355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгения Польская » Это мы, Господи, пред Тобою… » Текст книги (страница 5)
Это мы, Господи, пред Тобою…
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:28

Текст книги "Это мы, Господи, пред Тобою…"


Автор книги: Евгения Польская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 40 страниц)

Ехали через города и села Румынии. На станциях, на лесных опушках молодые парни в белоснежных штанишках с кружевами и нарядные девушки танцевали «коло», обняв друг друга за плечи. Зрелище такого народного ликования для нас было нестерпимо. В железных вагонах была духота. Женщинам еще приоткрывали чуточку двери, мужчины ехали взаперти, глядя по очереди в узкие продухи, затянутые колючей проволокой. Обмирали и падали люди. Появилась рожа. От нее умерло несколько человек уже в ПФЛ.

При пересадке в Фокшанах к нам подсадили, еще уплотнив наших солдат, несколько групп, захваченных в самом Загребе.

Кто-то узнал меня, позвал по фамилии мужа, помахал рукой – не разглядела.

На рассвете дождливого и туманного утра я выглянула в наше узкое окошко. Поезд стоял возле развалин бывшего станционного здания. За развалинами простиралась степь с холмиками, над которыми поднимались дымки. На пустынной, еще сонной земле перед нашим поездом стоял босой, оборванный и худой мальчик. Он кричал вагонам: «Хлебца дайте! Дайте хлебца!» Я вздрогнула: Россия!

– Мальчик, какая эта станция?

– Шепетивка була! А вас от Гитлера везуть? Тетечка, хлебца у вас нема?

Разбудила спавших: мы уже в России! Оба «сэра» могут быть спокойны.

Мальчику мы из-за своих колючих решеток бросали хлеб.

– Ну, как вы тут живете, мальчик?

– От (он махнул рукою в сторону дымящих холмиков) – в землянках. Голодуем дуже. Только и кормимся с ваших эшелонов.

– А много эшелонов таких?

– Ой, не кажить, и дэнь, и ночь… много… – и добавил уныло, – мамку гоняють в колхоз… – и побежал вдоль эшелона, потому что услышал, как из других вагонов ему стали бросать хлеб.

Так встретил нас первый советский гражданин – ребенок – на границе моей хмурой, угрюмой родины… Страны-победительницы! Меня долго преследовал звенящий голосок: голодуем… мамку гоняють… – и думалось: в который же раз голодуют? Не в первый ведь… И до войны с врагом внешним враг внутренний столько раз обрекал советских детей на это жалобное «голодуем»!

С этого мига, казалось, мы все глубже погружались в мир зла… Разоренная земля. Но ведь и в Европе не было места живого: развалины, «лунный пейзаж» и в Берлине, и в Мюнхене, и в Будапеште. Но там сейчас люди улыбались радостно, для них лихолетье кончилось. А тут: мамку гоняют, гоняют, гоняют, а батьку поди в Сибирь отправили, а деда давно раскулачили!.. В стране-победительнице за весь наш скорбный по ней путь мы не увидели ни одного (!) радостного лица, а только хмурые, только угрюмые, только злобные или озабоченные – стиль советского существования, замеченный еще до войны иностранцами. В вагонах произошло снова несколько самоубийств – побежали по вагонам политруки: рабочую силу везли, живье!

Нищета страны, по контрасту с увиденными европейскими странами, поражала даже в нетронутых войною районах. Солдаты победившей армии тоже бродили между нашими вагонами, тоже просили «хлебца». У нас, у «изменников»! На остановках к полураскрытым женским вагонам пробирались соотечественники и выменивали на свой последний кусок у нас ношенную обувь, солдатские ремни или жалкие женские тряпочки. А в разграбленных немцами странах, тем более в самой Германии, мы не видели на обуви стоптанного каблука.

А в эти же самые дни на торжественных приемах, партийных и правительственных, лилось вино, подавали черную икру, Деликатесы. Позже узнали: американская помощь одеждой вызвала ажиотаж – в правящих кругах (среднего калибра, конечно) с азартом делили поношенные заграничные наряды. Что поплоше – пошло по театрам и детучреждениям (из белья). А мальчик со станции Шепетовка, безусловно, ничего не получил.

