355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герман Балуев » Хроникёр » Текст книги (страница 30)
Хроникёр
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:47

Текст книги "Хроникёр"


Автор книги: Герман Балуев


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 33 страниц)

Стремительно покраснев, Сашко сказал, что я обвинил его в барски-пренебрежительном отношении к людям, тогда как Имангельды, из-за которого весь сыр-бор, никакого отношения к экспедиции не имеет и поэтому...

– Чудаки украшают жизнь, – поглядев на переворачивающего шашлыки и пренебрегающего разговором о нем Имангельды, внушительно сказал Курулин. – Если им не мешать! – Он переждал смех и повернулся к Сашко. – Найдется у вас ставка разнорабочего? – И когда Сашко показал глазами, что да, поднял взгляд на меня. – Все?

Имангельды, оставив шашлыки, повернулся к нам своим узким, смуглым, оправленным в восточную бородку лицом и высокомерно сказал:

– Имангельды никогда не сказал: «Дай!» Имангельды привык говорить: «На!» – Презрительно отвернувшись, охотник не торопясь развернул все шампуры с розово-сочными кусочками нанизанного на них мяса и кружками лука, очевидно, пришел к выводу, что мудрость нам не по плечу и что придется объясниться на пошлом бытовом языке. – Зачем разнорабочий?! – сказал он. – Оазис через два дня забудешь. Разнорабочий туда, разнорабочий сюда! Имангельды так не хочет. Винтовка есть, капкан есть, баран есть – чего надо? А деньги платить будешь – гонять будешь. Время мое отнимешь. Придется бросить оазис. Зачем?.. Плохой дело задумал. Обманывать меня хочешь. Имангельды не хочет обман.

Имангельды помедлил, высокомерно глядя на нас, и снова взялся за шашлыки.

– Ну вот! – не желая унижать меня, неопределенно сказал Курулин.

– Отказывается от ставки-то! – не выдержал и, вскинув руку в сторону Имангельды, звонко сказал мне Сашко. – Это вам как?

– А это мне никак! Сначала дайте, а потом пусть отказывается. – Я вылез из кресла и сделал шаг прочь.

– Ушел! – гневно сказал Сашко.

Я вернулся.

– А если бы вас, назначая начальником экспедиции, оформили бы дворником? Вам бы вот это как?

Сидящие и полулежащие на матрацах неодобрительно посмотрели на меня и снова молча занялись своими тарелками.

– Давай-ка сядь! – приказал Курулин.

Я сел в кресло.

– Так я не понял, ты снимешь порочащие экспедицию Сашко и всех этих людей абзацы? – с улыбкой и еле ощутимой угрозой в голосе спросил Курулин.

– Конечно, нет.

Буровики и геологи оставили свои тарелки и посмотрели на меня, я бы сказал, с интересом.

– Слышь, друг! – угрожающе тихо сказал Иван, упершись в меня мутным взглядом маленьких медвежьих глаз и шевельнув бугристыми, лезущими из распашонки руками.

– Уступить надо! – почти неслышно бросил стоящий с пучком вилок и свешивающимся через руку полотенцем Мальвин.

– А почему вы не хотите вычеркнуть? – отбросив в сторону свое постоянное довольство, строго спросил Дмитрий Миронович, старший среди трех командированных из республиканского министерства экспертов, которых буровики прозвали «министрами». Вместо приятной ореховой лысины передо мной оказалось его младенчески полное построжавшее лицо.

– Вы понимаете, что вас просит уп-рав-ля-ю-щий? – скрипуче подпел ему второй из «министров» – Павел Евгеньевич, глядя на меня с неприязненным выражением на худом, желчном, желтом лице. – И о чем просит!.. О том, чтобы вы не совершали ошибки!

– Садик-то этот к экспедиции Сашко никакого отношения не имеет! – доброжелательно напомнил третий из «министров» – Семен Григорьевич. Сидя по-татарски на матраце, он примерил на свое подвижное морщинистое лицо клоуна разные маски, остановился на маске сожаления, сгруппировал соответствующим образом морщины и улыбнулся мне из этой маски страшного сожаления.

– В общем-то мы заслуживаем, скорее, благодарности, – обиженно сказал главный геолог экспедиции Володя Гурьянов. Как ребенок, он надул толстые губы и, подняв ко мне взгляд, сказал: – Кто ему раскопал родники? Это же мы помогли техникой! А ведь в плане экспедиции родников, как вы понимаете, нет!

– А действительно, Алексей Владимирович, – с мучительной улыбкой на ангельском, затуманенном недоумением лице, пошевелил черными руками Дима Французов. – Все по-доброму – и к вам, и к этому саду. А вы? – У него затряслись губы.

– О, боже! взглянув на Французова, сказала Ольга. – Скажите хоть что-нибудь, Имангельды!

– Не знаю, чего хочет! – резко откликнулся Имангельды. Он посмотрел на меня царственно и высокомерно.

– Он хочет, чтобы тебе за работу платили зарплату, – сказал Курулин. И покосился в сторону Сашко: – Придумать надо что-нибудь, Георгий Васильевич!

Я встал и пошел к вагончикам.

– Настоял! – сквозь зубы бросил мне вслед Сашко.

Я вернулся.

– У меня есть такая сомнительная, может, привычка – время от времени возвращаться к истокам. К тому, ради чего все делалось. Ради чего, собственно, ищете нефть. Я о мечтаниях революции говорю. И среди этих «ради чего» было, помните: «Превратим пустыни в сады!»?..Сначала не могли превратить – голодно было, бедно, индустриализация, война, быть бы живу, не до... – я заставил себя успокоиться. – В вашей смете есть такая цифра: шесть процентов на освоение и обустройство территории!.. Где ваше обустройство?.. Или, если угодно, – где эти деньги?

Видимо, вопрос прозвучал достаточно выразительно, потому что смотревшие на меня с недоумением посмотрели теперь на Сашко, лоб которого заблестел от пота.

– Он уже и в смету успел залезть, – крякнув, сказал Курулин.

– Поселок вам сделали строители. А вы сами и кочки одной не сровняли. Не вы ли сами мне говорили об этом? – припер я Сашко.

– Кто дал ему смету? – покраснев так, что на него трудно стало смотреть, зловещим шепотом обратился к своему персоналу Сашко.

– Один человек занимается у вас обустройством территории – Имангельды. Так и тому вы денег не платите. Милость они, видишь ли, оказывают настырному журналисту! Благодетели! А на эти шесть процентов можно было содержать, я думаю, пятьдесят таких, как Имангельды, уже сегодня осуществить вот эти самые, о которых я говорил, фантастические мечтания революции, всю пустыню превратить в оазис. И средства на это государством отпущены. Где они?

– Да ты что, Лешка! – испугался за меня и слегка растерялся даже Курулин.

– Я вам не Лешка, Василий Павлович. Будьте добры это знать!

Меня колотило. За вагончиком я разделся и бросился в море.

Прибой повалил меня, проволок по песку и выбросил вместе с пеной на берег. Все уж было одно к одному! Я нашел матрац, кинул его за вагончиком, в виду ревущего яркого моря, лег и уснул.

Мне приснилось, как трое карателей устанавливают нас, детей и женщин, на краю противотанкового рва для расстрела. Было так страшно, как просто не может быть наяву.

Один каратель был рыхлый флегматичный парень с широкой, как подушка, задницей, сваливающейся из стороны в сторону при ходьбе. Второй – сухой, чернявый, с глазами-буравчиками – ходил перед нами, как грач, внезапно и страшно всматриваясь в кого-нибудь из шеренги. А третий был русоголовый, ясноглазый, свойский молодец в пиджаке, одной стороной одетым в рукав, а другой небрежно наброшенным на плечо.

Вопиющий ужас был в том, что я, прожив почти целую жизнь, нашел наконец тех, что в сентябре 1941 года приговорили меня, восьмилетнего, к смерти, но не я с ними рассчитываюсь, а они приводят свой приговор в исполнение, из каких-то своих соображений заменив повешенье расстрелом. Обезъязычев от страха, я глазами закричал русоголовому карателю, что этого всего не может быть, потому что я убежал, выскочив из окна, которое раскрыл мне в ночь председатель: «Тикай, Моисейка-сынок!», потому что прошли десятилетия, потому что был уже процесс в Краснодаре, и там среди прочих бывших карателей, изменников и предателей, представших перед судом военного трибунала, я увидел и «моих» троих, то есть тех, что сейчас устанавливали меня для ликвидации. Я вспомнил, что на том же процессе узнал и о судьбе спасшего меня председателя: он был расстрелян. Я чуть не умер, когда услышал фразу из показаний свидетельницы: «...и за способствование побегу приговоренного жидка Моисейки», как тогда из-за дикой нелепости окликали меня.

Теперь, в моем сне, я поглядел в конец шеренги и тотчас увидел председателя, который, опустив голову, стоял в калошах, надетых на шерстяные носки. Русоголовый ходил перед шеренгой с видом озабоченного фотографа, требующего «улыбочку», и когда столкнулся с моим исступленным взглядом, чуть заметно мигнул и дружелюбным движением пальца вздернул вверх мой подбородок: дескать, все будет в порядке, малец, о плохом даже не думай!

Затем все трое карателей оказались от нас шагах в пятнадцати, а за ними еще шагах в пятнадцати, перед оживленно беседующими и поглядывающими в нашу сторону чужими мундирами, лежал плотный немец-пулеметчик, готовый в случае какой-либо неожиданности снести как нас, так и карателей. Другой немец принес и дал карателям по «шмайссеру». Лежащий в пыльной траве немец-пулеметчик отвердел раскинутыми толстыми икрами и распирающими мундир плечами. Задранный в небо ствол пулемета опустился и принюхался к нам. Каратели, вдруг заторопившись, вскинули «шмайссеры» и начали нас убивать.

Весь в поту, услышав свой собственный стон, я проснулся и с облегчением увидел, где я. Я был среди своих, и ревело праздничное, яркое море, и на матраце, рядом со мной, сидела Ольга.

– Хочу домой! – сказала Ольга. Жалобно улыбнувшись и склонив на плечо голову, она протянула мне раскрытую ладошку.

Я подтянул сложенную на песке одежду, достал ключи от своей квартиры и опустил ей в ладонь.

Она ошеломленно посидела с ключами в раскрытой руке.

– Вы же меня не любите!..

Я и сам был ошеломлен. Тем, что я положил в ее руку ключи, сделалось само собой все. Я только сейчас взволновался. Я понял, куда нес меня ликующий, прерванный было полет. Я понял, что произошло: стена, стоящая между мною и Ольгой, исчезла. Как посторонней, после свидания с ней в затоне, я почувствовал Катю, так теперь таким посторонним, не мешающим принимать мне свои решения, стал Курулин. Не мог же я, в самом деле, согласовывать свои действия с тем, что подумает о них вальяжный, одетый в белый костюм начальник?! Он уже определился для меня в моей будущей хронике, ушли туда же мои поступки и оценки этих поступков, в том числе и оценки Ольги. Курулинская история и я сам как участник этой истории отделились от меня, обрели автономную жизнь и смысл. Я освободился. И рядом со мной была Ольга, которую я все больше любил, если допустимо этим словом обозначать то заполнение моего жизненного пространства Ольгой, которое медленно, но неуклонно происходило. Какой-то болезненный сдвиг произошел в моем отношении к ней после ее внезапного отъезда из затона вместе с Федором Красильщиковым, перемена знаков с минуса на плюс и вызванное этим, к счастью, ошибочное, чувство потери. Это бегство разбудило меня или что-то умершее, как мне казалось, во мне. И если то, что мы понимаем под словом «любовь», предполагает нынешнее, сиюминутное безумие, результат которого скрыт в тумане и вызывает опаску, то у меня все шло в обратном направлении. Я именно отчетливо представлял будущее. Происходило как бы подтягивание к нему. Во всяком случае, не могу сказать, что меня бешено волновало присутствие Ольги. Но мне все пустее становилось в ее отсутствие. Лишь только когда она была рядом, я с облегчением переставал помнить о ней.

– Иногда хочется взвыть, влезть на дерево, как обезьяне, и спрятаться там в ветвях! – взглянув на мою заспанную и, должно быть, равнодушную физиономию, тоскливо сказала Ольга и отвернулась.

С ало-глянцевым, как при высокой температуре, лицом явился Дима Французов. Скрестив ноги, сел на песке и уперся в меня взглядом сбитого на землю и сломавшего крылья ангела.

– Я все же хочу знать: с ее стороны надо мной это была, что же, шутка? – спросил он меня тихим голосом обезумевшего человека.

– Ну да, – сказал я. – Шутка. Она над вами пошутила, – кивнул я в сторону вскинувшей голову и оцепеневшей Ольги. – Вы – надо мной, втравив меня в свою историю и пытаясь использовать меня в своих интересах. Вам обоим есть над чем посмеяться. Обе шутки, я считаю, у вас удались.

Я оделся и, оставив их истерически молчать, пошел за вагончики и сел рядом с Курулиным, который внушительно, неторопливо и смачно заканчивал свою, обращенную к буровикам и геологам, речь.

– И хотя завтра мы начинаем сворачивать вашу экспедицию, пусть не думает Алексей Владимирович, – с уверенной легкостью использовал он мое появление, – что ничего значительного он здесь не увидел. Значительное в том, что государство поручило нам разведку громадного региона, и мы с этим заданием справились! Уложились в жесткие правительственные сроки, блестяще освоили методы скоростного бурения! Справились, несмотря на то, что летом нас истязала жара, зимой донимали ледяные ветры, песчаные бури засыпали вагончики, прерывали снабжение и даже останавливали бурение. Вы были главными действующими лицами глобального по своему характеру эксперимента на поиск нефти неорганического происхождения. И не наша с вами вина, что такой нефти не оказалось. Завтра, приступая к демонтажу буровых...

Так вот зачем он прилетел!.. Гипотеза о неорганическом происхождении нефти не подтвердилась, эксперимент дал нулевой результат. И построенные в пустыне поселочки вроде Пионерского, и миллионы других затрат, и дерзость теоретической мысли, и смелость эксперимента, и усилия вот этих, внимательно слушающих Курулина доверчивых молодых людей, – все оказалось глупостью, блефом... И хотя не я настраивал этих парней на бессмысленный героизм и не я рассчитывался с ними пустыми словами, мне мучительно стыдно было смотреть в глаза этих мускулистых, простодушных, готовых к любой осмысленной работе людей.

Я поднял глаза на паутинку буровой Кабанбай, где добуривались последние проектные сантиметры. Буровая как бы вытаивала из неба в том месте, где громадночерный чинк заворачивал направо и из заросшего кустами, шерстистого, страшного превращался в далекий симпатичный обрывчик приятного телесного цвета. Буровая заволакивалась какой-то темной моросью. Я тронул сытно разглагольствующего Курулина локтем. Он на полуслове умолк, замер, глядя на далекую буровую.

Все лица обратились туда. Из земли, в том месте, где стояла вышка, стал быстро расти черный какой-то куст. Он беззвучно поднялся выше буровой и, загнутый ветром, сделался похожим на лошадиный хвост. Затем его разодрало и унесло вверх вышедшее из земли, словно из сопла самолета, рябое, почти бесцветное марево. Наверное, с минуту марево расширялось и набирало силу. Уши заложил дьявольский свист. В рябом мареве взлетели решетчатые куски буровой. В воздухе они столкнулись, очевидно, высекли искру, потому что в небо вдруг ударил толстый столб огня, в толще которого мгновенно ярко раскалились и сгорели куски взлетевшей буровой. Земля задрожала от утробного, надсадного гула скважины, заглушившего все звуки, как потом выяснилось, в радиусе до восьми километров. Стопятидесятиметровая, с красноватыми натянутыми жилами свеча огня напряженно стояла над штормовым, онемевшим морем.

