Текст книги "Это мы, Господи, пред Тобою…"
Автор книги: Евгения Польская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 40 страниц)
И вот, в такой обстановке, навещая нас, папа продолжал заботиться о формировании моей личности, о том, как все-таки искоренить в ней упрямство. Он решил: воспитывают не только наказаниями и превосходными примерами, но и дурными, и неожиданно подарил мне ослика, того самого, который в мировом фольклоре считается эталоном ненавистного порока. У ослика было надломанное отвисшее ухо, он смирно и понуро стоял, пока шла о нем перепалка.
– Чем мы будем его кормить? – восклицала мама. – Зачем он нам! – Дяди же папу поддержали: на этом вьючном животном можно будет ездить в соседские хутора за продуктами, которых из-за разрухи становилось меньше и меньше. Был проект, впрочем, в нашей не коммерческой семье так и не реализованный, возить с его помощью на базар груши. У нас в саду их были возы, и они гнили. Организовали маленькую двухколесную тележку-бидарочку, типа арбы для груза и седока. В летнее время ослик будет сыт травою, которой так много в саду, а на зиму папа завез ему сена. От реквизиций сено запрятали в потайной сухой сарай между домами.
Папа был очень доволен подарив мне ослика: все устроилось превосходно! Он требовал самого тесного моего общения с осликом. «Повозись с ишаком – узнаешь, как отвратительно упрямство!» И в назидание мне назвал осла Женькой.
Мы все полюбили Женьку, он оказался чистоплотным в стойлице, мирно пасся, привязанный за колышек, только изредка оглашал окрестности оглушительным икающим воплем. Я расчесывала ему шкуру, ласкала замшевые ушки, левое никак не выпрямлялось, болталось, как тряпочка. Мое «наглядное пособие, как не надо себя вести» показывали гостям, дяди катали на нем своих барышень. Соседские дети то и дело влезали на высокий забор: «Теть Мара, а игде ваш Женька? Можно погладить Женьку?»
Почему он дан мне как «наглядное пособие», я не понимала до тех пор, пока мы с соседской девочкой не запрягли его и не отправились на Опытное поле «разжиться» крупами. Мама дала мне поношенную одежонку, в обмен на которую тогда только и можно было достать продукты: деньги-бумажки, выпускавшиеся различными правительствами, совсем потеряли хождение, а магазины были пусты. Вот тогда Женька и раскрыл свой характер! До пота, до отчаяния мы с ним намучились. Станет посреди дороги и ни с места, ни побои, ни ласка – ничего! Или вдруг покатит тележку с такой прытью, что мы не в силах его догнать. Да, увидела я, что упрямство – вещь неприятная. После этого было обидно, если кто невзначай называл меня Женькой, будто дразнят за упрямство.
Все дальнейшее происходило уже при деникинцах.
Самым удобным оказалось возить на ослике дрова. Окраинное население с лета запасалось хворостом, или как говорили «хмызом», из окрестных лесочков. Волокут, бывало, из лесу тетки на спинах круглые тяжелые вязанки. А у нас с топливом стало так плохо, что мама меня с Женькой и соседскими девчонками отпустила в лес «по дрова».
Прежде от общения с фортштадскими детьми меня оберегали, главным образом, потому, что они «выражались». Ну, например, мальчонку в очень коротеньком пальтишке дразнили самодельной песенкой:
Ах, Сенька Зарочинцев,
Жопинишка корочинцев!
Мама с тетей фыркали: «Фу, как вульгарно!» Мне же этот стишок казался верхом остроумия, хотя сама я так и не научилась «выражаться». А в ответ на мои нотации, что так говорить нехорошо, ребятишки кричали: «У-у ты, какая благородная!» – и высмеивали мои эвфемизмы низких лексем. Благородными же фор штадцы звали всех не крестьянствующих и интеллигентов.
Однако в наступившем социальном хаосе гражданской войны мне в играх и в делах хозяйственных пришлось тесно сблизиться с так называемыми «уличными» детишками соседей. Особой моей подружкой стала конопатая Нюська Балбекова, жившая с нами забор в забор. Бывало, дядя Сережа в саду делает на параллельных брусьях гимнастические упражнения. Я тоже с ним кувыркаюсь, как обезьянка. Нюська сидит на пограничном каменном заборе, обтянув коленки платьишком, и канючит: «Дядь Сереж, а дядь Сереж, дайте я тоже хоть разик спражняюсь!»
И вот, с Нюськой и несколькими девчонками мне разрешили идти в лес. Лесник, оберегая целость леса, гонял собирателей хвороста, вероятно, кроме сушняка, они обламывали свежие ветки. Если за таким преступлением кого из баб застигал, – высекал хворостинами. Причем, бил унизительно – «по голому». О его жестокости ходили страшные рассказы, и по-тургеневскому образцу дети прозвали его Бирюк.
Однако дрова нужны позарез, и сопровождаемые мамиными наставлениями, мы запрягли Женьку и отправились. Денек погожий, теплый. Теперь на месте того леса – многоэтажные дома, но кусочки лесные остались. И недавно я опознала уцелевший уголок, где разворачивалось действие.
Собираем сучки и хворостины тихонечко, опасаемся, как бы Женька не завопил, не аукаемся, не поем – Бирюка боимся. В лесу и без того страшно: всюду следы того террора, что тут творили «товарищи»: то скелет, еще отдающий падалью, под кустами, то череп, до чиста муравьями обглоданный, тужурку, вроде бы студенческую, полуистлевшую, среди колючек обнаружили, две затоптанные в землю офицерские фуражки нашли. Большинство форштадского населения белых называет «наши», и девочки вместе с сучьями небрезгливо подбирают останки «мучеников», чтобы на кладбище «похоронить». Страсть!
И вдруг, на лесной тропинке бородатый, коренастый Бирюк с ружьем. С визгом мои подружки бросают собранное и – наутек! А у меня Женька с тележкой, куда я с ним убегу?
Стою на дорожке, обняв за шею ослика, и с трепетом смотрю в глаза приближающемуся леснику.
– Ты что же это, а? Твой ишак? А ты чья? – с удивлением смотрит на мою старенькую и тесную, еще с приготовишек уцелевшую гимназическую формочку с пелеринкой. Притом окраинные ребятишки как один – босые, а я в ботиночках.
– Чия-а? А ты уж не Бориса ли Георгича дочка? Ну! – Он смеется довольный. – Уж больно похожа! – Много позднее от папы узнала, что в этом лесу под видом картежной игры ставропольские революционеры – эсеры, максималисты, к которым прежде принадлежал и отец мой, устраивали нелегальные сходки. Бирюк же был их участником и охранителем.
– Как же тебя, такую маленькую, мать в лес посылает? Дров нет! Ах, ты! А правила о сохранении леса знаешь? – Он оглядывает наши вязаночки, свежих веток в них вроде бы нет. – А чего меня не побоялась, не побежала? В отца! А не боишься, что я осла вашего заберу? Я б забрал, если б ты не Борис Георгиевича дочка. Враз реквизировал бы ишака!
Он наклоняется ко мне и шепотом спрашивает: «А от отца вести есть? Он теперь, поди бо-ольшая шишка! Ну, ничего! Наши придут, и отец прийдеть. На! – Он протягивает мне кусок золотистого пчелиного сота, величиною ладони в три. – Ну, чего там, бери, матери отдашь. Мать-то не преследуют? В разво-оде?! Вишь ты! – Я доверчиво рассказываю ему, что у нас дяди офицеры, и при белых нам ничего, спокойно.
– Ну, лады! Пригодилися, значит, и ахвицеры. Молодец ты, девка хорошая, и отвечаешь вежливо. – Он собирает весь брошенный хворост и ловко укладывает его в бидарочку. Я жалуюсь, что Женька упрямый очень, иногда останавливается и – ни с места.
– А я тебя, дочка, научу, – говорит лесник. – Припаси заранее травки или сенца подуховитей и перед носом у него поводи издали. Он за им тронется – ты спереди его и приманивай, и приманивай. А уж как разойдется – скорми, он тогда долго послушный шагать будет… А в лес больше не ходи. Лихих людей много. Матери скажи, нехай ко мне в сторожку зайдет. Я дам хмызу, сколько надо.
Вежливо поблагодарив лесника за медвяную сотину, я, как мужичек с ноготок, трогаюсь в путь рядом с бидарочкой, из которой торчат сучки и хлобыстины. Заупрямится Женька – делаю, как научил Бирюк…
Уже в степном промежутке между леском и городом – два усталых офицера в черкесках и кубанках.
– Девочка, эй, девочка! Твой ишак? А ну, давай его сюда! Он нам нужен. Давай, а то… Что у тебя там, дрова? Бидарка нам не нужна, выпрягай, может, на себе докатишь. Ну, тогда возьми, сколько донесешь, а потом вернешься, остальное возьмешь! Не плачь. Ишака мы у тебя реквизируем по законам военного времени, поняла! Не пла-ачь, ну!
Да ты вроде в гимназии учишься? – говорят они, рассмотрев мою форму с пелеринкой. – В Ольгинской? Ишь ты, молодец! Ну, не плачь, гимназисточка, – война идет!
Говоришь, живешь близко? На Невинномысской? А давай-ка, гимназисточка, мы вместе с тобой дрова довезем до дому, а потом ишака все-таки заберем. Да не плачь ты! Скоро вот белая армия победит, тебе жених-офицер коня каракового подарит. А твой папаша кто?
Я знаю, как им ответить на этот вопрос. Папы у меня нет. Потом, суеверно ужаснувшись тому, что сказала, добавляю, что он живой, они с мамой в разводе.
Приехал однажды, подарил мне осла и уехал, может быть, насовсем. Кто он, я, Боже сохрани, не сообщаю. Они в восхищении выслушивают историю о «наглядном пособии» против упрямства и о происхождении имени ишачка.
Ну, не плач Женечка, – утешают, – Женька твой нам действительно очень нужен, но мы его тебе вернем, ей Богу вернем. Что мы, красюки-хамье, чтоб так просто отнять отцову память? Мы его вернем… ну, через месяц-другой…
Разговаривая, мы уже шагаем по нашей улице, немощеной, широкой, как луг, поросшей травою, цветиками и перерезанной канавками. Навстречу нам бежит, спотыкаясь, мама, испуганная, в домашнем. Нюська прибежала, черная от ужаса, и рассказала, что мы с Женькой попали в плен к Бирюку. Мама мчится выручать дочку и изумленно замирает: перед нею я с двумя офицерами, Женькой и тележкой, полной хвороста.
– Мадам! – изысканно обращается к ней офицер. – У вас прелестная дочка. Но мы вынуждены огорчить вас, нам нужен этот ишачок. В обозах не хватает тягла – война, мадам. Вы уж нас простите, но мы заберем ослика, гм… с обязательством вернуть его при первой же возможности.
Офицеры пошептались, и один из них обещает: – Завтра я прикажу завезти вам дров. Где ваш дом? Вон тот? То-от? – с почтением переспрашивает он, потому что наш дом на окраинной улице среди хатенок выглядит весьма буржуазно.
Мама, бросившаяся ко мне, почти не слушает их, она счастлива, что я жива-здорова, утирая мои слезы, она утешает, что Женьку возьмут только на время.
Ведь это офицеры, – говорит она, – они не обманут. Офицеры, Женя, обмануть не могут. Перевезет им Женька что нужно, и его вернут.
И тогда мы с вами, мадам, выпьем бокал прекрасного вина за здоровье вашей девочки, – добавляет один, приосаниваясь и соколом глядя на еще хорошенькую маму-разводку.
Мама отвратительным для меня образом улыбается. Она не протестует, что отнимают Женьку, папин подарок, папу могут убить, и у меня от него ничего не останется! Я задыхаюсь, от горя, срываю для Женьки ромашки, он их любит особенно, мягкая мордочка щекочет мои ладони, ослик трогательно пошлепывает сломанным замшевым ухом.
Возле дома офицеры галантно сами сгружают хворост и уводят ослика, приговаривая; «Женька, Женька, пойдем Женька!» И он идет покорно, дожевывая мои ромашки, только спустя несколько минут издали доносится женькино рыдающее иканье. Видимо, остановился. Ага! Пусть они с ним помучаются, ведь они не знают секрета, какой сообщил мне Бирюк. Но вдруг меня осеняет другое:
– Мама, а ведь они его будут бить! – И хотя я сама не раз колотила упрямца кулаками по барабанящим бокам, сердце мое сжимает такая тоска по ослику, такая жалость, что силу ее я помню по сей день. Мама убеждает, что бить не будут, ведь он хорошо и послушно пошел за этими офицерами, но я плачу долго, горько и в тот вечер не успеваю рассказать маме, о чем говорила с Бирюком и почему он меня отпустил. Наутро вся окрестная детвора уже проведала, что Женьку забрали, и ребятишки, вспрыгивая на забор, выражают мне соболезнование.
А дров нам действительно привезли. Солдат с белой ленточкой на кубанке выгружает их сам. Историю с Женькой он знает и уверяет меня, что ишачку в обозе плохо не будет, там есть много ослов, мулов и даже пони – «маленькие-маленькие такие лошадки, но прямо как настоящие». И если я захочу, мне вместо ослика вернут такую «поню», но я умоляю отдать мне моего Женьку со сломанным ухом. Солдат обещает запомнить примету. Он еще утешает: таких вьючных животных в бой под пули не берут, там годятся только быстрые кони, и Женька будет работать в городе. Где же, где именно? – Очень далеко, на другой, противоположной, окраине, за вокзалом. – Ах, так далеко мама, конечно, меня не пустит. Даже с Нюськой ни за что не пустит навестить Женьку. Да и не дойдем, заблудимся…
Ранней весною город занимают красные войска. Теперь уже навсегда у нас устанавливается советская власть. А папы нет и нет! Перестаю спать, кричу по ночам, неужели папа убит? Бабуля Таня тоже не имеет от него вестей.
Еще морозец давит, однажды звонок в парадную дверь. У порога солдат с красной звездочкой на шапке держит на поводке понуро стоящего ослика. Левое ухо висит, как тряпка.
– Женька, Женечка! – Осел опахийает мое лицо паром своего дыхания.
– Где вы его взяли, дядечка? Ведь его белые забрали! Мама, мама! – Красноармейца впускают в дом, но опасаясь насекомых, в комнаты не приглашают. Женьку на радостях заводят в коридор, и он усеивает пол крепкими крупными орешками. Мама морщится, дядя обрадовано бежит за сеном, которое еще лежит в сарайчике-тайничке. Женька нас вроде бы узнал: каждого бодает упрямым лобиком.
Сначала кормят Женьку. Солдата, осведомившись, нет ли «блондинок», впускают в кухню. И я сама ставлю для него самовар, ведь он, оказывается, папин посланец. Папа жив! Скорей бы сообщить об этом бабуленьке! Папочка мой жив-здоров! Женька ко мне вернулся!
Солдат вынимает папины «гостинцы»: сахар! Белый хлеб! Ботиночки мне и, главное, красиво переплетенную книгу Чарской «Княжна Джаваха»!
– Борис Егорыч живы-здоровы, шлют вам почтение, – степенно говорит молоденький крестьянский паренек в старенькой шинелишке, голубоглазый, с белыми, жесткими ресницами. Иногда, рассказывая, он называет отца товарищ комиссар, а в местах умилительных Борис Егорычем.
– Они человек очень прекрасный, у нас в части их уважают дюже. Умственный они человек. А вы, значит, его супруга будете? Он оглядывает светлую кухню. – Дом у вас вроде свой? Ничего живете, чисто. Как буржуи!
Это замечание выводит из себя тетю Аню, великую труженицу на ниве народного просвещения, и она возмущенно объясняет ему, а попутно и я получаю урок классового расслоения. Оказывается, мы вовсе не буржуи, а трудовая интеллигенция, близкая народу и его интересам как, к примеру, сам Борис Георгиевич. Мы ведь его семья!
Теперь я точно знаю и ликую: мы не буржуи!
Красноармеец готовно соглашается, что «грамотные», даже и «чисто» живущие люди нужны и полезны революции. Однако еще десятилетия слово интеллигенция останется столь же одиозным, как слово «буржуй».
Мама же, прежде восторженно принявшая февральскую революцию, теперь ненавидит «распоясавшуюся чернь», ее слишком тревожит судьба родительского дома, который «эти коммунисты» могут реквизировать как буржуазное имущество. Она неприязненно косится на солдата: и зачем Борис прислал к нам этого «мужика»!
Паренек уважительно беседует с тетей-учительницей. Он, оказывается, после того как уничтожат «гидру», мечтает учиться, чтобы стать доктором. Хирургом. Мама кривит насмешливо губы, я знаю, она думает: «Ну, какой из мужика хирург!»
Узнав, что у тети больное сердце – она вскоре и умерла по этой причине, – юноша замечает, нельзя ли вылечить ее операцией: взять сердце совершенно здорового барана и врезать на место больного тетиного. Он видел: сердце баранье ну, точь-в-точь, как человеческое. Все смеются и объясняют ему, что до этого медицина еще не дошла, но солдат уверенно произносит: «дойдет!» После его ухода тетя скажет: «Что за талантливый парнишка!», а мама, которая прежде так защищала идею народного образования, подожмет губы: «Из хама не сделаешь пана!»
Меня тяготят все эти политические и медицинские разговоры, меня интересует, как мой ослик попал в руки красноармейца из папиной части.
– Бросили белые обоз под селом Надеждой, – рассказывает он, прихлебывая чай. – Товарищ комиссар с начпродом пошли ентот обоз принять. Смотрят, там ишак, ухо отвислое. Борис Егорыч присмотрелся да как крикнет: «Женька!» А ишак к нему подается, подается и мордой тянется. «Так ведь это моей дочки ишачок!» – кричит Борис Егорыч.
– Ну, тут смеху было! Комиссар вроде сродственника нашел, такой радый. А мне по делам в Ставрополь ехать надо, с грузовиком, в пекарню. Товарищ комиссар просят: «Отвези, Зыкин, моей дочке ишачка. Его, видать, белые у них забрали». Ну к что ж! Возвели мы это осла по досочке в кузов, привязали, дюже ревел, как машина пошла – напугался. Ну, а потом ничего, притих. Вот я вам его по адресу и доставил. – Допив чай, парень заторопился и ушел с моим письмецом к папе.
Скоро и сам папа приехал и опять горячо интересовался, не упрямлюсь ли я, как в раннем детстве бывало, и повлияла ли дружба с Женькой положительно в этом отношении. Потом папа уехал надолго. Вглубь Кавказа.
Женька жил у нас еще с год. Наступил настоящий голод. В городе шли судебные процессы над «людоедами». Осла из сарая у нас украли вместе с курами. На мясо. От меня скрыли, но я понимала, что вывести из стойла ночью упрямое животное было не легко, получился бы шум, и воры его, вероятно, на месте убили. А если была кровь, взрослые ее убрали, чтобы я не видела. Пробовала недавно расспросить маму о прдробностях, но она теперь все перепутывает в старческой памяти. Я же, хотя и старушка тоже, помню все детали тех лет, помню цвет, краски, звучание и даже запахи событий.
А все-таки дружба с Женькой навсегда отучила меня от упрямства.
V. Кража[40]40Написано в конце 60-х – начало 70-х г.г.
[Закрыть]
Сейчас воруют все. Врачи уверяют, что обилие гастритов нынче вызвано обилием краж: воруя, люди все-таки боятся быть пойманными, а эмоция страха обескровливает ткани желудка. Сейчас «космическое воровство» стало одним из обыденных приемов жизни.
В Сибири, на Тайбинке, где я жила после заключения, рядом с большими домами рабочего поселка, который выстроили зеки, через шоссированную дорогу существовал другой вольный поселок – частные домики. Несколько улиц, восходящих на пригорок. Домики были добротными, чистенькими: побывав в Германии, наши солдаты восхитились, как «чисто живут» граждане Европы, и тоже захотели уюта, в довоенном времени презираемого, либо как мещанство, либо как ненужность. Ведь как прежде жили сибиряки: – Абы тепло!
Все эти коттеджи и беленькие хатки, крытые железом, окруженные добротным штакетником, строились вольным персоналом Тайбинской шахты исключительно из ворованных материалов. Эту часть поселка так и называли: «Ворованный угол».
На рабочих планеркдх главный инженер строительства начинал беседу с прорабами так:» Ну, вор такой-то, докладывай…»
Негодовал, что все государственное строится «сикось-накось», допытывался, куда девался тот или другой штабель лучших сортов досок или кирпичей. Прорабы разводили руками, лукаво опуская очи. А один проворчал однажды: «Ишь, строжится! Игде той штабель, игде? Забыл, что я его вчерась ему во двор отвозил!»
Существует иерархия краж. К примеру, рядовой-продавец себе оставляет не так уж много, львиную долю он обязан отдать вышестоящим товарищам, те – еще более вышестоящим, или тому, кто сквозь пальцы смотрит на такие операции.
Воруют все, не только то, что можно унести под полою, но даже санаторное лечение: главврачи «слетают с должностей» за то, что в их санаториях обнаруживаются посторонние лица, то есть лечащиеся без путевок, за мзду. Всяк ворует доступное. Во времена моего заключения существовал даже термин: «доступная кража», она уже позором не считалась, сидящие за нее оставались в категории людей порядочных, как бы злоупотребивших служебным положением.
Я сейчас пишу на ворованной бумаге. Ни копирки, ни машинописной бумаги в продаже нет, приходится улыбаться машинисткам, редакционным работникам, всем, кому бумага «доступна». И тем не менее мы «порядочные люди», в карман ближнего лапу не запускающие.
Используется все, даже законы. Один из видов кражи – присвоение так называемых «списанных» в учреждении старых вещей. По совершенно идиотскому закону их надо ломать, сжигать, чтобы никто, упаси Бог, не воспользовался «социалистической собственностью». Однако ломку порою просто инсценируют, а все гожее растаскивают (и это отчасти так и надо – зачем вещам пропадать!), но придумали это уничтожение воры, чтоб «концы в воду». Ворюги исхитряются. Списав в утиль, например, ковры, отдают их в чистку, ставя новые инвентарные номера, а новокупленные забирают себе. На фабриках воруют путем секретной экономии сырья (за счет качества), из сэкономленного делают «лишние» вещи, уплывающие через госторговлю в пользу ворюг.
Все это, включая взятки, работу «налево» в служебное время, получило уже и формулировку, что-то вроде: «повышение народного благосостояния в социалистическом обществе несоциалистическими методами».
Так что сейчас народу, в особенности шоферам, строить частные дома есть на что, и в нашу эпоху борьбы с жилкризисом всемерно поощряется т. н. «частное строительство».
Не будучи собственницей, я вспоминаю боль времен, когда «собственность – есть кража» было лозунгом. Когда домовладелец был фигурой одиозной, изгоем, «лишенцем» (его лишали избирательных прав, сокращали со службы, не давали хлебной карточки, выгоняли из партии. Так и писали: «Имея свой дом, пролез…»). У кого было хозяйство, тем бы и плевать. Но, например, моя несчастная мать вынесла горы лишений и горя за свой дом. Бабушка Таня моя, владелица двух (!) домов и флигеля – целой поэтической усадьбы на Гимназической улице Ставрополя, в 20-е годы была объявлена «лишенкой», что весьма компрометировало отца и дядю – членов партии. Пришлось старушке добровольно отказаться от домов в пользу государства, то есть разорить внуков на те грядущие времена, когда собственность перестала быть «кражей». Но отец и дядя вздохнули свободно.
Теперь, на новом месте, дома строят, строят… Никита Сергеевич, покойник, – не без ехидства замечу, владелец нескольких дач, – начал было поход на строителей особо роскошных особняков (отгрохивали по 20 комнат). На какие, мол, средства их воздвигают? Иных выселили, иные сами отдали дома «под дет. ясли». Однако, этот последний нажим на частную собственность быстро прекратился, т. к. строителями таких палаццо оказывались сами «слуги народа», они и до сих пор ненавидят Хрущева, единственного, кто попытался вернуть хоть относительную имущественную справедливость так называемого «социалистического общества». После Хрущева притесняют только за инакомыслие, а жажда обогащения любою ценой рассматривается сквозь пальцы. Правда, в Грузии стали было открыто говорить: «Когда у нас была советская власть…». Власти постарались, посадили кой-кого, и, говорят, теперь в Грузии «модно быть бедным».
А истоки воровства, стихийного, нынешнего, корнями уходят именно в пору, когда советская система складывалась с присущими ей «культом» нищеты, небрежением к личности и обычным житейским нуждам целого народа.
Начало тридцатых годов. Московская коммунальная квартира, переделанная из какой-то фабрички, в которой большие залы перегородили однорядными фанерками, оклеенными дешевыми обоями, и поделили «квартиры» для ответственных работников Госплана. В такой-то квартире, полученной «как сто тысяч в лотерею», четыре члена компартии играют в преферанс. Возможно, они пришли на новоселье к моему отцу. В те годы (30-е) новоселье в Москве – событие редчайшее.
Все они – работники ответственные, «номенклатурные». Сейчас это как минимум персональная машина, дача, хрусталь и прочее. Тогда, в тридцатые, – «москвошвеевские» костюмы и кожаные не новенькие портфели. Со дня Октября – уже 15 лет!
Погас свет. Преферансисты испуганы, особенно хозяин – мой отец: неужели лампочка перегорела! Вот это беда! Справлялись у соседей – у них тоже темно. Слава Богу! Общая авария! Исправят!
Один из гостей рассказывает о недавней домашней драме: сгорела лампочка и три дня невозможно было купить (уже в то время вместо «купить» говорили «достать»). И он украл лампочку в учреждении, которым управлял, чтобы не заметил завхоз – неудобно все-таки!
Это теперь глава учреждения просто скажет: «Это и это отвезите ко мне». Неловко ему будет лишь в одном случае: подумают – бедный, мол! А тогда и попросить лампочку у завхоза для себя считалось зазорным. Собственность-то социалистическая! Проще – украсть. И тогда мой совершенно интеллигентный отец заканчивает рассказы гостей своей смешной историей.
Нам позарез нужна была дверь. Обыкновенная, на навесах, чтобы вставить в перегородку самостийно разделенной на две комнаты квартиры. Ни купить, ни заказать невозможно, даже «по блату» (уже существовал термин), даже за бешенные деньги. Просто не предусмотрено было соцгосударством, что его гражданину может понадобиться «частная» дверь, так же, как гвозди, доски и прочая домашняя снасть.
И вот однажды, зайдя по делам в какое-то учреждение, в котором шел ремонт, папа увидел в коридоре прислоненную к стене возле дверного проема новехонькую дверь. Добротно сколоченную, еще некрашеную, с ручкой, уже привинченными навесами и даже с дверным ключом. Видимо, ремонтирующий комнаты рабочий принес дверь со всем ее прибором и ушел, чтоб, вернувшись, приставить ее к месту.
Папа окинул дверь завистливым оком. Именно такую он хотел, да и по размеру она вроде подходила к нашему проему в перегородке. Он даже слегка промерил ее пядями. Прочная, достаточно массивная, не фанерка какая-нибудь. Захлопни – никакой звук из соседней комнаты слышен не будет! Отец постоял, погладил дверь рукою. В коридоре не было ни души. И тогда мой интеллигентный папа, обхватив ее обеими руками, примеряясь, поднял на себя и, держа как щит, пошел к выходу. Шел, не торопясь, не потому, что тяжело было нести, а потому, что обдумывал, что он скажет, если его остановят. В голову не лезли никакие оправдания, не мог же он, например, сказать, что несет ее на улицу, чтобы полюбоваться такой любопытной штуковиной при дневном свете… Кое-кто из, к счастью, незнакомых ему сотрудников учреждения попадался навстречу, но никто не любопытствовал, почему прилично выглядевший брюнет с натугой тащит новенькую дверь.
– Если б кто окликнул меня, – давится от смеха отец, – я быстренько поставил бы дверь к стене и убежал.
Спереди она прикрывала его с головой, так что и знакомые не сразу бы узнали, разве что в спину. Он, однако, опасался швейцара, но тот готовно распахнул перед ним входную дверь, помог папе, избочась, протолкнуться с ношей на улицу и, заметив, что папа прилично одет, крикнул вслед: «Может, вам помочь ее донесть?»
Только когда вышел, почувствовал дрожь под коленями, и не от тяжести и страха, а от чего-то похожего на стыд. По улице почти побежал – а вдруг шофера ожидающих у подъезда машин его знают в лицо? – но отойдя изрядно, уже неспешно направился к Ильинке и далее к Москворецкому мосту. Поставит, передохнет, пока не сговорил грузового шофера доставить его с дверью на Шаболовку.
– И не стыдно было? – спросила я.
– В том смысле, как ты понимаешь, что вот я, Б. Г., в центре столицы несу, как обыкновенный грузчик, дверь – не было, ты знаешь, как я отношусь к подобным вещам: надо – и на бочке золотаря поеду. А другой стыд, от самого факта кражи, перекрывала радость, что наконец-то у нас будет дверь, не стоящая к тому же ни копеечки, и что я избежал позора быть пойманным.
– А о рабочем ты подумал?
– Ну, тут я был совсем спокоен: как администратор, знал: составят акт пропажи, достанут другую. Только с тем учреждением лишь по телефону сносился: вдруг швейцар меня запомнил, но там скоро другой старик уже стоял.
Все остановили преферанс, чтобы осмотреть дверь. Она пришлась совсем впору, только немного подтесать пришлось. Теперь она была окрашена краской, которую «сперла» в своем музее я. Краска была застывшая, ее долго перетирали с олифой.
Поглаживая дверь, один из папиных друзей изрек: «Маркс сказал: «Собственность есть кража». – «Это Прудон сказал», – поправил его отец, и все вернулись к своему преферансу и заговорили о Прудоне.
И пошло! На своей службе я из кем-то разбитой витрины стянула беленькие перчаточки. Витрину, видимо, разбил кто-то из наших же служащих, в ней выставлены были истинно «музейные» в те времена экспонаты – продукция какой-то московской шерстевязальной фабрики: дивный свитер, торгсиновские кофточки – не для советских рядовых покупателей. Я скромно взяла только перчаточки – очень уж в продаже «для всех» были охально безобразные, грубые. Через день витрина опустела, и я сожалела: взяла бы уж и кофточку! Составили акт на пропажу…
Боба С. был другом юности Андрея Достоевского и Леси Террабилло. В Москву приехал из Крыма и оказался без гроша, ибо и тогда уже пьянствовал. Уверенным шагом молодой человек из прекрасной семьи вошел в какую-то контору. На стене висели большие красивые часы. Не обращая внимания на сотрудников, Боба деловито придвинул стул и осторожно стал снимать часы. «Вы что, товарищ?» – заинтересовался кто-то. Боба хладнокровно пожал плечами: «Чинить!» Извинившись вежливенько, положил часы на чей-то стол, снял и бережно положил в карман маятник и, обнявши тяжелый футляр, потащил его на улицу. Все в конторе безмятежно продолжали свои дела, а Боба завернул за ближайший угол, дотопал до первой же лавочки часовщика и продал ему часы. Конечно, не за полную их стоимость, но торговаться не стал из деликатности. Проходя мимо этой лавчонки в следующие дни, он видел на стене «свои» часы, потом они исчезли.
Так все нынешнее начиналось, и никто уже тогда не испытывал брезгливости при таких рассказах.
Так и хочется закончить отрывок криком: «Караул! Россию грабят! Я. Ты. Он, мы, вы, они – грабят!»
Но новелки эти о кражах материальных, меркантильных – лишь отдаленная преамбула к рассказу о краже, так сказать, романтической, с сюжетом.