Текст книги "Хроникёр"
Автор книги: Герман Балуев
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 33 страниц)
По сходням мы спустились с праздничного теплохода в кромешную темноту. Грошев, отобрав у меня, нес чемодан. Просветленный, воспрянувший, он ласково и восторженно болтал о том, какие лихие ребятки были мы в детстве. Мы прошли наискось через пустырь и остановились перед каменным, на прибалтийский манер, коттеджем Курулина. С громадной, уносящейся в небо крышей, он стоял от всего отдельно, слепя ярко освещенными окнами.
– Зайдешь, может? – неуверенно сказал Грошев.
– Нет.
– Ну и правильно. Пускай он сам идет к тебе!
Мы прошли по дощатому тротуару, свернули за угол.
– Узнаешь?
За штакетником темной громадиной стоял дом моей матери, точнее: ее мужа – Андрея Яновича Солодова, бывшего революционера и бывшего сибиряка.
– Один бы хрена нашел, верно?.. Эх, Лешка! – все болтал ласково Слава, опуская на доски тротуара мой чемодан. Он припал к штакетнику, всмотрелся в темные, мрачно отблескивающие окна, тихо засмеялся;– Спят. И не чают, кто приехал. До утра будешь стучаться. – Он отлепился от штакетника. – Сейчас мы откроем. – Мы зашли за угол, где были первые, решетчатые ворота. – Во! Крепость! – сказал Слава хвастливо. Запустил руку между брусьями, погремел железом и ворота открыл.
За преддворьем с кучей наколотых дров была дощатая высокая стена и вторые ворота. А сверху выходил козырьком навес, накрывающий, по затонскому обычаю, от дома до сарая часть двора. Славка перелез через дрова, поднял из бурьяна лестницу, бесшумно взобрался на козырек, на перекрытие над двором, выявился копной на фоне звездного неба, пропал и через минуту открыл ворота.
– Давай, заходи домой!
Луна освещала сарай, огород и темные стекла веранды.
– Во! – потянул носом Слава. – Опять какой-то дрянью полил... Селекционер! – Слава крякнул и покрутил головой. – Пить хочу. – Пошел по тропинке среди огородных зарослей, открутил, нагнувшись, кран летнего водопровода, попил. Я прошел к нему и тоже попил из ладоней, стараясь не забрызгать туфли.
Затем мы оказались в мастерской, дверь которой перекосилась, вросла в землю так, что пришлось протискиваться в узкую щель.
– Мастер! – кивнул на просевшую дверь мой провожатый. – За что ни возьмись – все у него или не открывается, или не закрывается. – Слава включил в мастерской электрический свет, и мы полюбовались обилием первоклассного самодельного инструмента в гнездах над огромным, заваленным разным хламом верстаком. Отливая роговой желтизной, поблескивали рубанки, фуганки, шерхебели, стамески, долота, угольники, висели всевозможные пилы, коловороты, дрели. На полках, опоясывающих другие стены, стояли всевозможные пузырьки и банки, канифоли и лаки, лежали сверла и полотна для резки стали, паяльники и бобины легкоплавких металлов. Один лишь набор плотницких топоров с томно изогнутыми подсолнечно лаковыми топорищами мог надолго удержать даже холодный и не ценящий взгляд. Мастерская была дико завалена стружками, чурбанами, обрезками досок. Повсюду к стенам были приткнуты кряжистые дубовые колоды – заготовки, кленовые и березовые плашки, колода мореного дуба, ореховые и ясеневые, нежные, уже обработанные дощечки... Ни у кого в затоне не было такого богатства. А главное, таких, как у Андрея Яновича, рук. И для него, конечно же, не представляло труда поправить дверь в мастерской, пристрогать в доме оконные створки, но для него перевешивать старую гниловатую дверь было как бы низко. «Выбросить надо, а не перевешивать. Барахло!.. Вот с огородом закончу, новую сделаю. В дубовой обвязке! – кричал он. – Хе-хе!» Но так, разумеется, и не делал. Не лежала у него к мелочам хозяйства душа. Год за годом он делал инструмент, чтобы с помощью уже этого инструмента сделать еще более изощренный инструмент. Ему было, очевидно, просто приятно осознавать, что он может все что угодно сделать. Но зачем делать, если можно, он чувствовал, и без этого обойтись?
– А? – сказал Славка с какой-то сладкой тоской. – Я бы вот здесь поработал, не отказался. Ты меня понял, Лешка?.. Вот так!
Выключив свет, мы протиснулись из мастерской, и Слава положил мне руки на плечи.
– Со свиданьицем! – Он всхлипнул как-то бездомно, по-собачьи. Потом расправился, спросил строго: – Подарки привез?
– Подарки?
– Да ты что это?! Друг! – Славка отстранился и посмотрел на меня с изумлением. – Ответственный работник! Явился к матери! Из Москвы! Да ты... – Славка даже задохнулся от возмущения, покачал головой:– Пошли за подарками!
Мы снова оказались за воротами.
– Да ты что, какие подарки?!
– А не знаю. Какие найдем.
Как-то очень быстро с нами оказался Крыса, оброненный нашей компанией еще по дороге из детства. Я уж, признаться, его похоронил. Но потом услышал, что он снова в затоне, работает экспедитором ОРСа.
Теперь это был уже, конечно, не Крыса, а Виталий Викторович Мальвин, серый, маленький, неприметный и чуткий, как тень. Вместо кисти левой руки у него был протез, который я сперва не заметил, лишь обратил внимание, что рука висит деревянно.
Мальвин молча пожал мне руку.
Через десять минут он сорвал пломбу с какого-то склада, отомкнул черный висячий замок. Склад был невелик. Скорее, это была выгороженная часть большого склада с одним забранным решеткой окном. В дальнем торце – широкие полки со стоящими на них пятилитровыми банками болгарских помидоров, венгерских огурчиков, чего-то такого черносмородинного и брусничного. А по стене – ящики, коробки, четыре громадных магазинных холодильника. Под окном – застланный клеенкой стол с накладными, над столом – отрывной календарь и вырезанная из журнала «Огонек» картина с изображением осеннего леса. Мальвин молча, один за другим, раскрыл холодильники, демонстрируя ветчину, сливочное масло, поленья твердокопченой колбасы, золотистых копченых рыб. Потом откинул брезент с ящиков, показал, что из гнезд торчат бутылки армянского коньяка, шампанского. Я догадался, что это склад дефицита.
– Во! Понял? – сказал Слава. – Все есть. Да не для всех. – Он сел за стол и вопросительно посмотрел на меня. Я вопросительно посмотрел на Мальвина. Тот показал глазами на ящики, полки и холодильники: дескать, пожалуйста, берите, берите. – «Последний нонешний дене-е-о-чек гуляю с вами я, друзья!» – тихонечко пропел Слава, потирая руки и горделиво-весело взглядывая то на Мальвина, то на меня. Мальвин цепко в него всмотрелся, как бы силясь проникнуть в самую его душу, опустил глаза, ничего не сказал.
Я вынул из ящика бутылку коньяка, поставил перед Славой на стол. Помедлил выудил из бумажника десятку и дал Мальвину. Тот молча положил десятку в коробку из-под печенья и вернул ее, где была, на полочку рядом с календарем.
– А сколько он стоит? – кивнув на коньяк, спросил я запоздало.
– Пятнадцать рублей, – бесцветно сказал Мальвин.
Я протянул ему еще пять рублей. И Мальвин всё с тем же выражением внимательности положил пятерку в коробку.
– Народ-то как на это дело смотрит? – Я показал глазами на холодильники.
– Так это для народа и есть. – Мальвин сделал чуть заметную паузу, словно обозначил улыбку. – Для тех, кто любит «Мираж».
– Ага, – сдирая пробку, подтвердил Слава. – Курулин любит тех, кто любит «Мираж», и заставляет любить их начальника ОРСа. – Он поднял голову и показал на Мальвина. – Начальник ОРСа! Товарищ Мальвин! Виталий Викторович! Тоже... – со значением сказал Слава. – Все был на подхвате, в агентах. И вдруг всплыл!
– Г... всплывает, – сказал Мальвин.