КОРДОН

ГЛАВА 1
1

а кордоне Усть-Нюкша мы с Курулиным в два топора рубили местному лесничку сруб.

Кордон стоял на берегу длинного горного голубого озера, а сзади его подпирал хребет. За этим хребтом шли плотно другие хребты, и где-то в центре этой горной страны проходила государственная граница. А мы пребывали на территории заповедника, в царстве маралов, медведей и соболей.

У нас была палатка с двумя раскладушками, спалось по ночам невиданно сладко, а рассвет принимал нас тишиной прямо-таки стеклянной, и если срывалась капля, в воздухе повисало, не тая, золотое долгое «дон-н-н!» По утрам сруб был в синих каплях росы, суматошно несло над водой туман, а насупленный, невидимый от подножья хребет густо пах ледником и мокрым папоротником. Я, сойдя по скале, умывался ледяною водой, и мучительно отчетливо было слышно скрипение бересты, которую Курулин совал под чайник, возобновляя костер.

Плотники мы, конечно, были аховые. Курулин плотницкими делами вообще никогда не занимался, но у него была затонская хватка к любой работе плюс затонское болезненное самолюбие. А в моем активе была плотницкая практика после первого курса института, когда, то есть чуть ли не тридцать лет назад, мы рубили какой-то вдове пятистенный дом. С неделю мы просто мучились, а потом топор привертелся к руке, шнур для отбивки мы насобачились пачкать углем, на разметку врубки стало уходить с десяток секунд, а самое главное – прошла унизительная, все время сажающая нас с Курулиным на бревна усталость.

Без разговоров, споро, мы отстегнули после завтрака на двух бревнах черту, на одном дыхании, не останавливаясь, протесали на один кант, минут пятнадцать сладко перекурили, а потом подготовили еще два бревна. Потом завалили одно на сруб, осадили предварительной врубкой, продрали стамеской с обеих сторон края канавки, перевернули бревно и стали пазить. Дело это было хитрое – выбрать округлый паз топором, словно ложкой. Но с обретением сноровки оно стало даже как-то нас веселить. Топор привык и сам теперь выбирал, куда и как ловчее садить. Закостеневшее за ночь тело постепенно разминалось, отходило со сладкой болью, каждая мышца, пробудившись, любовно опробовала себя. Мозг работал свободно, как вечный двигатель. И вкупе все это было тем, что называется радостью бытия. Как будто мы с Курулиным после всех мытарств и страданий получили окончательную награду. И как доказательство величия этой награды, ее щедрости, для нас персонально мерцали звезды, сияло небо и после часа нашей работы вставало, как подарок, мохнатое солнце, вскарабкавшись, наконец, над горами. Застигнутое врасплох озеро пронзительно голубело и, зажатое хребтами, слепя и само ослепившись, стыдливо уносилось скользким зеркалом вдаль. Мятыми голубыми горбами выявлялся хребет противоположного берега. Под гранитными, шоколадного цвета, щеками проползал рейсовый теплоходик, среди всей этой громадности похожий на ничтожный белый стручок.

Закончив пазить, мы ковырнули бревно и, углубив врубки, посадили его на мох.

– Ладно вроде бы, – глянул я.

– Ага, влипло! – сказал Курулин. Худой, какой-то весь закопченный, в прожженной замызганной спецовке, с длинными жилистыми руками, он обрел, наконец, свой натуральный облик: матерого хитрована шабашника, вытягивающего из беспомощных граждан деньгу. – Сойдет! – сказал Курулин. – И это слишком для него хорошо!

Я влез рядом с ним на сруб и тоже закурил. С озера приятно холодило, услаждало холодной игрою глаза.

– Куда, к дьяволу, размахнулся?! – привычно пожаловался я, имея в виду нашего лесничка. – Прихожая, гостиная, детская, спальня, кухня... Да еще второй этаж городить, кабинет ему с выходом на балкон строить... Ну?

– Требовательный! – ядовито сказал Курулин.

– С одним срубом до белых мух горбатиться будем!

– А что ты поделаешь, если человек хочет иметь кабинет? – смачно спросил Курулин.

– Зачем он ему, интересно, нужен?

– Ну как?! – сказал Курулин. – Я тут заглянул в его «Дневник наблюдений». Такая запись: «20 мая. Наблюдал в двухстах метрах на северо-запад от кордона стаю встревоженных сорок...» Где такое наблюдение можно серьезно осмыслить? Только в благоустроенном кабинете!

– А мне понравилась другая запись: «Наблюдениям мешала непогода и дождь».

– Вот видишь! Непогоду тоже лучше пережидать у камина... Лесничок, мне кажется, понимает, как ему следует жить!

– Утешает одно, что именно нам выпала честь претворить его чаяния в жизнь!

– Зато он нас кормит!

– И все время щами!

– Куркуль!

– Да еще удивляется, что медленно дело идет!

Курулин смачно сплюнул.

– Эксплуататор!

– Я думаю, больше подходит русское: кровопийца!

– Вон он идет! – сказал Курулин.

Но прежде, чем я рассмотрел пробирающегося через темный лог лесничка, из старого замшелого лесниковского дома выскочила его жена Зина. Сам уже немолодой, он взял эту молоденькую медсестричку из поселка Майна. Зина была неряшливая и преданная рыжая девка с нежной розовой кожей и заляпанным веснушками круглым простодушным лицом. Она была именно девка. Моторная, работящая, она все делала порывисто, напористо, но уж больно размашисто, уж больно кое-как. Пухлая, розовая, она быстро тучнела, и все платья уже ей были малы.

Выскочив из мрачной своей избы, Зина оторопело посмотрела на нас, на небо, на играющее синью и золотом озеро, крикнула в никуда:

– Верка, я для кого завтрак готовлю?! – Схватив себя за бедра, дернулась телом внутри тесного платья, перекосила его из одной стороны в другую, но поправлять десять раз одно и то же не стала, а закричала: – Верка-бизьяна!

Пятилетняя «Верка-бизьяна» между тем стояла у нее за спиной и с серьезным интересом наблюдала за телодвижениями матери.

– Верка! – увидев ее, ахнула Зина.

– Пора на срок! – глядя из-под челки, с людоедским любопытством сказала Верка.

Зина спохватилась, всколыхнувшись всей своей розовой сдобой, и испуганно округлила глаза. Все, что она делала, она делала именно спохватившись. Замирала, округлив глаза, а затем опрометью кидалась варить обед, загонять козу или снимать отсчеты. Два лета она была на ставке пожарного, а с этого лета получила постоянную ставку наблюдателя гидрологического поста и сам пост – рейку, вертушку и термометр – в устье Нюкши. Впрочем, отсчеты снимала, как правило, Вера, а Зина только спохватывалась. «Верка-бизьяна» выполняла наблюдения с нечеловеческой тщательностью, хладнокровно уличая мать в неряшливости и приблизительности. Так что Зина не столько ленилась изучать режим горной речки Нюкши, сколько боялась последующей проверки своего невозмутимого ребенка, который обладал врожденной склонностью анализировать все, что попадалось ему на глаза. А на глаза ему чаше всего попадалась мать.

– Чего ж я стою, Верка?! – Выйдя из фазы спохватывания, Зина кинулась в избу, вынеслась оттуда с журналом наблюдений, но возле ребенка опять спохватилась: – Так мне, что ли, идти?

«Верка-бизьяна», с какой-то недетской улыбкой глядя на мать, с интересом ожидала, что будет дальше.

– Картошка же у меня горит! – спохватилась Зина и, сунув журнал наблюдений дочке, унеслась в избу.

– Ускакала! – неодобрительно заметила «Верка-бизьяна» и с журналом в руке, голенастая, исцарапанная, прошествовала к устью Нюкши снимать отсчеты.

Из засоренного каменными глыбами лога вышел наш лесник и сбросил с плеча набитый мхом мешок.

– Много принес, – язвительно одобрил Курулин. Для себя старается! – с наслаждением пояснил он мне.

Лесник и бровью не повел. Неспешно пошел к костру, снял с рогульки одну из кружек, налил себе чаю, набухал пять кусков нашего сахара и, устроившись, сказал многозначительно:

– Сороки выше водопада трещат! – И, помолчав и видя, что мы не понимаем: – Вчера маралуху там наблюдал. А сейчас смотрю: свежий след росомахи. Туда же шла!

Ну, лесничок!.. Насмешка над ним чередовалась с болью, потому что лесником был не кто иной, как Федор Алексеевич Красильщиков, бывший физик-теоретик и доктор наук. За шесть лет, со времени нашей встречи в затоне, он изменился чуть-чуть. Но это «чуть-чуть» сделало его неузнаваемым. В этом буром приземистом мужике трудно было угадать того румяного, вечно юного Федю, каким мы с Курулиным привыкли его знать. Тяжелые плечи его обвисли, лицо стало малоподвижным. Невозможно было представить, что этот земной, внушающий опаску лесной блюститель до сорока лет жил в атмосфере мысли, в надвещном мире. Теперь на его лице прочитывалась лишь деловая, сиюминутная озабоченность. Уже построена банька, сарай для козы, привезен с того берега в мешках и расстелен на камнях двумя грядками чернозем, уже расковырены среди камней ямы и посажены в плодородный грунт двенадцать яблонь. А теперь вот строится дом... Пять лет высматривал и вылавливал в озере бревна, и вот, пожалуйста: есть все двадцать пять потребных кубов.

Двенадцать кубов – на сруб. А другие двенадцать отбуксировал в Майну, на пилораму. И как их разваливают там на доски – тоже тревожный, между прочим, вопрос!..

Когда я первый раз увидел Красильщикова внезапно вышедшим из-за камней, то от неожиданности меня продрал холодный озноб: такая из-за скалы выдвинулась темная, страшная, тихо-пристально посмотревшая на меня фигура. В нем прочитывалась привычка к лесному бестрепетному единовластию, когда главные аргументы – хладнокровие и ружье. Сохранявший до сорока лет признаки детства, он вдруг сразу шагнул в крестьянскую взрослость, и теперь уже мы ему казались детьми. Его мало интересовали наши дела. Все, что занимало его, происходило в границах его участка. А происходящее во внешнем мире казалось, по-видимому, зряшной суетой.

И тем страннее мне было удовлетворять его любопытство по отношению к Ольге, которая вот уже год как была моею женой. Тем нелепее и мучительнее было мне отвечать на бестактно-наивные вопросы Федора, которому я представлялся чем-то вроде экскурсовода, получающего удовольствие оттого, что встретил неподдельный и серьезный интерес. А что она сейчас читает? Какое кушанье любит? Не надоел ли я ей? – уютно посапывая, интересовался Федя. Если внешний мир был призрачен для него по сравнению с жизнью кордона, то и жизнь кордона была призрачна по сравнению с жизнью Ольги, облик которой, я почувствовал, все время стоит в его глазах.

Как я должен был к этому относиться?.. Я измучился от его вопросов и от боли за него самого... Что он с собою делает?.. Кто эта Зина? Где он ее откопал? Зачем?! А «Верка-бизьяна»? Господи! У нее уже в пять лет какой-то дворницкий, разоблачающий прищур... Да нет, что это я? Отличный ребенок! Из такого сильного материала можно кое-что сделать. Если есть кому делать!.. Но Федор Алексеевич... ведь он же решился на самоуничтожение! .

– Чего же вы чай-то пьете? – остолбенела, выскочив из дома, Зина. Ее пухлый рот по-детски раскрылся. – Обед же готов! Наливать?

– На воле будем обедать, – подумав, решил Федор.

Ерзнув внутри своего платья, Зина кинулась к избе, но спохватилась и завопила:– Верка-бизьяна! Мужики обедать хотят, давай тарелки неси!

Сполоснув руки, мы пересели к дощатому столу, и тут меня поразило, как Федор ждет обеда. Положив на стол тяжелые руки, опустив голову, он сидел в торжественно-терпеливой позе крестьянина, который этот обед заслужил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю