Текст книги "Хроникёр"
Автор книги: Герман Балуев
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 33 страниц)
ГЛАВА 5
1Курулин постучал прутом в окно, и я пошел и открыл и без того открытую дверь.
Он молча взглянул на Ольгу, хмуро изумился, окинул взглядом голизну комнаты, в которой не было даже занавесок, и сел на укрытый двумя одеялами и шубой диван. Пламя торчащей из стакана свечи метнулось и потянулось к нему.
– Знатно устроился! – сказал он с сарказмом и вопросительно посмотрел на Ольгу.
– Я «с картошки» из-за него убежала, – показав на меня глазами, сказала Ольга. Она сидела у стола, подперев подбородок кулачками, и, не мигая, смотрела на отца.
Курулин крякнул, встал, прошелся по комнате, обнял худенькие плечи Ольги, погладил по голове.
– Ну, давай иди!
Он выпустил ее в коридорчик, прикрыл дверь, постоял у окна, а затем прошел и распахнул только что закрытую дверь. В коридорчике, прижавшись к стене, стояла Ольга. Курулин еще недоуменнее хмыкнул, помедлил, провел ее в комнату и осторожно, как больную, усадил на единственный в моей комнате стул.
– Ты ему-то об этом говорила, что ради него приехала? – показав на меня глазами и стараясь быть веселым, спросил Курулин.
– Нет.
– Ну вот и правильно, – он и в самом деле повеселел. – И впредь не говори... Ты еще цыпленок, а он – вон какой хмурый тип. – Он снова сел на диван и не сразу смог побороть растерянность.
– Так вот! Чтобы что-то сделать, надо перестать оглядываться. Территорию, на которой разворачиваешься, надо считать своей, – сказал он с усилием, повернув ко мне хрящеватое, нервно-спокойное, с язвительным носом лицо, на которое в непривычном свете свечи легли грубые тени.
– Вотчиной?
– Да. А лучше – хозяйством. Вот вы в газетах прямо с ножом к горлу: чувствуй себя хозяином!.. Вот я и почувствовал. Внял!.. И самое-то ведь смешное, что ведь вы правильно говорите! Вот как нужен хозяин, а то окончательно землю русскую замордуем! Только что такое хозяин?.. Я сажаю деревья, строю коровник, делаю завод железобетонных изделий, а мне кричат: «На кой тебе черт?! Ты директор завода. Судоремонтного! Ну, хоть «Мираж» – так это понятно. Эта блажь по твоей специальности. А коровы? На кой тебе эта хвороба сдалась?» А хозяин – это боль за всю вверенную тебе территорию, со всеми землями, водами и заводами, с людьми, которым эта корова и эта зелень нужны. Хозяйство – это миллион всего, увязанного в единую цель. Ну, как крестьянин. Он до рассвета проснулся, а у него уже десяток планов, будоражащих голову. Это косить, это починить, там посадить... Отчего он такой ретивый? Почему он не знает покоя?.. Да потому что ему дана земля, и он чувствует, что он хозяин на этом клочке земли. А хозяином может себя чувствовать только тот, кто имеет право сделать по-своему. А заставь его делать по указанному – и все! Хозяина нет. Есть батрак. Или имитатор деятельности – чиновник.
– Так слишком многое можно оправдать.
– А как ты думаешь?! Милый!.. Много хочешь – так многое и разрешай! Абсолютное доверие и абсолютная ответственность! – вот что в принципе должно быть... Как крестьянин. Поленился, не сделал – с голоду сдох. Вот, я понимаю, – это мера ответственности! А у вас какие критерии? Наверняка все восемь директоров, которые сидели тут до меня, определялись как «добросовестные, технически грамотные, политически подкованные» и так далее. А по сути, кто они? Мусор! Как пришли, так и ушли, ничего не возделав на этой земле. И у меня на все твои заданные и еще не заданные вопросы один такой вот встречный вопрос: умру я – лучше или хуже оставлю я затонский завод, поселок, природу да и людей? Порядочнее ли станут затонские, красивее ли станут дома, современнее ли станет производство, лучше ли будет снабжение?
– Да конечно, все будет лучше!
Курулин, значительно помедлив, ухмыльнулся, потянулся с дивана и похлопал меня по спине.
– Умный ты все-таки, Лешка!
– Нет, подожди... – спохватился я.
– Давай-ка вставай, пошли!
– Куда?
– На пристань.
Когда мы вышли за большие дома, сияющий палубными огнями скорый уже входил в затонский залив. На пристань сошел третий из нашей тройки – Федор Алексеевич Красильщиков, похожий, скорее, на передового рабочего и лидера заводской тяжелоатлетической команды, чем на физика и доктора наук.
– Приехал, – сообщил он наивно.
Курулин через курточку пощупал его бицепсы.
– Во какой нынче ученый пошел!
– Здравствуй, Леша, – сказал Федя. – А это кто?
– А это Ольга.
Они пожали друг другу руки, причем Федя посмотрел на Ольгу с интересом и уважением, а Ольга на него – с беззвучным смехом. Упражнения с гирей сделали фигуру Феди какой-то корнеобразной. Таким лет сорок назад в своей Сибири был, должно быть, Андрей Янович. Хотя такой яркой атлетической вылепленности, понятно, не было и у него. Спортивную вязаную шапочку при входе на пристань Федя вежливо снял, обнажив крупную голову со сползающим на обширный лоб хвостиком светлых волос. У него было девичье, овальное, чистое, с аккуратным носиком, аккуратным ротиком, правдивыми васильковыми глазками и крутым джеклондоновским подбородком лицо. Строгие костюмы к его низкорослой широкой атлетической фигуре не шли. И он всегда, сколько я помню, одевался в свободные спортивные одежды. А теперь даже вон, пожалуйста, горные ботинки красовались на нем.
Неожиданный приезд Федора был более чем странен. Я знал, как строго и напряженно работают они в Центре, а все остальное время Федя отдавал своей теории. И когда я позвонил ему перед отъездом в затон, он ни о какой поездке не помышлял.
– Случилось что-нибудь?
– Нет, Леша. Все, как никогда, хорошо! – сказал он с каким-то уж чрезмерным, невеселым нажимом. – А эти огни – значит, новый затон?
Все вместе мы дошли до курулинского особняка, а там я сказал, что пошел домой, что вызвало у Курулина и Красильщикова недоумение, а у Ольги яростную улыбку, застывшую на ее лице. А мне, может быть, захотелось дойти до точки, до края, до предела своей тоски. Исчерпать ее в одиночестве. Как ни дико это звучит, но приезд столь любезного мне Федора Алексеевича подействовал на меня удручающе. Определилась сразу истинная причина моей волчьей тоски. В конце концов, все ведь можно перетерпеть, если есть основа, на которой стоишь, которая прочно держит тебя. А у меня такой основы не было. Я сам ее развалил. И когда я посмотрел на Курулина и на Красильщикова – какие они четкие, крупно определившиеся, безоглядно реализующие каждый свою жизненную задачу, мне стало слишком отчетливо видно – кто такой я.
Я вернулся на диван и, растравляя себя, стал думать о Красильщикове, который считал себя современным реализатором идей Циолковского. Мысль Циолковского о космической природе человечества он считал гениальнейшей человеческой догадкой, откровением на все времена. Он считал, что Циолковский ухватил ту главную истину, над которой бились умы во все время существования человечества – о назначении человека, о смысле его пребывания на земле. Все сущее – и историю, и нынешние проблемы – Федор рассматривал с точки зрения космической предначертанности человечества, и с этой высоты уже вроде бы объясненное находило такое неожиданное объяснение, такое простое, строгое и суровое, что временами мне казалось, я задыхаюсь: так тяжело было держаться в этой его атмосфере напряженного надбытового мышления.
Как отдельный человек, так и человечество, говорил Федор, чувствуют подавленность и раздражение, если не реализуют вложенный в них природой смысл, не осуществляют себя в задаче, для решения которой они созданы. Неудовлетворенность, раздражение порождает разного уровня конфликтные ситуации, нежелание всерьез работать, равнодушие, цинизм, нарушение нравственных норм. Природа мстит за отступничество. Но эту месть одновременно надо считать и сигналом, предложением выйти на истинный путь, следовать своему назначению.
Он как бы родился с убеждением, что торить эту истинную дорогу человечества предначертано ему, Федору Красильщикову. Занимаясь созданием современных космических кораблей, он в то же время был убежден, что экспансия человечества в космос пойдет принципиально иным путем. Корабли – нужная, но тупиковая ветвь. Даже с релятивной (практически недостижимой) скоростью «летающий сундук» (так называл он космические аппараты) будет лететь до ближайшего интересующего нас созвездия (например, туманности Андромеды) полтора миллиона земных лет, что лишает это предприятие всякого смысла, ибо за это время земная цивилизация перестанет существовать.
А поскольку закон физики (один из фундаментальнейших) гласит, что максимальное выражение скорости – это скорость релятивная, то есть скорость света, то налицо явное противоречие между возможностями человечества и предсказанным ему Циолковским космическим будущим. А попросту говоря – безысходный тупик.
Вот этот тупик и взялся преодолеть Федор Красильщиков.
От одного представления, что этот человек взвалил на свои плечи, у меня сухо становилось во рту.
Выходом из тупика Федор Алексеевич полагал свою теорию, которой занимался со второго курса университета, то есть вот уже двадцать лет. Это была теория Всеобщности, призванная увязать достижения физики и сопредельных наук и в результате этого синтеза нащупать тот золотой ключик, которым открывается все. Надо сказать, что с тех пор, как существует изучение природы, оно имело перед собой в качестве идеала конечную, высшую, по словам Макса Планка, задачу: объединить пестрое многообразие физических явлений в единую систему, а если возможно, то в одну-единственную формулу. Вот эту-то одну-единственную, конечную формулу и добывал Федор Красильщиков. Я иногда думал: «Может, он сумасшедший?!»
– Если не ошибаюсь, – говорил я, зорко глядя ему в глаза, – подобную задачу ставил перед собой Эйнштейн, пытаясь нащупать связь между микромиром и структурой Вселенной, физически выразить гармонию мира. Но даже у него дело не сладилось.
– Да. Ему не хватило жизни, – скупо ронял Федор. Я чувствовал, как брезгливо раздражает его мой простецкий способ неофита рассуждать о таких величинах, как Эйнштейн, бытовыми словами пересказывать строгие физические постулаты. Но я знал также и то, что именно по этой причине через минуту его прорвет, и я получу интересующее меня знание в доступной для меня, хоть и гневной форме.
– Нет. Стой! Я все же не понимаю. У тебя какая-то сомнительная логика. Логика наоборот!.. Циолковский решил, что человечество обладает космической природой и что его будущее – это экспансия в космос. Из этого ты делаешь обратный вывод. Раз человечество должно попасть в Большой космос, значит возможна скорость выше релятивной, то есть фундаментальный закон физики преодолим. А раз так – нужна теория этого преодоления. А раз нужна теория – ты бросаешь свою жизнь на ее изготовление.
Когда Федора начинал душить гнев, он прятал глаза.
– Циолковский открыл то, что объективно существует! – замедленно отрубал он, пряча глаза. – Я с законами природы дискутировать не собираюсь! Теория Всеобщности существовала всегда!
– Непонятно. Но – интересно! – делал я круглые глаза.
– Предтечей современной, все более расползающейся по частностям науки, – преодолев себя, издалека принимался за мое просвещение Федор, – была мифопоэтическая культура, которая выражала понимание древними гармонии мира. По сути, это и была моя теория Всеобщности, только на детском, донаучном уровне. В мифопоэтической культуре существовала строжайшая иерархия. И главной ценностью эта первая теория Всеобщности считала космос. А все остальное было ценно лишь в той мере, в какой имело отношение к космосу. Более того: реальным считалось только то, что сакрально, то есть священно, то есть имеет отношение к космосу. Злободневная, бытовая жизнь в систему высших ценностей не входила, не была сакральной и, значит, не могла считаться реальной.
– Вот это мне нравится! – одобрительно гоготал я.
– Кстати, казалось бы, – польщенно говорил Федя, – наша наука должна все более удаляться от смутных поэтических представлений древнеегипетской, шумерской, вавилонской, древнееврейской, древнекитайской, полинезийской и прочих культур. Но нет. Идеи Вернадского, открытия Минковского и Эйнштейна начали поразительно сближать нас с детством человечества, а наши представления, на новом, конечно, витке, с их детскими, общими, чувственными представлениями.
– Забавно!
– Однако вернемся к сакральному. Что в самом сакральном считалось самым ценным?.. Та точка в пространстве и времени, где и когда совершился акт творения, где находится центр мира, проходит мировая ось, стоит древо жизни, дерево предела, столп, трон, алтарь, где находится чувствилище бога.
– Я как чувствовал, что доберемся до бога.
– Если тебя смущает слово «бог», можно принять обозначение Икс или Зет. Несущественно!
– Нет, зачем «Зет»? Мне безумно интересно, что же такое есть бог? То есть что это я говорю, так он что же – есть?!
– Человечество сразу интуитивно почувствовало, – помедлив, веско сказал Федя, – что есть внешняя сила, организовавшая хаос в космос, то есть царство случайностей в строгий миропорядок.
Он помедлил как бы на краю пропасти.
– И ты что же, обнаружил эту силу? – спросил я, чувствуя, что у меня холодные мурашки прошли по спине.
– Да.
Мы оба посидели в обморочном молчании. А потом Федор взял листок и написал довольно длинную формулу.
– И что это?
– Бог.
Должен признаться, что мне стало несколько не по себе.
– И что же он, с бородой? – спросил я дико.
– Нет, он оказался физической величиной, – деловито сказал Федя, отобрал у меня пепельницу и сжег над ней листок с формулой.
– Ф-фу! Черт! – Я нервно походил по комнате и снова сел перед Федей. – Давай дальше!
– Его зовут Ламбда, – сказал Федя.
Я нервно захохотал.
– Под названием Ламбда-члена он возник еще в уравнениях Эйнштейна как гипотетическая неуловимая сила, которая появляется как выражение внутренних свойств пространства. Эйнштейн принял ее равной нулю, поскольку, ничтожно малая по величине, в лабораторных условиях она неощутима. Но в условиях космологических она может, например, прекратить расширение Вселенной и направить это движение вспять. Понимаешь, какой отсюда вывод?
– Нет.
Он помедлил, оценивая меня.
– Если Ламбда правит всем, то править Ламбдой можем попробовать мы!
Он не мигая смотрел на меня, а я – на кирпичную будку бойлерной, построенную против окон его кооперативной квартиры.
И хотя Федя недоверчиво относился к моим умственным способностям, я понял, что эта минута, возможно, и есть тот самый миг, о котором грезило человечество. И мне, человеку из толпы, представляющему не только нынешнее, но и ушедшее человечество, предъявлено то откровение, в смутном предчувствии которого протекли тысячи лет. Я выбран, чтобы за нынешних, прошедших и будущих ощутить первым безумное, чуть злорадное, сатанинское торжество, упоение безграничной, незримой властью над всем, над бесконечностью, превращающейся отныне как бы в перспективу твоей собственной квартиры. Вплотную подошло то, что человек предвидел, называя себя венцом творения и царем природы. И если Моисей в момент получения откровения пал на колени, или воздел руки, или, не помню уж, что он там делал, но, во всяком случае, изо всех сил демонстрировал, что он верный раб, слуга и холоп, то теперь наступило обратное, и я должен ощутить себя господином, мессией, добравшимся до власти над самим богом. Но вместо вознесенности над миром и безмерного торжества я ощутил громадность потери. Как будто потерял отца, и теперь не к кому в положении крайнем обратить взгляд, полный мольбы и надежды. Сам взрослый, и кругом беспощадность.
Я вытер лицо платком и вдруг возмутился. Оскорбился тем, что меня, взрослого, образованного, опытного человека, на какой-то миг заставили поверить во всю эту чепуху.
– Нет, стой! – вскричал я каким-то склочным, базарным голосом человека, которого нагло пытаются облапошить. – А при чем тут тогда эта... как ее?.. релятивная скорость, которая... Да и нынешние космические аппараты – плохи, да? А Ламбда поможет сделать другие?!
– Здесь все «при чем»! – опустив глаза и помолчав, сквозь зубы сказал Федор. С преувеличенным терпением и с оттенком некоторой раздраженной брезгливости, свойственной, вероятно, всякому великому, вынужденному объясняться с беспокойным неофитом, он долго и внушительно, какими-то каменными словами вдалбливал мне, что все есть производное от константы «пространство – время», и если ты нашел ключ к главному, то становятся частностью как скорость, так и техническое качество кораблей, подобно тому, как в границах обжитого нами города нам безразлично, на чем ехать – на автобусе или на трамвае.
– То есть, черт!.. А ты же говорил, что нынешняя космонавтика – тупиковая ветвь этого... как его?.. Да, стой, забуду! Ты зачем мне рассказал про трон жизни, то есть про эту, тьфу! как ее? про сакральность?! То есть ты этой мистикой как бы обосновываешь свою теорию, что ли? Или что?
В общении с нашими милыми и простыми людьми я чувствовал себя умным, а временами даже и очень умным, но рядом с Федей я как-то катастрофически глупел. Скажу даже резче: обнаруживался. И это особенно беспокоило и бесило меня.
– Да. Ошибался. Это не тупиковая ветвь. Это просто – второе, – помолчав, как бы через силу, ответил Федя на первый вопрос. – А что касается сакрального, то я пытался дать тебе понять, что построение гармоничной картины мира, что и является целью познания, как идеал и как путь к этому идеалу, закодирован природой в самом человеке, то есть мы идем предопределенным путем. И даже наши ошибки – это издержки движения по верному, предначертанному пути. На этом базисе ты можешь для себя уточнить и наполнить вполне определенным смыслом такие понятия, как «судьба», «свобода и необходимость», «выбор», который, если ты его делаешь не в соответствии с в тебя заложенным, то есть с судьбой, неизбежно грозит тебе карой, смысл которой ты можешь легко прочесть, ибо он заключен как корень, как главное в самом слове «судьба».
– А-а! – прозрев, захохотал я. – Обосновал и оправдал свою замысловатую жизнь! Нет?.. Черт! – вскричал я, сообразив. – Да ведь все это обыкновенный диалектический материализм!
– Идеализм тоже вписывается в эту картину, – переждав мои крики и несколько помолчав, сказал Федор. – Как предчувствие открытия.
– Твоего?
Федор поколебался. Потом поднял глаза и посмотрел на меня, как бы щурясь от света.
– Моего.
И снова я задохнулся.
Что из того, что моя голова отказывается совместить чудовищное открытие с тяжелоатлетическим обликом знакомого мне с детства Феди?! А та простенькая формула, с которой началась кошмарная ядерная эпоха, разве она как-то совмещалась с обликом обаятельнейшего мудреца, предпочитающего ходить в свитере и в сандалиях на босу ногу, обожающего играть на скрипке и ненавидящего насилие и войну?! И тем не менее он вывел эту формулу, и через кратчайшее время мир сжался в судороге ужаса быть спаленным в атомной топке. А что власть над атомом по сравнению с торжествующим господством над всем сущим?!
Фу, черт! Я насильственно заставил себя рассмеяться.
– А для моего пользования ты этого своего Ламбду не можешь изобразить?
– Пожалуйста! – Федор навис над листочком бумаги. Он помедлил, возможно представив своего великого предшественника Эйнштейна, и на лице его вместе с безмерным уважением обозначилась тень упрямого внутреннего торжества. Он написал своим твердым почерком: ЛАМБДА-ЧЛЕН ≠ 0, особенно твердо перечеркнув знак равенства, что для идеалистов и мистиков могло бы читаться так: «Бог не равен нулю!», если бы он не оказался свойством пространства, то есть все-таки материалистической величиной.
Нет, ну все-таки это было как-то до жути дико!
– Ты меня, конечно, извини, но на простого человека, как я, – сказал я (втайне, конечно, считая себя не таким уж простым), – иные ваши научные открытия действуют так, как будто меня обокрали. Что там ни говори, но ты своей дурацкой формулой лишаешь жизнь какого-то сокровенного, подозреваемого любым из нас высшего смысла.
– Обретя сознание, человек, в общем-то, только тем и занимался, что искал смысл жизни, – не принимая моего тона, сдержанно сказал Федор. – Почему же никто его не нашел? Да потому что для единичной жизни его, этого смысла, нет. Смысл имеет жизнь человечества. И заметь, что актируется, то есть приносит истинное удовлетворение, работа, сделанная для других. Ты не вдумывался в этот нонсенс? Какая внутренняя сила заставляет считать настоящими лишь те усилия, которые направлены на движение всех?.. Эта сила есть закодированный в нас самих регулятор, зашифрованная указка природы, компас, по направлению стрелки которого движется человечество. И эта стрелка показывает на выход из земной юдоли для реализации себя среди живых, творящихся, ждущих осеменения звездных пространств.
– Фу! – утомился я. – Что-то трудно даже дышать... Ну хорошо: коллективное бессмертие, осеменение... хе-хе!.. звездных пространств. Но, милый мой! Человечество прогибается под грузом сегодняшних, сиюминутных проблем: терроризм, международный разбой, атомный шантаж, чертовщина с экологией, безработица, люди мрут в Африке с голоду, каждый год изобретается все более кошмарное оружие... Да ты очнись, Федя! Ты говоришь: «смысл человечества во взрослении»!.. Да ведь оторопь берет от такой взрослости! Федор Алексеевич, ты опусти глаза от Ламбды и посмотри окрест!
– А это все сигналы природы, что человечество повзрослело и пора ему покидать свою колыбель.
Я невольно поежился. Он с какой-то нечеловеческой высоты вглядывался в людской муравейник, и в глазах его не было милосердия.
– Ну, Федя!
Он помолчал, потом поднял свои васильковые, правдивые, наивные и страшные этим глаза.
– Потому и спешу!
Вот как?! На миг я ощутил ту высоту, на которую он себя вознес своей безумной задачей: я и задыхающееся в предсмертных конвульсиях человечество. «Потому и спешу!..» А он между тем, взволновавшись моим перечнем людских бедствий, осмыслял их вслух с точки зрения своей теории, говоря, что загрязнение биосферы, нарушение теплового баланса, накопление в верхних слоях атмосферы фреона (того, что в холодильниках), который уничтожает саму броню, защищающую от смертоносных ультрафиолетовых лучей живое – озонный слой, прогрессирующая нехватка пресной воды, угрожающее накопление в земле и воде ядохимикатов, сокращение пахотных земель и одновременно – громадный рост народонаселения, казалось бы, беспричинные вспышки агрессивности, равнодушия, стремление забыться в вине или в музыке, утрата интереса к созданию шедевров и вообще чего-либо долговременного – для последующих поколений, и прочее, и прочее, – все это не то что сигналы, но трубные звуки, что пора человечеству покидать свою колыбель. Сейчас человечество можно уподобить двадцатилетнему гаргантюаподобному увальню, засидевшемуся в детской кроватке, под которым, конечно, эта кроватка трещит.
– Позволь, позволь!.. Но все эти кошмары можно объяснить не только этим.
– Можно! – отрезал Федя. – Само беспокойство природы, выражающееся в землетрясениях, ураганах, невиданных наводнениях, за последние десять – пятнадцать лет увеличилось раза в три.
– Нет, ну черт возьми! А безработицу? Ее ты тоже укладываешь в свой космический мешок?
– Безусловно. Перепроизводство товаров, а значит, избыток рабочей силы выводят социальные противоречия на последнюю грань. И это тоже один из тех трубных звуков, которыми, по Библии, должны предварительно пробудить мир архангелы. Когда мы начнем работать на Большой космос, естественно, перепроизводства быть не может Начнется, да и навсегда останется, одна катастрофическая нехватка. Да и само содержание работы станет захватывающим, требующим максимума творческой свободы и результата. Вот тогда и потребуется включить мозг полностью, задействовав и девяносто процентов резерва, который осмотрительно создала природа, соразмерив научно-техническое развитие с взрослением нравственным, то есть первое до предела затормозив. Если бы не было этого предохранителя и, скажем, открытие ядерной реакции состоялось несколько сот лет назад, в период, когда еще не сформировалась нравственность и не подчинились разуму инстинкты, у человечества просто бы не было времени повзрослеть. Оно сожгло бы себя тогда же.
– Федя! Дорогой ты мой! – сказал я покровительственно. – Насколько я понимаю, для реализации всей этой твоей петрушки нужны совокупные усилия всех стран и континентов, противостоящих систем, которые нацелили друг на друга ракеты. А ты, значит, выйдешь, как Христос, из своей кооперативной квартиры, взойдешь на бугорок и скажешь: «Братья! Вознесемся в космос!» И заправилы военно-промышленного комплекса проникнутся и посыплют головы пеплом: «Как не стыдно нам заниматься такими гадостями? Вон что Федя-то предлагает, а!..» Ты же еще при нашей жизни намерен осуществить свою идею?
– Да.
– А при нашей с тобой жизни, дорогой Федор Алексеевич, мир, к сожалению, завяз в судорогах сиюминутных проблем. И выйти из этого клинча...
– Все проблемы нынешние, – сказал он резко, с гримасой брезгливости выделив слово «нынешние», – могут быть отменены одной-единственной идеей, обладающей действительно материальной силой... И потом: не надо считать людей идиотами!
– Почему?
Замкнувшись, Федор двинул свою массу вон из кабинета, но в коридоре одумался, вернулся и снова вдавил стул в навощенный паркет.
– И главное, все готово. На удивление! – превозмогши себя, сказал он прежним, сосредоточенным и серьезным тоном. – Наука и техника на достаточном уровне. Даже социальная структура необходимого нам общества гениально предугадана и живет уже как предстоящее в людях. Только вы, – нажал он на «вы», – понимаете коммунизм как изобилие барахла и продуктов. А я думаю, что это как раз не существенно. Я думаю, что коммунизм – это объединение людей общей высокой целью. И вот теперь эта цель есть!
И снова я, не желая того, подключился к его высокому напряжению, к его сладчайшему безумству. И снова мое сердце сдавило волнение, и как бы одним взглядом я увидел четыре миллиарда жителей Земли, всех сразу и каждое лицо в отдельности, и каждое из этих лиц имело выражение той же высокой серьезности, духовной приподнятости, которые были присущи Федору, и чувствовалась сама атмосфера наступившего царства естественной справедливости, торжества мысли, многообразной людской талантливости, радостной подчиненности общему, большому и радостному.
И снова после этого радостного подъема последовало резкое падение в трезвость, в цинизм, в ядовитейшую насмешку над собой и над Федором. А может, он нездоров?.. Но в то же время разве выглядел здравомыслящим Циолковский, почти всю жизнь вызывавший смех солидных, вроде меня, людей? Разве не возмущал своими дерзкими фантазиями Джордано Бруно, очищенный затем от заблуждений костром?
Мне почудилось за окном шевеление, и я метнулся с дивана, опасаясь – не Ольга ли снова уселась посреди дороги? Но это был Федор. Он шел, пытаясь рассмотреть в темноте номера домов. Я вышел на крыльцо.
– Чего потеряли, товарищ?
– А, вот ты где!
Я провел его в свою темную и холодную комнату, зажег торчащую из граненого стакана свечу. Присев к столу, он снял шапочку и сосредоточенно пригладил свой светлый, похожий на хвостик, чубчик, теряющийся среди обширности лба. Он не обратил внимания ни на особенности моего жилища, ни на свечу. В нем чувствовалось оскорбительное невнимание ко всему тому, ради чего множество людей и живет.
– Чего приехал?
– Тридцать девять лет, – глядя на пламя свечи, сказал Федор. – Потеряна жизнь!
– Руководствуясь этим исключительным соображением, ты и сбежал из Москвы?
– Взял отпуск. – Федя пригладил свой чубчик, затем поднял голову и взглянул на меня остро. – А сорок лет для физика – край! – Он помолчал, следя за беспокойством свечи. – По сути, и жизни не было. Принесена в жертву. И вот результат этой жертвы – ноль!
– Но ты же сам писал мне формулу Ламбды! А это и есть, насколько я понимаю, вершина твоей теории...
– Слишком много допущений, – устало сказал Федор. – Формула не имеет еще рабочего вида. – Мы нехорошо помолчали. – Что-то надо делать, Алексей. Чувствую, так дальше нельзя.
Вид у него и в самом деле был какой-то потерянный. Заросшее мускулами тело грузно обвисло, на лбу появилось множество волосяных морщин, рассеянный взгляд ни на чем не мог задержаться.
– То есть что значит «так дальше нельзя»?! – засмеялся я раздраженно. – Ты знаешь, что тебе нужно делать в жизни, и делаешь. Дай бог каждому! – рассердился я окончательно. – Ишь ты: «так больше нельзя»! А как можно?
– А кто такая Ольга? – внезапно спросил Федор. Его беспокойные глаза, наконец, нашли объект внимания и остановились на мне.
– Ольга?.. До тебя, мой милый, доходит, как до этого самого... полосатого, с длинной шеей... Тебе же представили: дочка Курулина!
– Я знаю, что дочка, – простодушно сознался Федор. – Кто она?.. Я ее люблю, Алексей!
Я гулко, на весь дом захохотал.
– Вот чего тебе не хватало! – Оглушенный, оскорбленный, буйно развеселившийся, я нервно прошелся по комнате и снова сел на диван. – Нет, слушай! Да когда ты успел? Мы же тебя только-только с ней познакомили!
– Почему ты так кричишь, Алексей?
– Нет, слушай! – орал я, как буйнопомешанный. – Действительно, чего это я глупости спрашиваю! Мало ли, что пять минут назад увидел! Какое это имеет значение, верно? Главное: сразу видно, как она по всем статьям тебе подходит! Во-первых, почти ровесники: всего-то двадцать лет разницы в возрасте. И учится в вузе, на первом курсе, все же не в детском садике высмотрел. Нет, слушай! Почему это доктора наук берут себе жен всегда с первого курса? Почему не со второго? – Я нервно захохотал. – Или боятся, что это скоропортящийся продукт?
– А ты пошляк, Леша! – сказал Федор так, что стало ясно – дальнейшие отношения между нами невозможны.
– Знаю! – смеясь, я похлопал его по биндюжной спине.
Федя посидел не двигаясь, а затем в недоумении развел руками:
– Что ты за человек, Лешка?!
– Вот это верно! Нас на испуг не возьмешь! – еще более раздраженно взбодрясь, я отечески шлепнул его по спине. – Тем более – непродуманным словом! – Я склонился к нему, как доктор. – Так как это можно за пять минут полюбить? Это тебя Ламбда довел до ручки!
– А ты что, прямо так спишь в пальто и шляпе? – разглядев наконец меня, спросил Федор с детской непосредственностью.
– Нет. Шляпу надел, когда вышел тебя встречать, – в тон ему, весьма серьезно, ответил я.
Внезапно я выскочил на крыльцо. Ни на дороге, ни у забора, нигде Ольги не было, и это меня почему-то взволновало. Я вышел на середину улицы. Кто-то приближался ко мне со стороны базара. Еще не видя, я понял, что это Ольга. Рассердился тому, что взволнован, что сердце запрыгало, плюнул, пошел в дом, но вернулся и подождал Ольгу.