355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герман Балуев » Хроникёр » Текст книги (страница 20)
Хроникёр
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:47

Текст книги "Хроникёр"


Автор книги: Герман Балуев


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 33 страниц)

Мы замерли: я – в кресле; она, ожидая меня, – у дверей. У меня горло перехватило. Вот уж ни к чему мне все это было.

– А я пришел поговорить с тобой о Курулине, преодолев себя, сказал я скучным, бытовым и лживым каким-то голосом.

Ее яркость как будто выключили. Потускнев и нахмурившись, она вяло пошла ко мне и свалилась в кресло.

– А чего о нем говорить?! – Она хмуро посмотрела на туфельку, качающуюся на ее ноге.

Мы посидели молча и как-то очень уж неуютно.

– Пропадаю здесь, – сказала она безразлично. – Жизнь остановилась, Леша. Ты знаешь, кто я была?. Я была самым нужным человеком в НИИ «Геологоразведка» в Ленинграде, вот так! Я всей душой к людям, и люди ко мне всей душой. Все было: веселость, жизнерадостность. Жила, как на крыльях летела. Хоть и должность не ахти – нормировщик, а люди не к директору шли, ко мне. Участие людям нужно, Леша. А без участия нет для человека жизни: ни плохой, ни хорошей, никакой! Летом в командировку по экспедициям ездила. С подарками от родных, с письмами. Как меня встречали, Лешенька, ты себе представить не можешь. Да и люди какие были – ученые, смелые, непростые, ох! Мне с ними жилось взахлеб. Роднее, чем дома, было мне на работе. Во всех краях вели изыскания, и вся страна мне казалась – моя. Действительно, как на крыльях летела. А теперь я замурована в этих стенах. Сижу, смотрю в окно, как трава шевелится. В магазин не выйти – в спину: «Глянь-ка, вылезла! А Курулин, знаешь, что с мужиком моим ноне сделал...» Не пройти, Леша. С работы ушла. Не могу, мочи нет – из-за каждого угла: «Курулин, Курулин!» На улице страшно показаться, Леша. Выхожу, как на пытку. «Здравствуйте, Екатерина Алексеевна! Чего это Василий Павлович к конторе-то так бежал утром? Я даж струхнула: вижу, человек не в себе». И глазами любострастными прям аж в душу без мыла лезет, все хочется чего-то вызнать. А я, сказать по правде, и сама не знаю, чего он бежал, чего он хмурый. Он мне в жисть сурьезного ничего не сказал. Все так, с усмешечкой, о бытовом: «Может, тебе лакея, мать, завести?» Ты понял чего-нибудь, Леша? – Она смотрела на меня округлившимися, в мятых веках, глазами. У нее был вид человека, который наконец нашел, кому можно уважительно и без утайки открыться. – При чем тут лакей, скажи? И все так. Двадцать лет вместе прожили, а все не пойму, что он за человек, чего хочет. И вот что я тебе, Леша, скажу. Не потому мне тяжело выйти, что в спину калякают о моем муже, а потому – что и меня подмывает с ними вместе сесть и покалякать, обсудить свою жизнь. Мне-то они, эти бабы, понятней, чем твой дружок Курулин, роднее мне – вот как, Леша, если уж правду. И в то же время, что я, не понимаю – какое дело невиданное Курулин-то мой взвалил на плечи?! Надо расшибиться – ну что ж, давай расшибаться вместе! Но я смотрю, Леша: не больно-то все это кому и нужно, – сказала она, понизив голос и приблизив ко мне лицо. – Своей жизнью нынче люди живут. «Надо вам строить – пожалуйста, стройте!» А он хочет, как привык, отработать и спокойно идти домой. Министр бы приказал – куда же деться, он бы послушался! А тут свой нервы треплет, чего-то выдумывает: люди-то зубами скрипят!

– Сегодня Веревкина с поста главного инженера сместил. И знаешь, кому передал его функции? Славе Грошеву.

– Ну, все! – напряженно помолчав, всплеснула руками Катя. – Да это же будто назло всем, на смех! Такая борьба с алкоголизмом, а он – нате вам! – выдвигает пьянчужку. Хоть бы пил-то Славка, как умные люди делают: на три замка да еще на крючок закрывшись. А то ведь у него все на виду, липнет ко всем, как солнечный зайчик. Нет, все! Катя нервно поднялась и прошлась по комнате. – И Веревкин парень с гонором. Он этого так не оставит. И получилось-то как будто ему в отместку: недоволен был Курулиным – так на тебе! Посадим вместо тебя отца, которого ты презирал и выгнал из дому. – Катя снова села передо мной. Спасать надо Курулина, – вот что я тебе, Леша, скажу. Бежать ему надо отсюда, и как можно скорее.

– Заговор? – В белых дверях, усмехаясь, стояла Ольга. Была она черная и сухая, как грач. Я вспомнил, как мы с Курулиным чуть с ума не сошли, когда он приехал с ней, пяти-шестилетней, ко мне в Москву, и она вздумала убегать от нас на Арбате... Сейчас ей было лет девятнадцать, она училась на втором курсе института, и замеченные мною в зачатке качества: сопротивление всему, какая-то внутренняя непримиримость – расцвели теперь черным цветом. – Очень мило! – сказала Ольга, сплетя ноги, сложив на плоской груди руки и небрежно приваливаясь к косяку. – Это вы, Алексей Владимирович?.. А вы постарели!

Я выбрался из кресла, чтобы пожать ей руку, но она с шутовским старанием сделала книксен. Но затем все же протянула мне, и снова как-то шутовски, высоко, как бы для целования, худую, узкую, холодную руку.

– Послушайте! Неужели это правда, что вы прыгали с парашютом? – ахнула она, сделав страшно озабоченным свое худое, узкое, клином лицо.

– Правда.

– И сломали -ногу?

– Нет, не сломал.

Очевидно, она читала мою хронику из жизни десантников, для написания которой мне пришлось на некоторое время снова надеть военную форму и совершить первый в моей жизни прыжок.

– Почему? – удивилась она и окинула меня озабоченным взглядом. – Вы жить не утомились?

– Нет.

– Странно.

– Ольга! – звонко сказала мать. – Я с человеком тридцать лет не виделась. Так тебе обязательно нужно...

– Ты его любишь? – сосредоточенно спросила Ольга.

– Господи, это что же такое?! – растерялась Катя.

– Почему все такие скучные? – спросила меня Ольга.

– Ну-ка, иди отсюда! – вспыхнув, поднялась Катя.

– Но я его тоже сто лет не видела. И я его, в отличие от тебя, люблю. Да! – сказала она мне. И повернулась к матери. – Он знаменитый. – Она снова обратилась ко мне. – Фамилия только у вас плохая: Бочуга! Человек с такой фамилией не может быть великим.

– Ольга! – крикнула мать.

– Да, мама! – скромно сказала Ольга. У нее был прекрасный профиль: отлично вылепленная голова, нос с чуть заметной горбинкой, твердые полные губы, слегка выступающий вперед круглый подбородок. Узкая, как хлыст, с черными, гладко стянутыми назад, блестящими волосами и черными же, угрюмыми глазами, рядом с кустодиевски полнотелой, полнокровной и луноликой Катей она выглядела залетным чертенком. – Господи, как ты разоделась! – сказала она, только теперь разглядев Катин наряд, – А я читаю все ваши хроники, – сухо доложила она. – Да! Боже! Чуть не забыла: я же собираю ваши портреты. Вырезаю из газет, из журналов.

– Много собрали?

– Один. А сколько ваших портретов печаталось?

– Один.

– О, боже! Простите, простите, простите! – сказала она, сложив перед грудью ладони. – Я же совсем не то хотела сказать... Теперь вы будете считать меня глупой, да? А я умная, правда-правда! Просто я от всего устала. И от того, что было. И еще больше от того, что будет. Я все время чувствую, что мне сто лет. И что я все уже прожила. И, как в кошмарном сне, мне зачем-то надо повторять все снова: учиться, выходить замуж, болеть, лечиться, рожать, воспитывать, добывать путевки в санаторий, разводиться... Это невыносимо. Ну, я пойду, ладно? А то мама сейчас меня проклянет. Мне было с вами интересно. До свидания. До встречи. Оревуар.

Она прошла через комнату, как черный хлыст.

Я почувствовал облегчение и одновременно – мою ненужность никому лично. Я был «многоуважаемый шкаф», от которого не следует ждать ответа. Тоска с новой силой подступила ко мне, и я даже забыл про Катю.

Трясущимися руками она вынула у меня из пачки сигарету и жадно покурила, стоя спиной ко мне и глядя в окно.

– Мужа нет, дочери нет, работа была, и ту отобрали. – Она повернулась ко мне. – Но почему мою жизнь надо считать второсортной?.. Если им надо, они ни с чем не считаются. Им надо! – гневно сказала она. – А мне не надо! Почему я здесь сижу замурована? Что мне, здесь-то сидючи, ждать? Когда старухой стану?

– Вот что, Леша, – помолчав, сказала она. – Все равно ведь все это плохо кончится? – Она посмотрела на меня вопросительно. – Чем быстрее мы отсюда уедем, тем для него же лучше, – сказала она.

– Я думаю, – заметил я осторожно, – он пожелает испить сию чашу до дна.

– Так пусть изопьет быстрее!

– Ради того, чтобы ты смогла вернуться в Ленинград?

Она прошлась по комнате.

– А это мало? Моя жизнь – это мало?.. Леша! – Она остановилась передо мной. – Ты своей-то башкой разве не понимаешь, что твоему лучшему другу грозит?.. С директоров выгонят, из партии исключат – кому он нужен? Нам с тобой, никому больше. Ты его вознес – давай теперь, Леша, спасай. Хочешь, я тебе еще что-нибудь расскажу. Ну хоть вот – знаешь, как за особняк этот на нас зубы точат? Так не нужен он ни мне, ни Курулину, особняк-то. Квартира у нас тут была, в новом доме, трехкомнатная. А в особняке этом, эталонном, Веревкина сперва поселили. Ты-де человек современный, давай покажи, как надо по-современному жить. А Веревкин и веника в руки не возьмет, чтобы подмести. Привык к общежитиям. Комнаты пустые, сор, вокруг дома бурьян – какие уж там бра да эстампы! Курулин увидел и в тот же день его вон погнал. Сами поселились, чтобы показать пример новой жизни затонским, чтобы жадность у них разгорелась до собственного особняка-то – вот так! Мебель из Ленинграда кораблем привезли, сколько денег вколотили, чтобы все обустроить. Кусты стриженые, чернозему пухлого в мешках навозили, помидоры, видел, какие вывели – чуть не с арбуз, от спелости лопаются. Курулин-то сам копался там по ночам. Почернел весь. Уходу-то сколько, Леша!.. Нарастили всего, а куда девать? Это ж все для виду, на показуху! Продавать не пойдешь, дарить – тоже: милостыню не больно-то в затоне берут. В землю по ночам зарываю, Лешенька! Все лето мучались. Ты глянь-ка: ботанический сад. А теперь и девать некуда. Курулин и вообще есть перестал. Ольга тоже, не знаю, чем жива. А я тут, значит, за уборщицу. Вдруг кто придет посмотреть, как жить надо. – Катя заплакала. – Вот я и побегу, виляя хвостом, все ему, как следует, покажу, раззадорю. Сил больше нет, Леша! Свою жизнь надо жить, а не хвостом вилять, чтоб тебе завидовали. Не могу я так. Да и люди понимают по-своему. «Приехали и первым делом отхряпали особнячок. Мала трехкомнатная-то квартира на двоих показалась... Своя рука – владыка, так чего же им барами не жить?!» – вот как, Леша, нас судит затон. Вот тебе и вся хорошая зависть! Сумели. Вызвали. Только на зависти-то далеко, видать, не уедешь. – Она вытерла слезы. – Всегда Курулина считала за умного, а теперь вижу, что ничего мужик не понимает. Как слепой бык прет напролом, крушит все на своем пути. Так неужто ты думаешь, затонские стерпят? Они такую бумагу куда надо напишут, сразу приедут голову отрывать. Еще удивляюсь, что до сих пор все тихо. То ли не собрались еще, то ли чего-то ждут? – Она села в кресло, склонилась ко мне и накрыла мою руку своей теплой рукой. – Леша! Замминистра-то наш Севостьянов Александр Александрович, он ведь тебя знает. Поезжай к нему, уговори, пусть вызовет Курулина и скажет ему: «Давай-ка, Василий Павлович, уходи! Уходи, покуда жив... Ты начал, спасибо, другие докончат. Сдача «Миража» вот-вот. Мы тебе помогли, главная мечта твоя осуществилась – так что обижаться тебе вроде не на что. Разве что на себя. Сдавай «Мираж», празднуй и уезжай победителем». Вот так, Леша, это дело надо сделать. Чтобы всем осталось на душе хорошо.

Ее близкие зеленоватые глаза смотрели на меня не мигая.

– Катя!..

– Может, у тебя денег нет до Москвы доехать? Так я тебе дам, у меня есть.

– Катя!!!

Катя досадливо закусила губу. Потом сочно расхохоталась. Села на ручку моего кресла и, навалясь горячей мякотью своего тела, поерошила мои волосы и обняла меня.

– Плачь да делай, Лешенька, ежели ты действительно друг, – сказала она, насильственно улыбаясь.

В таком несколько двусмысленном положении и застал нас Курулин. Я почувствовал, что взъерошен и что красен, как рак.

4

– Вот он где! – сказал Курулин, остолбенев.

Нахмурившись, опустив голову, тяжело, как уставшая лошадь, он прошел к длинному торжественному столу и сел в торце его, положив худые черные руки на импортный глянец. Понурившись, он посидел так – словно именинник, к которому не пришел ни один гость. Его ссутулившаяся фигура в повседневном хлопчатобумажном синем форменном кителе с окислившимися, сроду не чищенными пуговицами только портила дорогой антураж.

– Поставь чай, – сказал он Кате.

Свесив кудри, он подождал, когда она уйдет. Затем понаблюдал, как я поправляю галстук.

– Значит, я зло в шкуре добра?

– Ладно, – сказал я. – Пойду!

Я прошел коридором, снял с вешалки пальто и шляпу и вышел на веранду, где Катя совала щепки в подарочного вида сияющий самовар.

– Плевал он на нашу с тобой любовь! – сказала она, плача от дыма. – А ну, поставь-ка на стол!

Я бросил вещи на диванчик и поднял самовар на круглый, накрытый льняной скатертью стол.

– Нет, а ты ничего, – сказала Катя, рассеянно порыскав взглядом по моему лицу, потянулась на цыпочках и с усмешкой поцеловала.

– Да оставь ты его в покое! Что он тебе, игрушка? – рассердился, появившись в дверях, Курулин. – Так что ж ты убегаешь? – отстранив Катю, спросил он меня.

– Ты руководитель. И нести уважение к людям как общую идею обязан. Иначе все лишается смысла. Зачем чего-то строить, улучшать, украшать? Для кого? Все это делается исключительно из уважения к людям. Они – цель. А если люди для тебя лишь средство выполнения личных затей...

– Личных? – недобро удивился Курулин. – Ну, милый мой... Екатерина! – гаркнул он. – Кто же разводит самовар в помещении?!

Дым, действительно, плавал уже слоями. Курулин, кашляя, схватил самовар и в три длинных шага вынес его на крыльцо.

– Уважать, может, следует, – вернувшись, наставил палец в мою грудь Курулин. – Только сначала надо заставить, чтобы они сами-то уважали себя!

– А они и так себя уважают, – медово пропела . Катя. – А тебя – так даже особо. Даже катер утопили наш личный. Чать, из уважения, Вася, к тебе?.. Какой был катерок прогулочный, – обратилась Катя ко мне своим ярким, живым лицом. – И вот, пропал. Все искали! – сказала она с сарказмом. – Все мужичье затонское прибрежные воды стало шерстить. Нашли! Железяками, оказывается, нагрузили, днище ломом пробили – под Лобачом, на глубине затоплен, лежал. Ты знаешь, Лешенька, как мужики матерились?.. Сами подняли, приволокли, залатали. А кто утопил, ты думаешь? Тоже они!

Курулин нахмурился, брезгливо дернул щекой:

– Пес с ним, с катером!

– Не хочет понять, что это затонские ему давали сигнал! – показала мне пальцем на Курулина Катя.

– Ты пойми, – сказал Курулин, трогая мою грудь пальцем и не поднимая напряженного лица. – Что происходит в Воскресенском затоне?.. Ведь революция происходит, Леша! Новый этап социально-экономических преобразований. А ты ходишь и главного почему-то не видишь. Как Катя, видишь брюзжащих стариков да утопленный катер. А катер и должны были мой утопить! И это признак того, что все идет надлежаще! Неперспективный поселок, трутень, паразитирующий на теле государства, уже сегодня, в самом начале, когда мы голы и босы, не только берет, но и дает. А сколько таких в стране?! – Курулин выжидательно посмотрел на меня, а затем шагнул и закрыл дверь, в которую несло холодом. – Ведь большая часть народа нашего живет не в Москве, не в Ленинграде, а в таких городках и поселочках, Леша! А у людей, живущих там, по доброй работе руки чешутся. Так оторви свой взгляд от земли, Леша, и прикинь, какого он значения, наблюдаемый тобою эксперимент! И подумай о том, что все здесь у нас происходящее – это та самая местная инициатива, о которой вы все время твердите в газетах – почему-де ее нет? Так вот, она есть. Оцени, Леша!

– Самовар-то уж, наверно, простудился, – подмигнув мне, сказала Катя.

5

Мы попили чаю, я оделся и вышел. Было уже темно. Среди холодной темной пустоты Волги мигали и качались огни. Тоска снова овладела мною. В мою ледяную, со свечой в стакане комнату мне даже страшно было идти. Я пошел в обход особняка к Волге и тут увидел, что на белой скамейке за домом сидит Ольга. Тонкая, неподвижная, она сидела, зябко сдвинув плечи и засунув руки в карманы нейлоновой куртки, и свет из окна падал на ее черную голову и на цветник.

Я почувствовал, что она ждет меня, подошел и сел с ней рядом. Минут пятнадцать мы просидели в абсолютном молчании. Я поднялся и пошел домой.

Ольга догнала меня, взяла под руку и, подпрыгнув, пошла со мной в ногу.

– Я согласна жить, но – зачем? – спросила она.

– Если незачем, живите просто так, за компанию.

Она оскорбилась и шла опустив голову.

Ходить по поселку под ручку с дочкой Курулина мне было совершенно ни к чему. И, поглядывая по сторонам, я шел с ощущением неудобства.

Мы дошли до освещенного котлована, откуда слышались звуки работы и говор, и я остановил Ольгу.

– Спокойной ночи, – сказал я, кивнул ей и пошел дальше один.

Уж не знаю, где она обежала, только не успел я углубиться в темные улицы, как она выросла на моем пути.

– Ать-два, ать-два! – взяв меня под руку, стала выравнивать она наши шаги. Потом прижалась щекой к моему плечу. – Господи, – сказала она, – какой вы длинный! – Она задрала голову и, смеясь, посмотрела мне в лицо. – Я ужасная, правда? Я себя ненавижу1 – сказала она шепотом и ударила себя кулачком в лоб. – Ать-два, ать-два! – снова схватив меня под руку, весело стала печатать она шаги. – Смотрите! – вскричала она. – А мы с вами похожи: у нас одинаковые шаги. Я ждала встречи с вами. – Она преградила дорогу и положила лапки мне на грудь. – Ну? – Я посмотрел на ее вскинутое ко мне, отнюдь не детское лицо, и ощущение опасности пробудилось во мне. Улыбка пробежала по ее губам и осталась дрожать.

С этой дрожащей, слабой улыбкой, опустив лицо, она пошла со мной рядом, смиренно выспрашивая, по какой причине у меня десять лет назад распалась семья, почему я, «такой мужчина», живу один, с кем вожу знакомства, что собираю – редкие книги, старинные ордена, камни?.. Я сказал, что знакомства вожу только по делу, ничего не собираю и что «такой» мужчина и должен жить, если может, один, не обременяя своей персоной других.

Не ощущая ничего, кроме неудобства и досады, я внимал Ольге, которая, улыбаясь в темноту и изредка быстро взглядывая на меня, стала рассказывать о литературных кружках, которые группировались вокруг мадам де Сталь, маркизы Помпадур, Екатерины Дашковой. У нее сумрачно разгорелось лицо. Я прямо-таки чувствовал, как она видит себя в центре подобного литературного общества. То есть не в центре, но вот, среди остроты и разноречивости мнений, ею сказано слово – и она уже в центре: длинное, черное, с глубоким вырезом платье, скромный, колющий глаза серебряными лучиками кулон, огромные гипнотические глаза, гладко забранные назад блестящие волосы. И дрожащая, легкая улыбка на отлично очерченных, умных губах.

Я стал прощаться.

– Но почему?! – растерялась Ольга.

– Потому что поздно.

– Для чего поздно? – спросила она, забежав передо мной и глядя на меня с каким-то ужасом. – Ну хорошо. Если вам поздно, идите! – сказала она с гневным нетерпением, отошла в сторону и прислонилась алой курточкой к забору.

Я оторопело посмотрел, как она стоит, несчастная, под этим забором, пожал плечами и пошел по гремучему тротуару вперед.

Возле освещенной почты мы столкнулись с Камаловым, которой был какой-то донельзя возбужденный, резкий, размашистый.

– От Курулина идешь?

– Да.

– Говорил, как на сессии было?

– Что за сессия?

Камалов изумился.

– Сессия поссовета сегодня была!

– Ну и что там случилось?

– Иди сюда! – потянул меня в темноту к лавке Камалов. Он вел себя так, как будто мы оказались с ним в одном лагере, и тут уж чиниться нечего, надо называть друг друга на «ты». – Драча-то все, больше нет, – резко сказал Камалов, когда мы сели. – Фу! – дунул он вдоль ладони. – Плохой председатель был! Ничего не умел делать! Все Курулин делал. Теперь я стал председатель поселкового Совета! – резко сказал Камалов. Весь он был взведен, как будто для боя. – Теперь ты понял, зачем Курулин сказал: «Хватит, Камалов, пароходам хвосты крутить»?! – спросил он меня резко и строго.

– Ну, поздравляю, – сказал я неуверенно. У меня в голове все стало как-то мешаться. Ведь только что этот самый Камалов был среди противников Курулина и за мои добрые слова о Курулине чуть меня не загрыз? – Ну, а борьба с Курулиным как же?

– У-уй! – сказал Камалов. – Ошибка был мой, ошибка! – потряс он пальцем у меня перед носом. – Почему некоторый человек недовольны? Работать много надо – вот какой для них загвоздка! Плохо? Нет. Работать много будем – хорошо жить будем, красиво жить будем. Почему ты не понимаешь?

Я молча встал и пошел домой.

Я кинул шляпу на стол и, засунув мерзнущие руки в карманы пальто, бросился на диван. В комнате было холодно и темно. Сквозь качающиеся ветки была видна идущая на ущерб луна. Я действительно здорово, наверное, отвык от людей, потому что чувствовал себя погребенным в их внутренней суете. Мне сейчас не хватало Феди Красильщикова, к которому я ходил очищаться, как раньше ходили в храм.

Он был физиком, доктором наук и жил в Москве. От затонской жизни в нем осталась привычка махать каждый день часа полтора двухпудовой страшенной гирей. Но, конечно, не мускулами его любоваться я ходил. Я ходил к нему за ощущением высоты.

Он работал в учреждении, которое мы условно назовем космическим центром, в лаборатории, где было более двухсот одних докторов наук. Впрочем, может, там одни доктора и были. Не знаю. А во главе лаборатории стоял академик. То есть Федя счастливо занимался тем, о чем начал думать еще в хрустящем шлаком, прокаливающем в вошебойке одежду, реющем лохмотьями и флагами послевоенном затоне. И вы думаете, он был благодарен отметившей его своим знаком судьбе? Ничуть. Он был занят созданием новых космических кораблей и называл свою работу латанием дыр. Вся его жизнь жертвенно была подчинена созданию Теории (я даже мысленно произношу ее с большой буквы), которая откроет человечеству дорогу в Большой космос и тем самым разрешит кажущиеся сегодня неразрешимыми земные проблемы.

Если с Курулиным я себя обретал, то с Федей Красильщиковым я себя терял. Ценности, которыми я владел, девальвировались при общении с ним. От разговоров с ним оставалось ощущение безумного восхождения на величайшую неизведанную вершину. Как будто я, неподготовленный человек, вдруг полез с бухты-барахты на Эверест! А альпинисты знают: проходит время, и гора снова зовет к себе. Так и у меня было к Феде: я ходил к нему убеждаться, какой я нищий. Но в самом принципе такого обнищания заключалось и высокое какое-то очищение.

Я вволю надышался разреженным воздухом близости к истине, когда с чемоданом и бутылкой нервно купленной водки явился к Феде и попросился пожить...

Я подскочил на диване и возбужденно прошелся по залитой луной комнате. Ольга неосторожно тронула болезненную для меня тему, и теперь меня отравляли мысли о моей бывшей семье. Меня давно уже не занимало, как это уютная, наивная, с лучистыми огромными глазами женщина-девочка превратилась в азартную, сухую, безжалостную истицу, для которой оскорбительным было уже одно то, что я, несмотря ни на что, живу и радуюсь этой жизни. Невыносимое и унизительное заключалось в том, что под крылом этой истицы вызрело голенастое язвительное насекомое, которое я должен был любить как дочь. Потому что это и была моя дочь. В три годика она была открытым, веселым, хохочущим ребенком. «Папа хороший!» – проснувшись ни свет ни заря и дернув меня, спящего, за волосы, с жизнерадостным смехом провозглашала она. Теперь же, в пятнадцать лет, она стала сосредоточием всего того, что было мне омерзительно, что определяло для меня нелюдя, затесавшегося среди людей: ядовитая сухая манерность, базарная хлесткость суждений, въевшаяся в кровь недоверчивость, язвительный внезапный смех прямо тебе в глаза.

Возвращаясь из командировки в Среднюю Азию, я с рюкзаком фруктов из аэропорта прямо поехал к ним. «Приволок!» – похабно раскрыв рот, изобразила площадной смех дочь. Оказывается, как раз перед этим очередное азартно-дерзкое письмо в редакцию вышло из-под их быстрого пера, и я с мешком фруктов выглядел в их глазах, как уличенный злоумышленник, которому в редакции накрутили хвост. Весело переглянувшись, перемигнувшись, они были как две круглоглазые, азартно-озабоченные деловитые мыши. «Новую шляпу купил!» – «А в тот раз в американских джинсах пришел!» Каждое сказанное слово ими немедленно извращалось, наделялось пошлым и вздорным смыслом. И даже пятиминутное пребывание в этой духоте, в этой суетной нечистоте становилось для меня невыносимым. Я выскакивал на свежий воздух, не понимая, как с этим ненавидимым мною миром пошлости я оказался связан родством. Могу представить, какое горе и какая мука, когда ребенок твой умер, и ты ни днем, ни ночью не можешь об этом забыть. Но в силах ли кто представить другое горе и другую муку, когда ты хочешь о своем ребенке забыть?

С тяжело бьющейся в висках кровью, с разрывающимся от тоски и ярости сердцем я остолбенело постоял посреди комнаты, а затем лег и замер, глядя на качающиеся в лунном окне ветки.

По большаку гоняли на мотоциклах подростки. Грохот внезапно бил по стеклам и обрывался. А через несколько минут налетал с другой стороны.

Внезапно я вскочил и подбежал к выходящему на улицу окну. Посреди темной, кочковатой улицы сидела на земле Ольга, положив на колени подбородок. Тусклый свет, сочащийся из дома напротив, едва освещал этот темнеющий посреди дороги ком.

Я отпрянул от окна, сел на диван и посидел неподвижно, сжав руками голову.

Грохот мотоцикла вломился в нашу улицу, по стеклам ударила струя света. И пока я вскакивал, мотоцикл, обвильнув Ольгу, ударился в наш забор. Выбежав на парадное, выходящее на улицу крыльцо, я увидел, как мальчишка, ругаясь, поднимает мотоцикл. Он взревел двигателем и укатил, а я, выдрав забитую гвоздями парадную калитку, подошел к безучастно сидящей Ольге.

– Это что еще за фокусы?! – Меня просто всего трясло.

– Я хотела с вами поговорить, – сказала она, не отнимая от колен подбородка.

– Ну, хорошо, хорошо, – сказал я раздраженно. – Пойдемте в дом!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю