразита. Когда уж совсем идти не к кому, иду за рублем к ней. Нет в ней жалости, а сочувствие есть!

– Пьет и пьет. С какой радости? – шевеля бровью, томно сказала спасительница. – Хоть сделал бы передышку, что ли?!

– Ну Нина! Ты меня удивляешь! – уязвленно выпрямился Грошев. – Пьют-то с радости, что ли?!

– Ну а горе у тебя какое?.. Рубль никто не дает?!

– Эх, Нина!... Сказал бы я тебе от души... Даже наука доперла, что это самое – есть болезнь, от которой не найдено пока лечения. Скажи, Леша!

– Так что?– морща губы, спросила меня о своем барменша.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю