Текст книги "Хроникёр"
Автор книги: Герман Балуев
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 33 страниц)
А «Мираж» между тем затрясся, зафиксировал себя, как на шампуре, струями двух бьющих в обе стороны водометов. Я увидел, как вышла из себя самой никелированная рука манипулятора с когтями грейферного захвата на конце, сломалась в локте и сунула когтистую лапу в воду. Судно жестко подергалось, покачнулось, и из глуби вынырнул захват, сжимающий шестиметровый топляк, с которого обильно текло. Манипулятор швырнул бревно в плашкоут и снова свесился за борт. Раздвинул когти и полез вглубь...
– Ну, ребятишки! – умоляюще сказал могучий дядя из министерства лесного хозяйства. Добродушный, симпатичный, нелепый, с бурым толстым лицом, он был зачарован, как ребенок. От полноты чувств положил тяжелую руку мне на плечи и, обдавая теплым коровьим дыханием, загудел о том, что таким ребятам, как Курулин, Россия памятник должна ставить при жизни. Тысячи загубленных молевым сплавом рек можно теперь вернуть народу, очистив их от разлагающейся на дне и погубившей все живое древесины. Не знаю, много ли думал Курулин о народно-хозяйственном значении создаваемого им кораблика, но у бурого лесника, это было отчетливо видно, осуществлялась главная идея его жизни. Он выходил из затяжной болезненной беспомощности, и надо было видеть его младенческие глазки, его, я бы даже сказал, пугающее своей одухотворенностью грубое бурое бесформенное лицо.
После ленинградца, после Курулина и после Веревкина и он дорвался до манипулятора, попыхтел, наловчился, бросил десяток бревен.
– Нет, ребятишки! Мы еще годимся кое на что...
Выловив все топляки, пошли через плес к золотой песчаной тонкой косе. Поднятый манипулятор торчал над судном, как согнутая человечья рука. Курулин развернул «Мираж» тем, что условно можно было назвать кормой, к косе. Узколицый, молчаливый ленинградец опустил манипулятор в воду, воткнул в грунт так, что «Мираж» оперся на него, выпустил из водомета толстую белую бешеную струю, которая, раздвинув воду, вошла в песок косы и продавила его на наших глазах. Минут за двадцать струя продула неширокий канал, в который, подняв манипулятор, вошел «Мираж» и вышел из него по ту сторону косы.
Лесник только крякнул. А похожий на Черномора инженер из Звениги выключил секундомер и зафиксировал время преодоления косы в журнале...
– Такое судно принять – это, мне кажется, и для принимающего событие в жизни, – тихо сказал я Самсонову, который как-то брезгливо, мельком глянул на работающий манипулятор и теперь хмуро оглядывал засоренное островами мелководье, не участвуя в общем негромком торжестве.
– Меня никто не уполномочивал принимать это судно, – грубовато сказал Самсонов. – И для чего мне его принимать, если ни одного судостроительного завода в моем пароходстве нет?.. Как экспонат?.. Для смеха? – Он брезгливо поджал губы. – Это головное судно серии. А серию выпускать где?
Слова он ронял в никуда, перед собою, не поворачивая ко мне головы.
– А ну-ка вон там пройти попробуйте! – приказал он внезапно Курулину и показал рукой на мелководный проран между двух кос, в котором рябило поверх песка всего-то сантиметров десять прозрачной воды. А осадка «Миража» была около сорока сантиметров.
Курулин, оскалившись своей бешеной улыбкой, покосился на похожего на Черномора инженера, и тот тотчас же стал справа от директора, положив ладони на какие-то, вроде тракторных, рычаги. «Мираж» нацелился на проран и помчался как в атаку. Схватившись кто за что, мы все напряженно ждали. «Мираж» пролетел почти до середины прорана и сел на песок. Мы с трудом удержались на ногах. Грохот обрезало. Черномор обеими ладонями сдвинул рычаги вперед, и по бортам «Миража» со скрежетом разнялась так называемая «шагающая рама», которую я принял поначалу за обычный привальный брус. Судно ощутимо стало подниматься. Я вышел из рубки и посмотрел за борт. Привальный брус превратился в стальной ромб, нижняя сторона которого, упершись в песок, подняла «Мираж». Затем ромб перекосился, накренив судно вперед, и «Мираж» съехал по направляющим и сел на песок. Ромб подтянул себя, сунулся вперед, надел себя на «Мираж», снова опустился, приподнял судно. «Мираж» и мы с ним опять проехали немного вперед. Затем Черномор, видать, осмелел, ромбы с обоих бортов залязгали, задергались, бросаясь вперед, и «Мираж» безостановочно полез к глубокой воде. Сполз, взревел дизелями, отпихнулся от песка водометным столбом.
Лесник гулко захохотал.
– Ну, ребятушки!.. – Он мимолетно, сам не заметив того, всплакнул.
Я поймал себя на том, что неотрывно смотрю на Курулина, на его старушечье, как бы вогнутое внутрь лицо.
Курулин покосился на солидно посапывающего рядом с ним Федю.
– Что скажешь?.. Наука!
Федор поднял кулак.
– Слава флотским и нам, чертям пароходским! – сказал он вполне серьезно.
Мы выходили из мелководья. Впереди дымился шторм. Над белесым паром несущейся водяной пыли стояли блекло-голубые горы, то и дело затушевываясь смерчами пены и брызг.
ГЛАВА 7
1– Завидую я Курулину, – с выражением своей обычной внутренней сосредоточенности сказал Федор.
Я развеселился.
– Объект зависти ты выбрал исключительно точно! И главное – удивительно своевременно!
У Федора была поразительная способность все несущественное как бы выносить за скобки. Всю, как бы это сказать, демагогическую сторону нашей жизни он игнорировал, пренебрегал ею. Так он не заметил мою статью, громогласного Самсонова, нервозность обстановки, пароксизмы Курулина. Он смотрел только в суть. А сутью было: Курулин взялся делать «Мираж» и сделал! А то, что теперь Курулина, возможно, будут снимать, – это демагогические финтифлюшки, которые серьезный человек просто не должен принимать во внимание.
– И тебе тоже завидую, – сказал Федор. – Решил и сделал. Только так и можно!
Явно он полагал, что я выносил замысел какого-то грандиозного, необходимого человечеству произведения и ради его осуществления развалил свою накатанную, но засоренную несущественными делами жизнь. Я почувствовал острый приступ тоски.
– И мне тоже ты завидуешь очень правильно! – сказал я язвительно.
Федор на мою веселость не реагировал. Не то чтобы у него не было чувства юмора. Но наш юмор как бы не удовлетворял его. И это, я чувствовал, он тоже выносит за скобки.
– Ты что, совсем ослеп, не видишь, как люди реагируют на так называемую победу Курулина?! – не сдержался я.
– Люди, они и есть люди, – помедлив, уронил Федор.
– Подходец, а?! Так ведь, милый! – взорвался я. – Как раз эти самые люди и определяют...
– Определить должен сам! —сказал Федор. – То, к чему ты прилагаешь усилия, на пользу оно этим же самым людям? Или во вред? Вот единственный критерий. – Вернувшись на «Мираже» в затон, мы шли с Федором к пристани. И он не то что делился со мной своими соображениями, он обосновывал принятое решение. Вот только, что он за решение принял, этого я не знал. Однако было очевидно, что поворотное решение им принято, и он, наконец, спокоен, отчетлив и тверд. – И что погнало меня в затон?! – с благоговейным удивлением вопросил себя Федор. – И место, видимо, необходимо, чтобы решиться. И чья-то решимость, чтобы внутренне на нее опереться.
Я покосился на него сбоку. Его фигура, похожая на застарелое, в узлах и наростах, корневище, пугающие своей правдивостью васильковые глазки подсказывали, что с этим субъектом опасно шутить.
– Чего надумал-то? – спросил я сердито.
– Закончить свою теорию, – сказал Федя. Он помедлил и улыбнулся мне своей застенчивой девичьей улыбкой.
Ну, Федя! Закончить свою теорию он решил еще лет двадцать назад! Чего это он задумал? На что его мог подвигнуть сам терпящий катастрофу Курулин? Что-то мне стало не по себе.
– Жизнь почти прошла, и все в ней было, кроме самой жизни, – сказал Федор и взглянул на меня вопросительно.
Я промолчал, и он внутренне раздражился.
– Нельзя просто делать и делать! Приходит время, и надо, даже жертвуя всем остальным, превратить то, что делаешь, в окончательное. И отбросить!.. Отдать!.. Освободиться!
Таким взъерошенным Федора я еще не видел.
Мы вышли на бугор, под которым скрипела пристань. Берегом, пригнувшись от ветра, спешила к пристани Ольга. Ветер распустил ее волосы, как черное знамя.
– Как с ней?
– Хорошо, – сказал Федор. – Она меня не любит.
Он с портфелем шагнул ей навстречу. Ольга болезненно улыбнулась, обошла его и остановилась передо мной. Тонкие. ноздри ее вздулись, а глаза смотрели в упор, расширившись.
– А хроники у вас получались лучше, – сказала она, стараясь быть насмешливой. Но губы ее тряслись. – От них исходило ощущение высоты. А тут – стыда!
«Тут» – очевидно, она имела в виду мою статью.
– Взяли и все растоптали! – сказала она жалобно. Взяла меня за пуговицу и потянула к себе.
– Похолодало-то, а? – вскричал я, потирая руки и весело взглядывая то на Ольгу, то на посапывающего в заинтересованной близости от нас Федора.
С болью и облегчением я почувствовал, что тоненькая живая нить, связывающая нас с Ольгой, оборвалась. И что передо мной стоит чужой, холодный и враждебный мне человек.
– Чудовищно! – Она с некоторой растерянностью окинула меня взглядом, складывая губы в презрительную улыбку.
Со стороны «Миража» прибежал возбужденный Курулин. Не останавливаясь, хлопнул Федора по плечу, крикнул, что надо спешить, и побежал по широкой сходне вниз, на пристань.
Выйдя из-за горы Лобач, показался во всей красе кренящийся от ветра трехдечный скорый. Космами пены мело через его белоснежный нос.
Мы тоже сбежали вниз и, пока Курулин брал для Феди билет, встав по наружному борту пристани, наблюдали, как разворачивается и нацеливается в горло залива обдаваемый смерчами брызг и кажущийся совершенно безлюдным праздничный большой теплоход.
– Я сейчас поняла, чем ваши хроники нравились, – следя за эволюциями теплохода, хлестко сказала Ольга. – Тем, что предоставляли в них действовать и говорить другим. Не вылезали сами! И кстати, вот почему фамилии автора этих бестселлеров никто и не помнит. Собственного «я» нет, наверное. A-а? Ха-ха! – Она пренебрежительно посмеялась. – Обидно, да? Надоело. Решил от себя сказать! И вот, видите, что получилось... Предали моего отца и своего друга. Как же так?
– А Федор Алексеевич уезжает – сказал я. – Вы пришли его проводить?
Федор, покраснев и напрягшись, смотрел на шевелящиеся губы – мои и Ольги, но едва ли слышал, что мы говорим.
– Некогда была хотя бы дуэль, – все так же не глядя на меня, сказала Ольга. – Человек за свои поступки отвечал собственной жизнью. И смывал свою низость собственной кровью. А теперь она смывается чем?
– Низость? Ничем не смывается. Человек так и остается с этим клеймом.
– Чудовищно! – сказала Ольга.
– Так я буду ждать вашего звонка! – поняв, что мы замолчали, влез со своим мучительным Федор. – Вы позвоните?
– Да, – безжизненно ответила Ольга.
– Держи билет! Спасибо, что посетил, – вынырнул откуда-то веселый и размашистый Курулин.
Несколько человек, в том числе и Федор, перешли на теплоход; сходни тотчас вздернули снова на дебаркадер, и белый борт тотчас стал отлипать.
Резко сдвинув вперед висящую на длинном ремешке сумку, Ольга достала платок, вытерла лицо, вынула и снова положила в сумку зеркальце и ключи, потерлась щекой о щеку отца:
– Мне тоже пора!
Мы не успели опомниться, как она, махнув рукой отходящему вместе с бортом теплохода матросу, шагнула через расширяющийся прогал; матрос галантно и ловко подхватил ее под руку. И она встала рядом с ним, с напряженной улыбкой глядя на нас с Курулиным. Подняла руку и покачала ладонью. Матрос взглянул ей в лицо и, молодо ощерившись, тоже помахал нам рукой. Побледневший широкий Федор Алексеевич прочно стоял за ее спиной. Так они и уехали: напряженно и дерзко улыбающаяся Ольга, забывший о нас с Курулиным Федор и весело машущий нам матрос.
2Вслед за облегчением, я почувствовал, что жизнь моя оголилась. Я мысленно посмотрел назад и вперед, и ничего не увидел, кроме голизны. Неутомимо освобождался от лишнего и мешающего и в конце концов освободился от всего. Это было даже смешно. Освободился от газеты, которая делала мое существование осмысленным. Освободился от девушки, которая позволила. мне почувствовать, что я еще живой и что впереди у меня еще что-то может быть. Освободился от друга, который хоть и шел рядом, но был все равно как за стеной.
Теперь я понимал, что из этой голизны не так-то просто выскочить. Что вопрос вовсе не стоит так: стоит ли мне принять предложение Берестова и стать секретарем парткома? Вопрос стоит следующим образом: могу ли я быть секретарем парткома? И вот на эту истинную постановку вопроса подспудно созрел ответ: нет! Не смогу, оказывается. Потому что вижу только то, что видят мои глаза, и не вижу, не могу предположить даже, на что способен тот же Слава Грошев, если его поставить в определенные условия. Сейчас ясно, что назначение Грошева – великолепное, точнейшее назначение. А ведь я был бы против. Я постарался бы помешать этому назначению, будь у меня хоть какая-то власть. Ради блага Курулина, затона и самого Грошева стал бы мешать. Хроникерство, преклонение перед фактом, смакование факта, подмена диалектики жизни диалектикой факта... Я понял вдруг очень ясно, почему, как метко заметила Ольга, мои хроники еще помнят, тогда как меня самого не помнит никто. Нет ничего обманчивее и лживее, чем факт, думал я. Конечно, это была крайность. Но мне сейчас была нужна эта крайность. Я вспомнил описанные мною экстремальные ситуации и как там держались люди, и подумал отчетливо о том, что уже не раз мне приходило в голову: человек в этих кризисных ситуациях, конечно, виден, но это «не тот» человек. То есть очень и очень не весь. Я и так знаю, что и Курулин-сын, и Курулин-отец, и Стрельцов, и Андрей Янович, и Слава Грошев – все они мужественные люди. Но что из этого? Другого смысла требует время. О другом, более протяженном во времени, не экстремальном, более сложном и менее броском мужестве идет – прислушайся только к жизни! – речь.
Невольно я подумал о тех двух хрониках, что должны были стать основой киносценария и повести, и понял, что на железнодорожном вокзале в городе принял неправильное решение, что и повесть и сценарий именно то, чем мне нужно заняться. Я понял, почему мне предложена эта работа, зачем мне выданы авансы и чего от меня ждут. От меня вовсе не требовалось то, что я уже начал делать, – растаскивать хронику на большую площадь, набивать ее психологией и увеличивать в объеме. От меня требовалось осмыслить ее в ряду предшествующих и последующих событий. Не аварийная ситуация во время проходки тоннеля и даже не героические действия людей в глубине заснеженного сибирского хребта, а ответ на вопрос: почему это произошло. Ведь о возможном прорыве подземной реки говорили буквально все. Прогнозировали даже число.
Уже в последние перед прорывом дни в забой посылали только добровольцев. То есть катастрофа, можно сказать, была запланирована. Я почувствовал, как у меня раздуваются ноздри – в таком неожиданном, с большой широтой захвата, с постановкой государственного значения проблемы, ракурсе предстал передо мной уже исписанный, уже отброшенный и, оказалось, так все-таки и не тронутый материал. Озаренно я увидел и сценарий и повесть, какими они будут, и я понял, что я их уже, можно сказать, написал. Уже готовые, с началом и концом и с внутренним напряжением, они существовали в моем сознании.
Я вспомнил, как часто мелькали в моих хрониках слова «внезапно, неожиданно, вдруг». Но ничего не происходит вдруг. Всему есть, может быть, невыявленная пока причина. И даже уход мой из газеты, я понял, не глупость, не «вдруг», а начало настоящего и очень трудного пути, на котором требуется не культивируемое мною столько лет мужество личного участия в какой-нибудь кошмарной ситуации, а мужество самое чреватое и самое нужное для нашего времени – мужество гражданское. Я понял, наконец, что и мое открытое письмо другу – не есть случайный отход от своего жанра. А есть начало, может быть, еще недостаточно твердое, недостаточно умелое, но все же начало моего нового пути. Я хвалил Курулина в книге за то же самое, за что ругал в статье. Мучительно было то, что и то и другое казалось мне правдой. Правда была и в книге и в статье. Но теперь я разрешил это мучительство, поняв, что ступил на более высокую, на более ответственную и на более опасную ступень правды. А раз ступил – надо идти!
Пригнувшись и отворачиваясь от ветра, мы шли с Курулиным краем обрыва, по причесанному и полегшему бурьяну. Ветер был до того плотный, что на Волгу трудно было смотреть. Из предзимней летящей мглы молча лезли растрепанные валы. Они били лбами в пузо обрыва, и рядом с нами взлетали белые водяные кусты. Ветер хватал их и как белыми бичами хлестал ими, бурьян.
– Женишок! – едко ухмыльнулся Курулин.
– Неловко говорить об этом, – прокричал я сквозь ветер. – Но поверь!., я ни словом, ни помыслом!..
– Да верю я! – ощерившись, хлопнул меня по спине Курулин. – Намучается с тобой Ольга! – развеселился он. – Правильный человек! – сказал он едко. – Ты хоть изредка-то позволяй себе ошибки! А то ведь сам себе наскучишь и от скуки помрешь!
«Посмейся, посмейся!» – подумал я.
Клуб-теплоход был пришвартован к открытому берегу. Его со скрежетом раскачивало. Ходили и грубо скрипели сходни. Квадратные окна, запрокидываясь, мертво сверкали предзимней белизной.
Сидели в куртках и полушубках; зал был уже полон. На сцене, за накрытым кумачом столом неподвижно сидел Егоров. Капитанская фуражка лежала рядом с ним на столе.
– Сегодня мы собрались, чтобы обсудить книгу «Земля ожиданий», автор которой... – поднявшись, бесстрастно начал свое вступительное слово Егоров. Сказав все, что требовалось, Егоров взял со стола фуражку, спустился со сцены и сел рядом со мной в первом ряду. Помолчали. Тихо примостившаяся за маленьким столиком в углу сцены секретарша Курулина Клава с пунцовым лицом слепо смотрела в зал. Я догадался, что Самсонов посадил ее за стенографистку. Сам он, недовольно сопя, набычившись, золотясь шевронами, сидел в конце первого ряда, неподалеку от меня,
– Может, лучше кино посмотрим? – спросил я, обернувшись к залу и рукой показывая на белый экран.
На мне скрестились серьезные и неодобрительные взгляды; я увидел жалостливое лицо матери; и скрипучий голос старика Курулина из середины зала сказал;
– Ты, Лешка, давай не дури! Люди с работы прямо пришли его послушать, а он тут...
– А чего обсуждать ее? – сказал я, выходя на сцену. Книжка лежала на столе, и я, как некое доказательство, показал ее залу. – Дело прошлое. Я думаю, вас больше интересуют дела нынешние. – Я вынул из кармана газету и поднял ее над головой.
– Вот именно! – сочно сказал бывший начальник ОРСа Филимонов. За кряжистой фигурой Андрея Яновича я разглядел его налитое здоровьем лицо.
– А по делам нынешним что я могу сказать? – Я увидел умоляющие глаза Клавы, которая, естественно, не умела стенографировать, и кивнул ей, одобряя ее и давая ей знак, что последующее следует записать. – Я, журналист Алексей Бочуга, – сказал я медленно и внятно, держа в поднятой руке газету, – директора вашего завода Василия Павловича Курулина оклеветал!
Я спустился со сцены среди кладбищенской тишины. Потом здоровущий голос заржал:
– Не зря нас сюда зазывал парторг!
Закричали по-затонски, все разом, в полное горло: «Вот те и москвичи-журналисты!» – «Да что он сказал-то? Я ничего не понял!» – «Да что я, Лешку не знаю?! Бузит он просто, бузит!» – «Ну, наклеветал – хорошо, ладно! Но че наклеветал-то, тоже пусть скажет!»
Баламуть просек голос вскочившего Филимонова:
– Это что же такое, граждане?! Ведь он правду истинную написал?.. А теперь что же?.. И его, выходит, прижали!
– Кричат, что ли? – зычно осведомился у матери Андрей Янович. – Чего это им Лешка сказал? – И оглядев осатаневший зал, весело грянул: – Хе-хе!
– Да издевается он над нами! – сказал грубый и резкий голос.
И как бы вскинутый этим голосом, над массой орущих людей выпрыгнул незнакомый, плюгавый, пронзительный, похожий на облезшего кузнечика, старикашка:
– А в старом-то затоне кто были – что директор наш, что писатель?.. Отъявленное хулиганье!
– Кончай базлать! – поднялся парторг электросварочного цеха Хренов. Медный бас его прошел, как каток. – Извините, – убавив голос, сказал он в свалившейся тишине. – Алексей Владимирович, будьте добры подняться на сцену и объясниться.
Я уже был на сцене. Чувствуя, как свело лицо, я дождался, когда тишина сгустилась на мне, поднял газету и во всю силу легких крикнул:
– Так это я вас спрашиваю: «Я Курулина оклеветал?»
Зал, опешив от моего вопля, помедлил и ответил мне воплем:
– Нет!
– Нет! – развел я руками в сторону золотых шевронов. – Так что я могу поделать, если мне в уши кричат «нет»?!
– Вы что орете? – угрожающе поднялся и шагнул в мою сторону Самсонов. Он грузно взошел по трем ступеням на сцену. – Вы что оре...
– А это его пресс-конференция! – забыв, что конференция все-таки «читательская», ясным голосом сказал Егоров. – Почему бы ему и не поорать?!
Самсонов всей своей габардиновой массой поворотился к Егорову и с недоумением посмотрел на него сверху.
– Позвольте! Как же мне не орать, если из нашего с вами замысла ничего не выходит? – гаркнул я так, чтобы отчетливо слышали все. – Вы предложили мне заявить публично, что я Курулина оклеветал. А за это обещали не устраивать над ним «показательную расправу». Но народ не дает мне как следует выполнить условие сделки. Я ему кричу: «Оклеветал!» Он мне кричит: «Нет!» Я в затруднении: как же нам с вами быть?
– Все?.. Накричались?.. – Загривок Самсонова вздулся тугой, розовой, гладкой подушкой. Сцену и весь наш корабль качало, но он стоял, как влитой. – Гастролер!.. Решил он, видишь ли, нам дать представление!.. Вы что же думали – таким способом возьмете меня за горло?
– Это писать? – пунцовая, как мак, пискнула в спину Самсонова Клава.
Он развернулся на нее всей своей массой.
– Что вы тут пишете?!. Что вы тут... – Он сдержал себя. – Идите в зал! – Он повернулся и убедился, что я все еще здесь. – А вы садитесь!
Я уселся за кумачовый стол, а он встал рядом, спокойный и твердый, неторопливо оглядывая сидящих внизу людей.
– Сделка, в которой уличил меня журналист, имела место, – сказал Самсонов. – Я считаю статью Алексея Бочуги незрелой, лишенной четких и принципиальных выводов. И если бы он, Бочуга, нашел в себе мужество признаться в этом, его признание в известной мере развязало бы нам руки, позволило бы принять меры, отвечающие наибольшей пользе Воскресенского затона. Но поскольку товарищ Бочуга в себе этого мужества не нашел, мы вынуждены по фактам, вскрытым газетой, принять реальные меры. И будьте уверены, мы эти меры примем!
Самсонов окинул взглядом притихший зал, спустился со сцены и сел в первом ряду. Во мне все противно дребезжало, и я никак не мог согнать мучительную улыбку с лица.
– Итак, – сказал я, приподнимаясь спиной и опираясь ладонями на кумач, – продолжим нашу читательскую конференцию... Первый читатель у нас уже выступил... – Лицо болело от привязавшейся ко мне хамской улыбочки, и с этой улыбочкой я глазами показал на Самсонова. – Так что теперь... я думаю... – Я почувствовал, что утратил с залом контакт. Перестав бормотать, сел, и дребезжание во мне достигло той силы, что, казалось, я сейчас распадусь.
Потянулась мучительная, как бы уличающая меня пауза. И невзлюбивший за что-то меня старичок, покрутив головой, вскочил и торжествующе поднял перст:
– Вот как оно все и подтвердилось!
От старичка дохнуло застарелой холодной жутью...
Из середины ряда выбрался ладный, крепенький, как хороший гриб, парень в распахнутом бушлате – младший сын Славы Грошева Виталий.
– Что подтвердилось? – пошел он выпуклой грудью на старикашку, заставив его вскинуться петушком и сесть. – Я вообще не понимаю, что происходит! – крепко сказал он, стоя в центральном проходе и оглядывая сидящих вокруг людей. – Если мы пришли обсудить книгу, то давайте обсудим. Я, например, прочитал ее с удовольствием. В ней о детстве наших отцов. Не терялись, между прочим, увлекательно жили! А теперь, пожалуйста: директора заводов, писатели, доктора наук... Даже собственный мой отец в конце концов в люди вышел: замдиректора по флоту... А что? Горжусь!
– Ты спроси его, как он в замы попал! – отвернувшись от Виталия, подал реплику в никуда Филимонов.
– Как ты в замы попал? глазами найдя среди массы сидящих отца, спросил Виталий.
– А как попал?.. Поставили! – разозлился Грошев.
– Поставили его. Понял!! Вопросы есть?
Бывший начальник ОРСа отдулся и завел глаза к потолку.
– И эта... —вскипел Грошев, вскочил и вытянул жилистую шею. – Я не напрашивался!.. Мне дали задачку – отремонтировать флот. И ремонт, будьте любезны, идет ходом! А если Вячеслав Иванович Грошев после этого станет не нужен, то вот эти руки... – Замдиректора по флоту и судоремонту поднял и показал свои темные рабочие руки, – умеют все! – Слава судорожно осмотрелся, сел и замер, окаменев лицом.
– И могу добавить! – заложив руки в карманы флотских клешей, отчего грудь его выкатилась еще круче, повернулся Виталий к отставному начальнику ОРСа. – Мне претит, что главными людьми стали чувствовать себя всякие колбасники! Не те, кто колбасу делает, а те, кто ее раздает! – Вынув руки из карманов, он вышел к сцене и встал к залу лицом. Я сверху видел, какой он вихрастый, открытолицый, бестрепетный, и позавидовал Славе Грошеву, его отцу. – Или же мы собрались здесь, чтобы обсудить статью Алексея Владимировича? – Он качнул затылком в мою сторону. – Тоже годится, давайте обсудим!.. Человек высказал свое мнение о наших делах. Отлично!.. А я выскажу свое. И мое мнение вот какое. Я собирался из затона уезжать! Потому что тянуть волынку мне ни к чему. Хочу работать по-человечески и жить по-человечески – как лучшие люди в нашей стране живут. Однако я не уехал. Потому, что приехал Курулин! И если вам интересно, я могу сказать, что меня, бригадира судосборщиков, Виталия Грошева, соблазнило остаться. Меня соблазнило остаться то, что вместе с Курулиным в моей жизни появился азарт!
– Так ведь, Виталий, – поднявшись, отеческим тоном сказал Филимонов, – в статье речь-то шла не об азарте. А о том, что директор нашего завода нарушает законы. А тот, кто нарушает законы, – преступник. Ты вот о чем давай-ка скажи! – Филимонов поправил мохеровый шарф, подоткнул под себя полу новенького черного полушубка, сел и выглянул из-за большой головы Андрея Яновича.
Долго терпевший зал, наконец, не выдержал и взорвался. Я видел черные ямы гневно раскрытых ртов, вскакивающих и кричащих друг на друга людей. Происходящее пьяно валяла качка. Обжатые белыми гардинами окна то взмывали вверх, то падали вниз; в их черноту впрыгивали: справа – мигалки бакенов, слева – береговые огни. Каждую минуту одна кричащая сторона зала, кренясь, поднималась над другой стороной.
«А на черта мне корова, если я молока не пью?!» – вскочив, гневно кричал вчера снятый председатель поссовета Драч вчера избранному председателю поссовета Камалову. «Детишки молоко пьют, а ты водку пьешь, потому тебе ничего и не надо!» – обнажив желтые зубы, резал его Камалов. «Водку?.. Какую водку?! Где она?» – «Кто ему дал право? Нет в стране сухого закона! – надсаживался начальник механического цеха Артамонов, тряся сползающими к подбородку щеками. – У меня племянник из армии пришел, так встретить нечем! Все теперь выдает прямо со склада Мальвин. По личному распоряжению Курулина. За мои же деньги премируют меня двумя бутылками водки!» – «Какой же это сухой закон? – умненько улыбался плоский, как одетая в плащ доска, начальник планово-экономической службы Поймалов. – Это еще один рычаг власти, которую захватил в свои руки Курулин. Теперь вы окончательно, как собачки, у него на поводке. Из его рук и едите, и пьете. И гавкаете...» – «Лично мне ваша водка и даром не нужна, – вздымаясь на качке вместе с левой стороной зала, сосредоточенно говорил кому-то Мальвин. Тщедушный, внимательно-сдержанный, одетый в старенькое клетчатое пальтецо, он ничем не походил на всевластного начальника ОРСа. – Питаюсь преимущественно манной кашей, дома у меня скромнее, чем у любого и каждого, а сберкнижки у меня просто нет». – «Да мне плевать, есть у тебя сберкнижка или нет! Я спрашиваю, почему вы распределяете, а не продаете? Я работаю на пилораме, так чем я хуже Виталия Грошева, который работает на «Мираже»? Для него особый распределитель, ему все, а мне кукиш с маслом. Где у нас народный контроль? Куда смотрит завком?» – «Запланирована проверка ОРСа, запланирована!» – надрываясь и кашляя, кричала, махая рукою, мать. «Ах, Елена Дмитриевна! – вскочив, в сердцах сказал ей тот, что работал на пилораме. – Неужели надо было ждать, когда ваш сын из Москвы приедет и ткнет нас носом в то, что у всех у нас на глазах?!» – «Леша, они меня не слушают! – обернувшись, крикнула в мою сторону мать. – Зав-тра на-чи-на-ем про-верку ОРСа!» – сложив руки рупором, крикнула она старческим дробным, рвущимся голосом, махнула рукой и села, неподвижно глядя перед собой. «Вот и спросите себя: „А люди ли мы?“» – высоким голосом взывал старик Курулин, поднявшись над головами своей костлявой худобой. Ему через весь клокочущий зал, с одного борта на другой, отвечал сменивший его на посту председателя завкома Константин Петрович Стрельцов, существовавший для меня некогда в образе молодого вежливого «лысенького», а сейчас пожилой слонообразной внешности человек с крупным выпирающим лбом, обрюзгшим лицом и легким пухом бесцветных волос. «И я могу сказать, почему у вас не получилось, – давил его слоновьей тяжестью слов Стрельцов. – Потому что не делом были озабочены, а лишь тем – насколько вас уважают. А вашей обязанностью было защищать интересы рабочего класса. И не от директора, который и так работает по восемнадцать часов в сутки, а от тех представителей этого же самого класса, которые свой класс разлагают! Которые привыкли к разгильдяйству! К безнаказанности! К преступной вседозволенности!.. А вы так людей распустили, что теперь нам рабочий класс приходится спасать от него самого!.. Только и знали, что расстраивались и стыдили... А какой толк от ваших переживаний, если вы не умели бороться?! Если не могли заставить уважать порядок?! Если не догадались пресечь воровство, открыв лесоторговый склад, где те же самые доски и краски, и стекло, и шифер, которые до сих пор тащили с завода, можно купить?! И что было толку от ваших задушевных бесед с пьяницами, если все-таки не вы, а мы, и одним махом, уничтожили зло?! И хотя теперь полно недовольных, но пьянства в Воскресенском затоне нет! Так что судите сами, люди мы или не люди... Я вам оставляю этот вопрос!» Андрей Янович, всегда молодевший, когда попадал в свару, где резали правду друг другу в глаза, всем телом как-то, мускульно, ожил. Привстав и оглядывая митингующий зал, он зычно сообщил матери: «Хе-хе!.. Проснулись! Надо, чтобы Лешка чаще к нам приезжал!»