Он был одет в дешевенький серый костюм и серую рубашку под галстук, который выглядел так, словно Мальвин повязал его несколько лет назад. Серые плоские и аккуратно подстриженные волосы были гладко разведены на пробор. Но главное в нем – это было как бы его отсутствие. Он самим своим стертым обликом, самой своей бесшумной повадкой как бы предлагал считать его отсутствующим, не останавливать на нем внимания. У него было круто сужающееся к подбородку личико с мелкими правильными чертами и внимательными, как у выскочившего из норки зверька, глазами.
– Во дьявол! – сказал Слава.
Мальвин отобрал у него бутылку, зажал коленями и ловко, одной рукой, открыл пробку.
– Ну, – разлив, сказал Слава, – давай! Чего ж ты телеграмму хотя бы не дал, а? Мы б тебя, как положено, встретили. Правда, Мальвин? Могли бы даже с оркестром. А чего?
– Это в наших силах, – сказал Мальвин.
Слава налил по второму разу, оставив пустым стакан Мальвина.
– У него язва, – сказал он мне. – Манную кашу жрет. Верно, Мальвин? А ему колбасу доверили. Че, Мальвин?.. Зачем это тебе?
– Мне это ни к чему, – сказал Мальвин, внимательно глядя на Славу.
– Давай, – сказал мне Слава. – Со свиданьицем. «Последний нонешний дене-о-очек гуляю с вами я, друзья!» – Схватил пряник из коробки, зажевал и, встретив взгляд Мальвина, пошарил в карманах, но ничего не нашел. – Дай ему пятнадцать копеек, – сказал он мне.
Я дал Мальвину двадцать копеек, и тот положил монету в коробку из-под печенья.
– Во жмот! – хохотнул Слава.
– Я не ворую, – сказал Мальвин.
– Ты ему верь, – сказал мне Слава.
– Я ему верю.
Худой маленький Мальвин выжидающе смотрел на нас. Его левая, затянутая черной кожей рука мертво лежала на колене.
– И все равно с утра до вечера только и делаю, что боюсь – посадят.
– Чего так?
– В прошлом – одни судимости, – сказал Мальвин. – Чуть что... – Он посмотрел на меня вопрошающе и показал глазами на ящики. – Хотя бы за этот дефицит.
Разговор подбирался к Курулину. Я спросил, за что они, эти «одни судимости».
– Вы правильно написали в своей книге, Алексей Владимирович, – подождав, не добавлю ли еще чего, сказал Мальвин. —«А по весне опять объявился Крыса, – процитировал он ровным вежливым голосом. – Сбежал из Донбасса, куда направлен был после окончания ремесленного училища на восстановление взорванных и затопленных фашистами шахт. Но то ли в выжженных солнцем степях затосковал он по родным березовым гривам, то ли шахта оказалась не по плечу малосильному хлипкому Крысе, только, внезапно появившись в затоне, стал он скрываться в сарае, которых было целое скопище за истоптанным двором «большого дома». – Мальвин задумался, чуть наморщив лобик. – Впрочем, что значит – скрывался? С наступлением темноты он появлялся на людях, всем своим поведением показывая, что он вне закона, что он беглый. Не отвечал на вопросы, лишь ухмылялся или ронял непонятную и многозначительную реплику. Одетый в какую-то бесцветную рванину, с острой крысиной мордочкой, с блестящими черными бусинками глаз, – от него так и пахло тюрьмой...»– Мальвин смолк и вопросительно посмотрел на меня.
– Ты что? – заорал на Мальвина Грошев. – Ну и что? Чего тут такого? А обо мне он лучше, что ли? Может, так и надо. Верно, Леша?
Я достал платок и вытер взмокший лоб. Душно мне вдруг показалось в этом складе и тесно, как в мышеловке.
– Сил и в самом деле было мало, – негромко сказал Мальвин. – Пять лопат брошу и лягу. Дурак был, – сказал он. —Да и всего-то мне было пятнадцать лет. Вот и убежал. Поймали – и в колонию. И оттуда убежал. Поймали – и в лагерь. Вот и вся моя жизнь. – Он подождал, не скажу ли чего. – Все правильно: тюрьмой пахнет.
– Мальвин! – Багровое, словно бы облупленное лицо Грошева яростно придвинулось к серому личику начальника ОРСа. – Было или не было? – грозно спросил он. И повернулся ко мне. – Правильно я ставлю вопрос?.. Во! Молчит! – взглянув на Мальвина, сообщил он мне. – Значит, я попал в точку! – Он снова повернулся к Мальвину. – Почему молчишь, Мальвин? Как бы ты хотел, чтобы о тебе написали? А ну-ка скажи! – Он повернулся ко мне. – Молчит! – Он торжественно встал и пожал мне руку. – Спасибо, Алексей Владимирович. – Сел и крикнул Мальвину, как глухому: – Ты понял, Мальвин, за что?
– Понял, – сказал Мальвин.
– А я пить решил бросить, – небрежной скороговоркой объявил Грошев.
Мальвин внимательно на него взглянул.
– Зачем?
– Не понимает! – изумился Слава. – Ну что за человек? – Он повернулся к Мальвину. – Ты что за человек, Мальвин? – Грозно подождал, выхватил из ящика бутылку и с грохотом поставил на стол. Яростно подождал реакции Мальвина, не дождался и обычным голосом спросил меня: – Можно?
Я кивнул и бросил на стол пятнадцать рублей, которые Мальвин опять убрал в коробку.
– Вот на него посмотрел, – показал на меня Грошев, – и решил! Понял?
– Понял, – сказал Мальвин.
– Чего ты понял?! – рассвирепел Грошев. – Жить надо по-человечески, ясно? Пора уже!.. Утром кофию попил и вышел чистенький, в красивой шляпе – вот так! Почему я не имею права так жить?! – Он повернулся ко мне. – Вот у меня какая программа, Леша. Одобряешь?.. Я же все умею, Лешенька. В одно касание! У меня по шести специальностям – высший рабочий разряд. Много таких, как я? Да, может, сотня на всю страну! А за границей и вообще таких универсалов нет. Там человек один рабочий прием освоит – и давит, вышибает деньгу!
– Вы к Курулину приехали? – спросил меня Мальвин.
– Ну... Можно сказать и так.
Мальвин кивнул:
– Серьезный мужчина! – Он помедлил. – Настоящего начальника ОРСа снял, меня поставил. Зачем?.. Может, он меня подставил, чтобы... я чужие грехи...
– Ну уж ты, Мальвин! – возмутился Слава. – Ты о Курулине так не имеешь права и думать!
– Вы не могли бы, Алексей Владимирович, узнать? – вскидывая и опуская глаза, спросил Мальвин.
– Что?
Уй, Мальвин! – ужаснулся Слава.
Мальвин длительно помолчал, затем поднял стакан.
За ваши творческие успехи, Алексей Владимирович, – сказал он так, словно о серьезном мы уже столковались, а теперь уж можно высказать и личную приязнь. – Ваша книга обо всех нас, и теперь ваш приезд...
– Стоп, Мальвин! – взревел Слава. – Давай я тебя поцелую, Леша. Мы твои друзья. Ты нас не забыл?
3На длинной, залитой лунным светом веранде я выложил на обеденный стол купленные у Мальвина «подарки». За громоздким, самодельным, готической высоты буфетом спал Андрей Янович, накрывшись ватным одеялом и шубой. Широкое окно против его койки было настежь раскрыто. На стареньком письменном столе под окном было в невообразимом хаосе навалено: плоскогубцы, кусок сургуча, огарок свечи, разобранный фонарь, моток проволоки, золотые карманные часы, школьные тетради, конверты, очевидно, заинтересовавшая его как материал для поделки лошадиная кость, свежие литературные журналы, а также журналы «Охота и охотничье хозяйство», «Техника – молодежи», «Наука и жизнь», «Садоводство». Только журнал «Здоровье» он игнорировал. У него была своя система жизнеобеспечения, и сейчас, на девятом десятке, он еще ничем не болел, спал до снега на веранде, ел только натуральное, каждое утро пешком или на велосипеде совершал десяти-пятнадцатикилометровую энергичную прогулку, никогда не сидел без дела – либо копался на огороде, либо в мастерской пилил и строгал.
В 1917 году он был председателем ревкома в Воскресенском затоне. Потом комиссаром на восточном фронте, потом директором громадного машиностроительного завода, потом репрессирован, после десяти лет лагерей остался на Колыме, занимал на золотых приисках все возрастающие должности. Вернулся, как он выражался, «на материк» цепкоглазый, настороженный, со ста тысячами рублей на книжке и набором слесарного инструмента, выбрав для доживания поразившие его еще в годы революционной неистовости богатые охотой и красотами волжские места.
Уж как познакомились и сладились они с матерью, я не знаю. Только прибыв однажды поздней осенью в затон (это как раз и была та осень, когда я встретил в кубрике баркаса одетого в морскую форму Василия Курулина), я обнаружил, что у меня есть дом, к которому и проводил меня, как и в этот раз, услужливый и верный Пожарник.
Тот дом – вот он, стоит в окружении престарелых яблонь, а Солодов оказался героем моей книги, поскольку принял деятельное участие в фантазиях Курулина, поставив ему кирпичный завод. Он же, совершивший, вероятно, свое последнее в жизни подвижничество, остался и директором этого заводика, позволившего Курулину практически приступить к осуществлению своего замысла – созданию нового затона.
Правда, писала мне мать, что между Андреем Яновичем и Курулиным возникли какие-то трения. Но где Солодов, там всегда трения, а чаще – громогласный скандал. Впрочем, всегда какой-то живительный, бодрый скандал, веселящий.
Вышла мать в ватнике, надетом прямо на длинную ночную рубашку, и в старом малахае на голове. Пошла было на крыльцо, да вдруг остановилась, замерла.
– Господи, Леша!
Она обессиленно опустилась по другую сторону накрытого клеенкой стола, и мы посидели так молча.
– Приехал?!
Признаться, я каждый раз ехал в затон с неясной тоской и тяжестью на сердце, боясь увидеть, как еще более отяжелело и зарылось в складки лицо матери, как ходят все по тому же заезженному кругу ее мысли – что жизнь не состоялась: все чувствовала себя в начале взлета, на каком-то пороге. Да так этим и кончилось. Не взлетела. «Ведь звали в Астрахань, в Сталинград, в Горький!.. Почему не согласилась?» – вопрошала она меня.
– Свет испортился, – сказала мать. – Теперь ужинаем, пока светло, и сразу ложимся спать.
Она зажгла торчащую из стакана свечу. Я, взгромоздившись на стол, снял черный шнур переноски, проложенный по торчащим из бревен шпилям, взял со стола Андрея Яновича плоскогубцы, изоленту, нашел место разъединения, срастил, замотал лентой, закинул шнур на место, и мы получили свет.
На свету лицо матери показалось мне незнакомо молодым, подсушенным, острым. Угадывалась странная для ее возраста вскинутость к будущему, оживленно-ожидающее напряжение, характерные для нее в победоносные годы войны. Я даже испугался:
– Ты как себя чувствуешь?
– Ну как я могу себя чувствовать, Леша?! – И оживилась. – Я ведь теперь председатель комитета народного контроля. И депутат! Снова живу, Леша. С восьми утра на ногах. Вот как! Нужна стала. И умирать не хочется. Жизнь у нас возродилась, жизнь!.. А ты зачем приехал? – испугалась она.
Я снял газету, которой были накрыты «подарки».
– Вот, в Москве-то что есть! сказала мать, грубыми руками щупая колбасу, масло, сыр, банки сгущенки, шпротов, конфеты и пряники. —Она отрезала тонкий ломтик колбасы и стала сосать. – Хорошая, – сказала она, по-волжски нажимая на «о». – Такая колбаса у нас была только после войны. Да ты помнишь ли, Леша? Ой, не могу, хочу еще. – Она отрезала еще ломтик и заплакала, держа кружочек колбасы корявыми пальцами. – Спасибо, сынок. Не забыл. И так была рада, а он и колбаски привез. – Плача, она стала сосать пестрый лепесток колбасы. – Завтра пойду к Курулину, скажу, сын приехал, пусть чего-нибудь даст! В ОРСе-то есть, есть! Люди у нас глазастые, не зря говорят...
А вот этого делать ни в коем случае не нужно!
– Да ты что, Леша! – оторопела она. – Нет, пусть он докажет, что меня уважает.
У меня сердце сжалось от тоски и какой-то пронзительной, безмерной печали. С болью застарелой вины я смотрел, как мать, раскрыв служащий продолжением веранды чулан, зажгла в его черном чреве мокрую вонючую керосинку, водрузила на нее старомодный громадный чайник, тогда как у всех окрест уже давно были газовые плиты, кафель, чистота, уют.
– Чего газовую плиту не ставите?
– Да ты что?! – испугалась мать. Она вытерла руки тряпкой и бросила ее рядом с керосинкой. – Андрей Янович говорит: взрывоопасно. Дом сгорит – кому мы нужны?!
Вся их совместная жизнь с Андреем Яновичем удручала меня тяжелой нелепостью. Оба люди общественные, не имеющие вкуса к быту, они тащили свои домашние дни будто каторгу. Все у них здесь было нелепо. И сам дом огромный, парадная половина которого была неотапливаемой, так что для жилья оставались две крохотные комнатки и полутемная прихожая с печкой – она же зимняя кухня. И отсутствие ручек на ящиках самодельных столов и буфета, которые открывать приходилось посредством ножа. И дико заросший огород, в котором под луной клубились какие-то буйные сплетенные стебли. И громадные, корявые, усыпанные яблоками яблони, урожай которых каждый год сгнивал в земле. Мать и Андрей Янович обзавелись как раз тем, что им не было нужно. И среди этой ненужности им не удавалось создать для себя хотя бы минимум самых простых удобств.
Попив чаю, я лег спать на холодной половине. Одно окно было заткнуто зимней рамой, а второе раскрыто настежь. Почему-то оно не закрывалось. Я повозился с ним в темноте и отступился: лег, накрывшись тяжелой, душной шубой. Свету в этой половине дома не было. В окна ярко била луна. Ни в одной командировке я не чувствовал себя так бесприютно и одиноко.
После нескольких попыток отодрав толстую дверь на мою половину, пришла и села на стул поодаль мать.
– Хочу сказать тебе, Леша: Андрея-то Яновича Курулин снял! – Она скорбно помолчала, вглядываясь в мое лицо. – Андрей Янович ему кирпичный завод сделал, а он, вместо того чтобы сказать спасибо, выгнал его с директоров.
Мы помолчали, прислушавшись, как падают на землю не снятые яблоки.
– И пенсию Андрею Яновичу теперь не платят. Еще год не будут платить. Курулин-то как сказал: только соглашайся! и пенсия тебе останется, и еще зарплата. А теперь зарплату не платят, а пенсию удерживают, потому что он, в райсобесе сказали, то и другое права не имел получать. Теперь на мои сорок девять рублей живем. Вот так!.. Восемьдесят лет Андрею Яновичу, ты знаешь? А он в пять утра убегал на свой кирпичный-то и – до ночи. Ни одного специалиста в затоне ведь не было. Слыхом никто не слыхивал, как его делают, этот кирпич. Из ничего завод поставил. А теперь, значит, под зад ногой... Не знаю. Может, так и надо. Только обидно, Леша!
– Чего ж ты мне не написала?
– А боялась. Ведь вы ж с Курулиным друзья!
– А почему выгнал?
– Курулин-то кирпич на сторону стал отправлять, – склонившись ко мне, сказала мать шепотом. – Стройки наши заморозил, а кирпич начал куда-то сплавлять – целыми баржами! Ну, а Андрей Янович, раз такое дело, отказался давать кирпич. Завод остановил, стал кричать, что он не для того завод ставил, чтобы устраивали махинации. «Я всяким жуликам и темным личностям не слуга!» – вот что еще кричал. А тут шоферов полно: машины подъехали. Самоходка на Волге кирпич ждет, стоит. А Андрей Янович, ты знаешь, бешеный. Завод остановил да еще Курулина при всем честном народе облаял. Лицо кровью налитое, глаза выпучил: «Какой же ты, – кричит, – партиец? Ты, – кричит, – перерожденец!»
Мать, вскинувшись, беззвучно и коротко рассмеялась.
Курулин даже почернел весь, – сказала она с усмешкой. – Конечно! Что такое «перерожденец»? Вспомнил... – Мать неодобрительно помолчала. – А когда новым председателем народного контроля вместо него выбрали меня – он ведь был у нас председателем, я тебе об этом писала, – так он неделю со мной не разговаривал, Андрей Янович-то. Вот он какой! Самолюбивый! – Она скорбно поджала губы. – Теперь и Курулин ему враг, и я ему враг. Как жить?
У меня было такое ощущение, словно меня загоняют в угол.