Спросил смазчик колес наших женщин: кто мы и откуда. Те наперебой стали рассказывать, как «угнали в неволю», как заставляли работать по 14–16 часов. «Ишь, барыни! – позлобствовал смазчик. – Шешнадцать часов им было много! А как мы по три-четыре упряжки (смены) из шахт не выходили, этого вы не слыхали?! Плохо им, вишь ты, было! – И нецензурно… И столько тоскливой зависти было в его словах. – Вы жили! А вот мы…»

Разор страны наблюдался уже в психике людской. Напротив нас остановился однажды эшелон с трофейными породистыми быками. Размах рогов у прежде холеных животных достигал метра, но сейчас это были скелеты. «Были, понимаешь, гладкие, духовитые, чистые, как хорошая баба… А фуража для них нету. Дохнут – не довезем!» – сказал сопровождающий пожилой солдат, «хозяин» с виду.

– А я их ненавижу! – злобно ответил молодой солдатик. – Буржуйская животная, на что она нам? Мы – не Румыния!

– Но ведь это же теперь наше, народное достояние!

– А на кой хрен они нам? Корми их, ухаживай. Мы и на лошадях управимся, да трактора…

А тракторов не было, их сожрала война: женщины пахали на себе и на коровах. После увиденного нами порядка в странах «проклятого капитализма» отсутствие культуры в быту и в отношении к делу долгое время поражало на родине, незаметное, быть может, до войны и безусловно воспитанное государственным строем. На базаре в Кемерове бабы трепали сборчатые юбки из драгоценного в Европе трофейного материала. С трофейными вещами – часами, приемниками, патефонами – обращаться не умели, ломали. Ломали, смазывали тавотом дорогие редкостные станки… Россия! И вот такая Россия победила Германию, где в каждом действии каждого гражданина были и порядок, и цель! Так орды Аттилы победили цивилизованный Рим. Говорю это, не сожалея о поражении Германии, нашего извечного врага, а по исторической аналогии. Беспорядок, оказывается, сильнее порядка. Стихия сильнее организованности. И сейчас в стране «без хозяина» все – в разор! А живем же!

До русской границы люди задыхались в вагонах от жары. В России лето было дождливое, прохладное. Стало легче, будто страна-мачеха пожалела своих несчастных детей. Сократились поносы и обмороки (двое в пути умерли от сердечной недостаточности). Зато воцарилась рожа. В пути лечили ее лишь марганцовочкой да солнечными лучами. Уже в ПФЛ от нее умерли несколько человек; за ними самоотверженно ухаживал фельдшер Коля. Странно, кроме первой моей восприемницы, мы не потеряли ни одного ребенка. Матери стирали пеленочки, поливая водою изо рта. Только раз за почти двухмесячный путь нас помыли в Свердловске в бане.

– Какой контингент везут? – сановно спрашивал у конвоира на площадке важный офицер с голубым околышем на фуражке (НКВД).

– Преступников войны, – отвечает часовой, – с бабами и детями… тьфу!

– Ну, ты! – грозно крикнул было энкаведешник, но к счастью, поезд тронулся.

Среди детей было много маленьких мальчиков с именами Влас или Андрей, в честь Власова, но это знали только мы между собой. Была и девочка Анвласия (Андрей Власов). Мать говорила: «Зарегистрирую теперь Анастасией, а вырастет, скажу, в честь кого было первое имя. Нехай знает, что родители пережили». Но сказала ли? А дети-малютки спрашивали меня, если я входила в вагоны: «Тетя, а нас больше не будут бомбить?» В заверениях матерей они сомневались, а я вроде бы была «начальство». Бомбежки так и застыли в этих испуганных душонках. Бомбили их на пути отступления из России. Бомбили в Германии, в Италии к концу войны тоже бомбили – англичане. Однажды в Италии мой поезд только подъехал к мосту из Толмеццо в Вилла Сантино, как одиночный самолет сбросил бомбу на мост. Поезд откатило назад, а на перилах моста повисли мясные лохмотья от лошади и человека, ехавшего через мост на тележке. Мне лично, пережившей первые бомбежки Москвы и массированные налеты тысяч самолетов на Берлин, такие одиночные налеты даже не казались опасными, но дети видели и боялись. Население Толмеццо и станиц при воздушных тревогах пряталось в пещеры в горах и скалах. Но рычание и судорога земли, когда бомба падает близко, треск, гул и вой пикировщиков… Мысль, если видишь небо: вот эта на нас, эта прямо на нас – не однажды сжимала крохотные сердечки…

Прокопьевск нас не принял. Там, как выяснилось впоследствии, проходили «фильтрацию» наши мужья. Нас доставили в Кемерово.

Эшелон остановили в виду чего-то огороженного палями. «Вот и «зона» – наш лагерь», – сказали бывалые. Из ворот зоны, освобождая ее для нас, вывели группку слабых, шатающихся людей. Иных вели под руки. Оказалось, это были немцы. Военнопленные? Но среди них было немало женщин. И все в гражданском платье.

Внутри ограды – землянки с нарами и несколько чистеньких домиков, стоящих поодаль – домики для допросов. Сразу же, по рекомендации эшелонного начальства, меня вместе с врачебным персоналом направили в санчасть. На одной из дверей госпиталя было написано готическим шрифтом: «Скарлатина». В плевательницах – ящичках с песком – густела кровавая мокрота, нечистое белье с постелей было разбросано по полу. В одном из углов зоны жгли солому из немецких матрасов, а затем нестиранными их дали нам для оборудования госпиталя. В зону вошло нас 2500 человек. Мы ужаснулись: какая жалкая горстка немцев отсюда вышла.

Меня быстро «подсидели» хитрые и деловитые «настоящие» сестры, сообщив куда надо, что я журналистка, а муж мой – редактор: категории по социальным законам СССР особо опасные. Я была направлена на «общие работы» – самые тяжелые – в шахту. В первые часы потеряла сознание, меня на веревках подняли наверх (лестницы были разрушены) и дали работу в шахтерской раздевалке. Увидя, что я плохо хожу в конвоируемых группах: отстаю, задыхаюсь – сами же бабенки-матери отхлопотали меня в так называемые «ясли», ибо другие заведующие немилосердно обворовывали детей. Да и вообще я почувствовала к себе отношение особое. Тех, кто заклеймил было меня «офицершей», за такую «классовую сознательность» не миловали, все оказались одинаково страдающими.

Вскоре какой-то начальник, посетивший лагерь, приказал собраться всем офицерским женам. Пришли не все. Вначале думали, что соединят с мужьями, не скрывали браков – теперь следовало себя поберечь. Однако, вокруг начальника с голубыми кантами нас собралось немало.

– Ну, женщины, – сказал он собравшимся. – Еще не поздно вам порвать связи с людьми, которых вы называли мужьями. Мы хорошо понимаем, что в обстоятельствах войны женщинам доводилось, спасая жизнь, сходиться даже с немцами. Мы обвинять их не можем. Даже дети от немцев(!) – наши теперь дети. Но сейчас, женщины, подумайте. Имейте в виду, что семейная связь с власовскйми офицерами отяготит вашу собственную судьбу, да и по законам нашим вы с ними уже как бы разведенные… Вы, пока не поздно, можете записать себя незамужними.

По толпе женщин прошел ропот.

– И что это вы такое говорите, – вдруг выступила немолодая казачка, полковница Грекова, одетая в сборчатую юбку, распашную кофту и повязанная платком «по-казачьи». – И что это вы такое говорите, госпо… гражданин начальник! К чему это вы нас призываете? Чтоб мы от мужей своих поотказывались? Есть среди нас и такие, что ради сладкого куска за офицеров за рубежом выходили. Так их сейчас среди нас, вроде, не вижу. Они уже в эшелоне с вашими лейтенантами перемигивались. И не завидую я тем лейтенантам, ежели кто за себя такую возьмет. И сюда к вам сейчас они не вышли. Их и уговаривать не надо. А мы… – она строгим взглядом окинула недвижно стоявших «офицерш». – Мы от мужей своих не отречемся. Ну, я со своим, можно сказать, жизню прожила, дети у нас. Есть и в Красной Армии наши дети. А молодые, думаете, все за вами пойдут? Он ей в неволе, может, жизню спас (она имела в виду «остовок», которых казаки брали за себя из рабочих лагерей с тяжелейшими условиями, часто брали заочно, прямо указывая первое попавшееся имя в списках – замуж за легионеров из таких лагерей выпускали). Поглядите, сколько среди нас молодых! И не прячутся.

Мне стало понятно предупреждение энкаведешника: обычно в СССР у арестованных репрессировали семьи, высылали их или даже забирали в заключение. Детей отправляли в детдома, порою меняя и фамилии, если ребенок был мал. Очевидно, на это намекал и сей «начальничек», желающий женщинам, якобы, добра. Он, встретив единодушный отпор, пожал плечами: «Такая верность, конечно, делает вам, женщинам, честь, но… – и ухмыльнулся, – медом что ли ваши офицеры намазаны?!»

Грекова, сложив под немолодыми грудями руки, между тем говорила:

– Ходют тут между нами слухи, что жены могут с мужьями разделить строка (сроки). Ежели дадут ему десятку, можно отсидеть ему пять и ей пять. На такое многие из нас были бы согласные, чтоб соединиться скорей.

Начальник поспешно опроверг иллюзию такой возможности. А когда Грекова ее сформулировала, между женщинами прямо стон прошел:

Да! Да! Мы этого хотим по добровольности!

– Жаль, – сказал энкаведешник, – а то многих из вас мы бы отпустили домой.

Домой! Все мечтали о доме, но многие понимали, что и дома им не мед будет.

После этого собрания кое-кто отрекся от брака, рассуждая, что из дому и мужу-заключенному легче помогать будет, или что по дороге к дому можно попросту убежать и скрыться. «Мы убегем, – говорили иные молодки. – Мы уже бегали после раскулачивания, и от немцев бегали. А тут и языки знать не надо! Умеючи-то убегем! Борисовна, айда с нами!» Так что беседа с энкаведешником-гуманистом имела последствия.

Кстати, многие станичные жены в Европе в грязь не ударяли, с виду были вполне «дамы». Но здесь многие, особенно пожилые и настоящие природные казачки, «замаскировались» под баб, простых и темных, вроде бы и малограмотных, оделись в «сельское» (как впрочем, и всегда было в казачьем патриархальном быту). «Бабка Железнячка» (фамилия Железняк), например, жена военного краснодарского капельмейстера, не блистала, конечно, эрудицией, но была вполне цивилизованная полковая дама, в свое время окончившая гимназию. Здесь она ходила в рваной шинели, подпоясанной веревкой (правда, вещи они потеряли в бомбежках), шмыгала носом, к надзирателям обращалась: «сынок». Начальникам говорила: «Придумали для нас какую-то КВД, КВД, да ну вас совсем! У меня сын – Красной армии офицер». Разыскивала его. Начальники: «Вы бабушка, напишите открыточку туда-то. Знаете, что такое открыточка? Если хотите, я вам напишу». И тогда она обижалась: «Что ж я не знаю, что такое открытка? Я и сама напишу, я грамотная, уж как-нибудь накарябаю!»

Офицерши, спровоцированные полковником, понемногу разъезжались. Кто отрекшись, кто подкупив комиссующих нас врачей ценностями, которые удалось спасти при обысках. Обыскивали нас постоянно и все, что понравится, отбирали. Золоте было у многих. Объясняли, что найдено было в развалинах после бомбежек. У медсестры Ани нашли колье бриллиантовое. Не распространяясь, как оно к ней попало, девица, плача, призналась мне, что ей за него давали 60 тысяч настоящих, не оккупационных марок. «Думала: останемся за границей – на такие-то деньги ресторан открою… И как они его нашли?!» (в промежности). Сначала она их уверяла, что это простой немецкий «шмук» (украшение), «но они, гады, понима-ают!» Самой большой драгоценностью у меня были крохотные швейцарские часики, мужа подарок. Я называла их моим обручальным кольцом. Прятала их в яслях, в щель возле пола. Проверяла их целость редко. Однажды прибегает ко мне сияющая Дуська – помощница моя по ясельному заведению – объявляет мне, что ее панариций на пальце – вовсе не панариций, а туберкулез кости, и врачи «сактировали» ее домой. Ценностей у Дуськи не было. Заглянула в щель – моих часиков там нет. А накануне, затянув большой палец резинкой, Дуська мыла полы. Обнаружив их в щели и не зная о том, что у меня есть часы, что они мои, она тотчас на эту, по тем временам, ценность, хотя они были и не золотые, схлопотала себе у врача «актировку по болезни». Дуська любила меня очень, восхищалась моим бескорыстием, она действительно не могла предположить, что эти часы мои, но признаться мне уже не могла, только сокрушалась: «Ох, Борисовна, та чего ж вы не сказали, что у вас были часы!» И горько плакала перед отъездом и все твердила, что век за меня молиться будет.

Золото и ценности, даже в виде «отрезов» сукна, встеганных в ватные одеяла, помогли не одной бабенке вырваться из ПФЛ, а уж куда, домой ли, в бега, Бог весть. Во время обысков наши «начальники» неистовствовали: алчно отбирали все, что нравится, как «лишние вещи».

Алчность к вещам, к барахлу у советских подданных была неимоверной, воспитанная десятилетиями почти непонятной на Западе народной нищеты.

С визгом радости во время оккупации грабили брошенные магазины и вещи евреев; «остовки» после падения Германии грабили своих хозяев (не оттуда ли и Анино колье?), грабили друг друга. Но особенно охотно энкаведешники грабили нас, как бы уже «по праву». У меня как лишнее забрали на склад новое немецкое военное одеяло. Выходя из ПФЛ, пришла я за его получением, мне вручили по квитанции (!) рванную половинку, годную лишь на подстилку.

6. Дети

И среди этой борьбы за имущество, за существование, сплетен, допросов, самоотвержения немногих, лицемерия во спасение, существовал островок – простодушный мирок детей. Дети спасли мне не только психику, но дважды и жизнь. В первый раз это было в пути.

Перед Будапештом в наш вагон привели рыдающую, дрожащую девочку лет десяти, дочь эмигрантов «первого поколения». Она попала в наш поток, потому что потеряла родителей во время сопротивления при репатриации. Либо их убили, либо насильно вбросили в первые же «камионы» для репатриантов. Никто не мог сказать ребенку, что с ними. В Граце их вызывали по радио, но не обнаружили среди нас. Одинокого ребенка повезли дальше – «к большевикам». Прежде жили они в Будапеште. И по мере того как мы к нему приближались, девочка стала впадать в помешательство. Из общего вагона ее отправили к нам, в санитарный. Я ребенка согрела – она была почти полуголая, без чулочек, платьице изорвала во время первого припадка. Успокоила ее, обнадежила, и девочка уселась у окна-продуха, непрерывно глядя на знакомые окрестности Будапешта.

Город, озаренный закатным солнцем, хотя и разрушенный, выглядел величественно. Поезд медленно-медленно полз по временному узенькому в одну колею, настилу восстанавливаемого сотнями солдат-рабочих моста, разрушенного во время боев. Это был знаменитый мост из Пешта в Буду, через Дунай. К набережной реки близко подходили многоэтажные дома, и целые, и в развалинах. Новый временный настил моста был так узок, что казалось, поезд медленно идет по воздуху над сверкавшим внизу Дунаем. Я стояла у полуоткрытой двери вагона, и прямо под нами была голубая бездна реки. Как высок мост, и как глубок Дунай! И острое желание смерти – при прыжке вниз она была бы скорой и неизбежной – вдруг охватило все мое физическое существо. Не жить! Какое счастье! Вот сейчас отпущу руки, которыми держусь за раму двери – и вниз, и какое это будет блаженство – не жить! Это был миг, но в этот миг сзади меня раздался горестный и радостный вскрик: «Сестричка, сестричка, вот наш дом! Наше окно!..» Я бросилась к зарыдавшему ребенку… Недавно по телевизору я видела этот красавец-мост и в том же ракурсе огромный восстановленный жилой дом, который показала мне девочка.

«Наш дом» показал мне и наш противный доктор, когда мы проезжали мимо какого-то поселка в Донбассе.

Как на грех, на другой день у нас в вагоне случились роды. Принимая их на верхней наре по «методу» моей первой ночи, я услыхала позади себя хрип. Девочка лежала без чувств. Она сидела на противоположной стороне нар и прямо перед собой, как на сцене, увидала разверстое лоно роженицы. До того мгновения она и не предполагала, что дети появляются на свет именно так. Едва удалось успокоить дрожащего от ужаса ребенка, психика которого и без того была травмирована до предела. «Это больно?» – спрашивала она меня потом. Тельце ее, покрытое холодным потом, тряслось, как желе. Мои ласковые поцелуи и уговоры, и объяснение великой биологической тайны она не могла забыть, если она жива. Прижимаясь ко мне ночами, она шепотом рассказывала, как жила с папой и мамой, училась в русской школе… Иногда по ночам бредила по-венгерски. В ПФЛ в первый же день девочку эту увезли в детприемник.

Дети были ужасны, как ужасна была и вся таборная атмосфера ПФЛ. Годы «хождения по мукам» и особенно последние месяцы обратили ребятишек в маленьких чудовищ. Они потеряли сон, измотанные ужасами, воцарившимися в их крохотных душонках. Моя работа началась с лечения бесчисленных «вавок» – сыпей и лишаев. Лечению они противились, визжа и кусаясь, пока я не догадалась превратить лечение в игру, и ребятишки даже соревновались между собой. Надо было истреблять головных вшей – голову-то в «прожарку» (так называли дезинфекционные камеры) не снесешь, надо было купать детей, чьи матери были заняты на шахте. Тельца были серенькие, дряблые. А в зоне имелся только один металлический котел, воду в котором кипятили на кострах. «Посуда» – ведра, сколоченные из неструганных толстеньких досок – имела призматическую форму. Наполненные водою, они были очень тяжелы. Я удивлялась чистоплотности казачек. Несмотря на «лимит» багажа, некоторые сохранили легкие итальянские алюминиевые тазики, стирка началась тотчас после переселения в зону и кипела несколько дней. Утюг многодетной матери, столь удививший иностранных солдат, переходил из барака в барак. Люди работали в шахте, но выглядели чистыми, что весьма поражало и даже раздражало ревизоров. Но и такой «посуды» не хватало, лохань для мытья полов переходила из барака в барак, за нее дрались, но нары и деревянные полы (там где они имелись) блестели. Привычные к тяжелым условиям, к скверной пище русские люди деятельно жили. А я все вспоминала шатавшиеся от слабости фигуры немцев, которых вывели из этой зоны в день нашего прибытия. А ведь им хлеба давали больше!

Бедствием № 1 оказались клопы, распространявшие среди детей кожные болезни. Клопы развелись уже в эшелоне, здесь же их были миллиарды. Эти зловонные крохотные гадики по ночам плотными кольцами окружали ротики грудничков. Матери ошпаривали кипятком нары, стены и полы, но скотина не убывала. Со вшой бороться легче. В яслях трехлетний «бессонный» Алик ночами сидел на постельке, вооруженный палочкой-пистолетом и помогал мне убивать «кьёпов». Пеленочки и рубашечки спящих по утрам были окровавлены раздавленными инсектами. А ребятишки, особенно кто постарше, судорожно боялись крови, наглядевшись на ее цвет в «хождении по мукам».

«Воны тут ризалыся, вишалыся…» – вспоминала я слова юденбургского конвоира об офицерском «контингенте»… Зачем я здесь? А его, может быть, уже нет… И однажды ночью, в минуту самого черного отчаяния, самого острого сознания безысходности, я взяла сбереженную на всякий случай веревку (морфий, который дал мне врач в Граце, был утрачен при обысках) и направилась к выходу. Дети спали на полу, обведенные лужицами воды от клопиного нашествия. Я осторожно перешагивала через маленькие тела. Я знала в заброшенном бараке место, где можно было навсегда уйти от постоянной пыточной тоски, сухой, не разрешавшейся слезами с момента разлуки с мужем. Я и прежде выходила по ночам из барака, за водою или по какому делу, и дети спокойно спали, но в эту ночь вдруг прозвенел голосок: «Тетя Женя, куда вы?» И повсюду стали подниматься сонные взъерошенные головенки со словами: «Куда вы, куда?» Окружили меня, к коленям припали, и я с сухим бесслезным рыданием прижала к себе маленькие тепленькие тела. После этого даже в самые тяжелейшие моменты – тяжелейшим была разлука с любимым человеком – мысль о самоубийстве не появлялась больше. Я научалась так жить в постоянном страдании. Дети привязались ко мне сильно.

А в «домиках» с первых же дней начались допросы. Домики были хорошо укупорены, чтобы наружу не доносилось ни звука. Допросы вели работники фронтового СМЕРШа. Допрашивали каждого индивидуально, запрашивали документы с мест. Однажды, проходя мимо домика, я услышала глухие удары. Крик… В зоне появились люди с остановившимися зрачками, хромавшие. Избитые ничего не рассказывали. Только один признался в доверительном разговоре: бьют не сильно, не пыточно, так, по уху дают изредка. Как солдат, оставшийся верный долгу, дает в зубы другому, долгу изменившему. «Они ведь фронтовики тоже, Борисовна, не энкеведешники! – сказал рассказчик. – Они тоже понятие имеют». СМЕРШевцы находили особо виноватыми и били особенно больно прежних коммунистов и комсомольцев. Их передавали в НКВД, где их ждал трибунал, либо традиционная десятка, либо расстрел. Узнав, что коммунистов бьют больнее прочих, я припомнила с усмешкой: «Гвардии полковник, князь Трубецкой, и вы с этой сволочью!!» – слова Николая-1 при допросе декабристов.

Вызвали на допрос, наконец, и меня. Когда с вечера (на ночь) за мной пришел из СМЕРШевских домиков дневальный, «бессонный» Алик навел на него свой пистолетик-палочку, и я ушла под дружное аханье детских тощеньких грудок: «Ой, тетечку Женечку берут!» А на рассвете, вернувшись с оказавшегося нестрашным допроса, увидела, как снова поднялись на нарах головенки, исчезла под одеяльцем попочка «бессонного». Алика, и первым вопросом детей постарше было: «Тетечка Женечка, вас не били?» И всякий раз, при возвращении с допросов, меня встречали беспокойные глазенки и облегченный вздох: «Пришла! Не били!» Днем старшие унимали младших, чтоб не шумели, чтоб я могла выспаться для ночного допроса. Тринадцатилетняя Тоська Лихомирова, девчонка ушлая и хитрая, приобретшая эти качества за годы скитаний и приспособлений, преданно приносила мне все слухи, все лагерные новости и даже сплетни обо мне. О порочащих меня рассказывала с негодованием: «А сам-то…»

На первом допросе следователь-заика, чуть ли не тот самый, что встречал наш эшелон в Юденбурге, сразу же молча положил передо мною фотографию: возле скалы расстреливают, по-видимому, партизана-итальянца. Он рвет на груди белоснежную рубаху. И прицеливаюсь в него… я. Я! Сомнений быть не может – мое лицо. А рядом стоят незнакомые мне казачьи офицеры и совсем бок о бок со мною жена офицера Барановского. Мы с нею в немецкой униформе. Она находилась со мною в одном эшелоне, была здесь, в лагере. Прежде я с нею знакома не была.

Вначале я похолодела, но потом сообразила: или фальсификация, или стреляющая женщина поразительно на меня похожа лицом.

– Нон бене тровато – плохо сделано, – говорю я следователю, возвращая фотографию. – Вы видели Барановскую? Это очень высокая и крупная женщина, а та, с моим лицом, что стреляет, здесь на вашей фотографии чуть не на голову выше Барановской и крупнее. Зовите сюда Барановскую, поставьте нас рядом. Из нее можно выкроить две таких, как я. Нон бене тровато – плохо сделано!

Смершевец задумывается и говорит мне:

– Хорошо, мы это учтем. Рассказывайте сами. Я начала свой рассказ. К эпизоду с фотографией он больше не возвращается. Допрос закончился сердитыми уговорами – с легким «штовханьем» в плечо – отказаться от мужа. Они уже знали, что он был редактором «Клинка». Я же уверяла, что его роль была чисто технической. Это было полуправдой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю