355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгения Польская » Это мы, Господи, пред Тобою… » Текст книги (страница 10)
Это мы, Господи, пред Тобою…
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:28

Текст книги "Это мы, Господи, пред Тобою…"


Автор книги: Евгения Польская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 40 страниц)

Они меня не тронули даже звуком, шуткой. Узнав об этом моем «героизме», доктор пришел в ужас и начальство тоже: ведь зона долгое время была без женщин, меня могли там, насилуя, на куски изорвать! А я по неведению пошла простодушно… Милосердие вознаграждается!

Начали блатных отправлять из Черты. В карцере оставались участники убийства одного из литовцев. Они ждали суда.

Надзиратель снова нервно приходит: в кондей требуют врача. Доктора опять нет. Я беру нужное: пойдемте! В окно камеры термометр передать нельзя: стекло. Надзиратель выпускает с моего согласия больного в кондейный коридор. Из-за железной двери ко мне неторопливо выходит… лорд. В заграничном костюме лилового оттенка (отнято у литовца) с безукоризненной складкой брюк. С сиреневым платочком в кармашке. На горбоносом типично «ганстерском» лице – надменность. Это Яхин – вдохновитель многих убийств заключенных литовцев с целью ограбления посылок (только они одни получали их обильно и много). Никогда и никто не заподозрил бы в этом «пахане» с такой правильной и изысканно вежливой речью блатяка. Он даже не спасибо говорит мне, а «благодарю Вас» и, кажется, только присутствие надзирателя помешало ему склонить свой безукоризненный пробор над моею рукою. Мои вопросы, его ответы – на полутонах. Температура оказалась в норме, пульс – тоже, но я, сделав соответствующее лицо, наливаю ему валерианки, по той мерке, которую указывает он сам: «Обычно доктор при сердечном приступе дает мне…» – произносит он учтиво и показывает мерку, больше 75 грамм. Это только ему и нужно было: валериана на спирту. Из-за этого и затевался весь сыр-бор с вызовом врача. Хоть валерианки, хоть глазных капель! Все они – алкоголики и наркоманы.

Надо было видеть Яхина уже в Белове по ликвидации Черты. «Лорда» положили в стационар, где он вел себя безукоризненно. Столь велико было по Сибири влияние этого «социально близкого» уголовника, что даже начальство создавало ему «условия». А когда в зону приехал суд, блатные вели его на процесс под руки, будто кардинала. Он шел молча, величественно и скорбно. Его оправдали «за отсутствием прямых улик», он ведь был «социально близкий», не то что им убитый «помощник фашистов» – литовец.

Резня между блатными была для нас сущим бичом. То и дело в стационар кладут «сук» с ножевыми ранами. Ножи – «мессера» есть у них при любой суровости режима, даже в карцере, будто возникают из воздуха, и найти эти мессера надзору иногда невозможно. Полагаю, что среди надзирателей масса «пособников», имеющих долю в добыче. Режут и нашего брата, особенно нарядчиков. Так погиб от топора упомянутый Евхаритский.

Топоры обычно хранились на кухне под ответственность персонала. Прозевавшего кражу топора считали соучастником убийства. Помню меловое лицо повара Кости, бежавшего однажды по зоне с криком: «Топор! Топор!»; К счастью, вовремя отняли оружие, и Костя за халатность только получил от надзора «в ухо», о чем и пришел сказать мне с ликованием.

Во время голода убийства были обычны, но продолжались и позднее. Однажды в Зиминке чинили мы в сарайчике мешки. Из уборной, расположенной рядом, раздался хрип. Вбежали. В углу лежала в кровавой луясе молодая женщина с перерубленным горлом. Никого поблизости не было. И так все было обдумано, что уже отмытый от крови топор оказался на месте в кухне. И следов пальцев на нем не обнаружили. Говорили, это сделала блатнячка с деревянной ногой, которая часто похвалялась, что срок ее освобождения близок, и первое, что она сделает, освободившись, – зарежет собственного отца.

В Киселевке резня между блатняцкими группировками распространяется и на женскую (бытовую) зону, отделенную от нас расстоянием, и оттуда на мужской участок начинают прибывать девки, блатняцкие «дамы», так что мы с Галей-татарочкой уже не единственные здесь женщины. «Дамы» эти там, в жензоне подлежали убийству, то ли за то, что «ссучились», то ли выдали кого.

Среди них привезли и будущую нашу актрису, хорошенькую Ниночку Белозерову – тут уж ничего от «врожденной преступности» не было! Лесбиянка Саша, в период «театральной шарашки», встреченная мною снова в качестве сапожника одной из сиблагских зон. Симпатичная Галька-Мальчик, совершившая потом в Анжерке смелый побег. Томка – вульгарная Тамара – проститутка-коротышка, этакая Пышка лагерная. «Дамы» открыто сожительствуют со своими «мужиками». На обнаженном животе Тамарки – видела я не однажды – блатные игрывали в карты, причем ставкой была сама она. Из-за этой Тамары была веселая и интересная «резня».

Однажды в новой зоне забор и запретку засыпало снегами так, что по сугробам можно было взбежать на ограду. Ночью нас всех (я уже жила в стационаре-больничке), включая медперсонал и самых тяжелейших больных, во мгновение ока согнали в огромный каменный общий барак с парашей. Женщины оказались в одном помещении с мужчинами. Новое страдание: молить часового: «Дяденька, выпусти на сугроб!». Взаперти мы были почти неделю: бушевала пурга. Блатных понемногу отправляли на этапы.

В Тамарку смертно влюбился молоденький урка Женька. А его – на дальний этап. С присущей уркам ультимативной наглостью заявляет: «Без Тамарки не пойду! С нею – хоть на Колыму!».

В знак протеста против этапа он зашивал себе нитками рот, взрезал кожу живота, чтобы отложить этапирование. Оставалось кожу мошонки прибить к нарам гвоздем, что иногда случалось, или «выбросить лозунг» (например, «Долой Сталина»), в этом случае – новый суд, но в этой же зоне. Засыпать глаза смесью толченого стекла и химического карандаша (во избежание этапа блатные шли и на такое «самосожжение» порою с необратимым результатом). Женька всего этого набора приемов проделать не успел. Ему просто пообещали Тамарку.

И вот вечером, встав для лучшей видимости на верхние вагонки-кровати, мы наблюдаем сцену в ярком круге света, падающего на пустую середину барака. Театральный режиссер Иван Адамович после говорил, что «это было интересно мизансценировано». Мы с вагонок смотрим, будто из ложи.

Много, человек десять, надзорщиков пришли за одним Женькой, видимо, чертенок известен своей свирепостью. Выкликают две фамилии, Женькину и Тамаркину «с вещами». Она выходит первая, «лыбится» (улыбается) томно и жеманно: «Голому собраться – только подпоясаться!». Из толпы блатных в освещенный круг выступает Женька, стройненький, в кубаночке, в щегольских «прохариках» с блатняцкими отворотами, настороженный, как лезвие. Конвоиры делают движение к нему, оттесняя Тамарку к женскому углу барака. Парень озирается, потом, поняв все, а может быть и то, что Тамарка его предала, отступая, кричит: «Только с Тамаркой! Только с Тамаркой!». И твердит, что ему сам начальник дал честное слово офицера – с Тамаркой.

Нам хорошо видны детали спектакля. Тамарка уже сидит на вагонке, наблюдая вместе с нами. На одном секторе освещенного круга столпились блатные тугою стеною. Мутно-серые глаза Карзубого, зорко наблюдающего действие, светятся недобрым суровым огнем: Женька – его дружок.

Один, тоненький, стройный, юный стоит перед толпою шинелей Женька. К нему приближаются – он молниеносно выхватывает нож. От худенького пацана трусливо шарахаются назад здоровенные дядьки в шинелях. Ахает весь барак. В стане блатяков одобрительные возгласы. «Так их, Женька, так!» – беззвучно шепчет Саша-коблик (лесбиянка), и ее бесполые глаза загораются интересом. Она сдвигает кубаночку на затылок, выпустив длинный плевок, свистит оглушительно в два пальца и наваливается на спинку вагонки, будто на барьер ложи. Вспыхивает славная Галька. Ниночка вращает голубые буркалы. Тамарка-кубышка щурит томно испанистые глаза: «О, девочки!». Это из-за нее, из-за самочки, Женька «дает»!

По уставу надзору строго воспрещается появляться в зоне с огнестрельным оружием, кобуры должны быть пусты. Конечно не из гуманности, а чтоб не отняли заключенные. Но после длинных уговоров и угроз парнишки ножом, и довольно крупным, – мы все видим, как блестит лезвие – начконвоя выхватывает из-под шинели револьвер и идет на приступ. Женька пятится под наведенным на него дулом.

– А! Револьвер! – орут блатные. – Эй, дядя, сам за него срок получишь! Не по уставу! Против устава!» – Но надзиратель, надеясь, что вымученные блатяками политические – их в зоне уже большинство – его не выдадут, наступает на Женьку с нацеленным оружием: «Раз… Два… Три!..». На двух с половиной Женька отшвыривает в толпу блатных нож, надзорщик сбивает его с ног, защелкивает ручные кандалы и сопротивляющегося, визжащего и кусающегося уже для форсу Женьку волокут к выходу. Толкают в шею, бьют под зад сапогом. Падая, он кричит: «Тамара, Тамарочка!» – и голос его замирает за дверями. Видимо, оглушили ударом.

Тамарка, сверху наблюдавшая возню, испускает рыдание и стон: «Прощай, Женька, прощай!» – блатные обожают мелодраматические ситуации. Только что совершившаяся сцена завершена этим хриплым с проститутским тембром выкриком. Но спектакль не окончен.

– У надзора был револьвер! Начальника сюда! Нача-аль-ника! Давай сюда Начлага! Третьяка! – вопят блатные – Против устава-а! – Звенят выбитые стекла, трещат доски, которыми колотят по вагонкам. У кого-то из блатных начинается приступ падучей. К толпе урок неторопливо подходит нарядчик Петя Смирнов и несколько надзирателей.

– Чего орете? Чего безобразите? – спокойно спрашивает Петя. – Револьвер?! У надзора револьвер?! Да что вы, ребята! Да это вам показалось. – Он оборачивается к казарме: «Товарищи, разве кто-нибудь видел у начконвоя револьвер?» Контрики и бытовики, типа Ивана Адамыча – а нас, повторяю, абсолютное большинство – чуть ли не хором кричат: – Да вы что? Какой револьвер? Мы никакого револьвера не видали. Он просто закуривал, конвоир, потому и в карман полез! Женька сам нож отбросил!

– У-у, с-суки! – сычат в нашу сторону блатные. Тамарка уже делает томные глаза кому-то из «контриков». Тот отворачивается брезгливо: пока еще голод убивает в каждом пол, хотя, будь он сыт, ему и Тамарка годилась бы, лишь бы не узнали товарищи!

– Пропадем мы здесь! – уныло шепчутся урки. А надзиратели, рассыпавшись по бараку, между тем, ищут, требуют у блатных нож, брошенный в их толпу Женькой.

– Что вы, гражданин начальничек, какой нож? К нам бросил? Да это вам показалось! – ехидничают блатные. Их по одному выводят в угол и полночи обыскивают. Ножа нет.

– Сестра, обыщите женщин! – приказывает мне надзор. Увожу девок за занавеску, которой огорожена смрадная параша. Якобы обыскиваю. Якобы ощупываю, подмигивая.

– Борисовна – Человек! Помогать надзору избавить нас от блатняков – дело хорошее, но помогать надзору в обыске заключенных, хотя и блатных – слуга покорный! Это не мое – собачье дело! «Для понта» якобы щупаю даже между ногами, на случай, если надзор подсматривает. Если б нащупала нож, ей Богу, промолчала бы. Ножа нет.

Они не нашли его вовеки, хотя даже лопатили снег под окнами, срывали доски, вспарывали ватное.

6. Я бью человека

В начальной главе «Голод» я касалась малолеток, т. е. преступников несовершеннолетних, содержавшихся в ту пору вместе со взрослыми. Детишки-малолетки были и в Белове. В госпиталь (стационар) их приводили часто, истощенных особенно остро, до полусмерти. Блатные парни приучали их играть в карты «на пайку», выигрывали ее на месяц вперед и ребенок «по законам блатного мира» ее обязан был отдавать, иначе – смерть. Отдавая хлеб – единственную опору питания, ребятишки «доходили» быстро. Не мог уже говорить бледный, как мука, мальчишка, принесенный нарядчиком на руках. «Примите пацана» – то и дело слышалось из приемной.

Ни воспитательной работы, ни специальной заботы об этих несчастных детях тогда совсем не было. Поселяли их обычно в бараках для блатных, и те использовали ребятишек и в педерастических целях. Помню, как визжал толстенький мальчишка на разводе: «Ой, ой, у меня выпадает гузенка» (прямая кишка).

Только тычки, побои, угрозы видели эти маленькие страдальцы в лагерях. Вечно голодные, они были воровиты невероятно, как животные, часто воровали и по приказу для «паханов», поэтому были особенно ненавидимы в зонах, не лупил их только ленивый.

Среди них были и малолетние воры, очень ловкие и хитрые, но большинство малолетки формировалось из так называемой 48–14 статьи. Это были послевоенные ребятишки, мобилизованные насильственно из деревень и сел в ФЗУ и по окончании училища направляемые на стройки и производства, где должны были проработать три года. С этими «фезеушниками» я столкнулась и в 1954 году, по освобождении, работая табельщицей на шахте Тайбинка. На воле их положение было ужасно тоже.

Выросшие в войну, в голоде и лишениях, все они, как один, были малорослы и хилы, в 14–15 лет выглядели как десятилетние. На стройках многие полноценно работать не могли, процента не давали, ничего не зарабатывали, голодали даже в 1954 году и поэтому разбегались по домам. Их излавливали, давали «за побег с места работы» срок, а попав в лагерь да еще с настоящими преступниками, они за 4 месяца получали «высшее лагерное образование» и пополняли кадры мира преступного.

В Белове их пригоняли десятками. Особенно много было казанских татарчат, видимо ФЗУ этой области своих «сынов» поставляли для Кемеровских строек. На комиссовании они, стоя шеренгой, деловито скидывали перед доктором штанишки, одновременно называя себя и статью: «Сорок воесь чечи-нацать…, сорок воесь чечинацать…» Обнаженные серенькие задочки почти у всех были дистрофичны, но не всех же можно было госпитализировать…

При посещении ими амбулатории нельзя было ни на минуту отрывать глаза от их быстрых запачканных лапок. Однажды ухватили, даже скальпель, что мне лично грозило новым сроком: блатные отняли бы его и пустили в дело. Спасенный нами мальчишка его и украл «в благодарность».

Секция (казарма) малолеток кишела вшами, постели были проиграны, проданы, отняты. Там царил вечный картеж и мат. Обязательно насиловали забредших к ним девчат, как помните, маленькую крестьяночку в Кемеровской пересылке.

Бледный шатающийся мальчонка, нами спасенный, однажды исчез. Сначала на утренней поверке не досчитались двух. Всех нас, выгнанных на мороз, считали и пересчитывали.

Счет зеков на поверках вообще была мука и для нас и для надзирателей: уж больно они были тупы. Видимо, в надзор чаще всего назначались ни к чему не способные солдаты. Существовал даже «физический тип» лагерного надзирателя, – с тупым «хамским» лицом. Построит такой питекантроп нас по шесть, сосчитает ряды, записывает на оструганной фанерке результаты и потом, наморщив лоб, долго помножает количество рядов на шесть – таблица не усвоена в школьные годы, видимо, так он натужно шепчет ее сначала: «шестью один – шесть» – и далее. Долго кряхтит, пока не прозвучит: «Р-разой-дись?» У одного не сошлось, всех на морозе пересчитывает снова, причем нервничают, пропажа одного грозит надзирателям «сроком». Три раза «не сошлось» – начинается поименная поверка по картотекам. Так было и в тот раз, когда пропали двое – наш мальчонка – спасенник и карлица. Только один надзиратель не нервничал: «Жрать захо-чуть – прийдуть!». Наконец, к обеду, когда все мы и они сами падали с ног, «беглецы» нашлись: спали в обнимку за декорациями, в клубе. Мальчишку избили, и надзор, и сами зеки…

Штаны, кальсоны проиграл, все проиграл! Ведут такого, дрожит, как в падучей, только мычит. Лицо идиота, зубы редкие – зверек да и только! Где уж тут искать морали?

Отправляли этап. Взрослых. В амбулаторию ко мне пришел уходящий «политический», наш казак, от голода и оборванности потерявший человеческое достоинство. Как баба ревел, размазывая сопли: только что малолетки украли у него уложенный на этап мешочек с салом из посылки и собственными ботинками. Но главное, в мешочке были фотокарточки детей, присланные из дому и чудом ему переданные надзором: вообще-то фотографии воспрещались, только показывались. Дядька рыдал исступленно, будто самих детей потерял. Нервы полностью сдали, особенно перед этапом: что-то там впереди будет, не худшее ли еще и еще?

Сунув потрясенному человеку валерианы, я приказала ждать меня и побежала в барак малолетки, без всякой мысли ему помочь, инстинктивно кинулась, тем более еще свежо было собственное потрясение при пропаже скальпеля.

Тут нельзя избежать штампа литературного, потому что это буквально: как ветер распахнула я дверь и бурей ворвалась в барак. Гнев меня душил, сердце заполнило все тело.

Барак был полупуст: в эти дневные часы бригады работали. Сразу увидела: группка мальчишек пожирает сало, доставая его из мешочка. Вероятно, из меня исходило пламя: все ребята замерли на нарах, стало тихо, как в морге. Не знаю, случалось ли мне потом или до этого так кричать:

– Давай мешок! – Я схватила лежавшую возле мальчишек сумочку и кулаками заколотила по лицу одного из детей. Мне кричат, что это не он взял, но я, слепая от ярости, тычу кулаком и мешком в розовую юную морду. Бью мешком, в котором есть что-то твердое (ботинки) по голове подростка, из носу которого фонтаном начинает хлестать кровь. Парнишка закрывает голову руками, отступает от меня с ужасом в глазах, очевидно, я очень страшна. От неожиданности, что я, которую даже паханы запретили пацанам обижать, ибо я – Человек! – могу быть столь свирепой, онемели даже рослые парни и наблюдают сцену эту, бледные и растерянные. Кажется, кто-то пытается подступить ко мне с увещеванием, на кротких интонациях: «Сестричка, что вы, что вы. Это не он взял!». Но я отталкиваю всех и бью, бью, бью. Осыпаю парня хоть и печатной, но столь необычной в моих устах бранью, забыв себя, не думая об опасности отпора, задыхаясь, со сладострастием, прежде мне незнакомым, колочу по уже расквашенному лицу негодяя, который, может быть, и в самом деле не брал.

– Будешь воровать, с-скотина? Б-будешь? – приговариваю, не замечая, что и руки мои, и мешочек в горячей, липкой человеческой детской крови. Я пинаю его ногами, что-то в мальчишке хрустит, но мне не страшно, и перестать невозможно.

Мне не жаль никого, кроме одного владельца мешочка, доходягу, которого я помню сильным и здоровым, который разделяет судьбу мою и моего мужа. Который видел крест Сен-Готарда при переходе нашем через Альпы. Он мне теперь брат, хотя, быть может, и был полицаем. Он знает меня по моему выступлению перед казаками накануне репатриации. Знает, и молчит об этом, напомнив мне самой только наедине. Пожалуй, впервые я чувствую силу своего с ним братства перед лицом отечественного, ломающего мой народ, фашизма…

Оставив жертву валяться на полу, я, потная, полуслепая, дрожащая вся, спотыкаясь, выбегаю из барака и уже перед самой вахтой, где собраны этапируемые, с трудом разжав сведенные судорогой пальцы, вручаю украденное бедолаге. Он, собственно, и не знал, куда и зачем я уходила. Проверяет радостно: фотографии целы, они в носке башмака. Сала тоже осталось. На его лице радость, а я только теперь осознаю: я, я, била зверски человека, почти ребенка, да еще, как потом, выяснилось, действительно, не виноватого в краже.

Мальчишка, мною зверски избитый, никому не пожаловался, за медпомощью не пришел, при встречах почтительно здоровался, будто ничего не было… Потом узнала, сами мальчишки побили того, кто в тот раз был инициатором и исполнителем этой кражи. «Она с ним, наверно, жила», – заключили некоторые, недоуменно пожимая плечами, имея в виду казака, за которого я вступилась.

7. Кокошка

Чтобы закончить о малолетках, хочется припомнить тут и еще одного мальчишку.

Круглоголовый маленький чех Кокошка, простоватый, но удивительно житейски хитрый, как все малолетки, приходит в амбулаторию почти ежедневно, лжет, весьма неискусно притворяясь больным, от работы отлынивает. Его фамилию запомнила потому, что был чешский художник Кокошка. Когда я ему говорю, что есть такой художник, мальчишка, не сморгнув, заявляет, умильно сложив на груди ладошки: «Так это же мой дядя!».

Вообще среди блатных малейшее совпадение фамилий с знаменитостями вызывает немедленное заявление о родстве. Чаще всего это или «отцы» и «матери», отказавшиеся от столь дурных детей, как они. «Дочь» знаменитой певицы Гаспарян даже рассказывала легенды, в какой роскоши она выросла, мать отреклась, когда «дочь» связалась с преступным миром. Дети же настоящих знаменитостей или репрессированных «вождей» неохотно рассказывали о своем происхождении. А среди «преступного мира» такие попадались. Кокошка после моего сообщения себя повел так, что после мне уже сообщали: «А, знаете, он племянник знаменитого художника». Это простительно: шанс на спасение! Среди «беспокойного племени детей лейтенанта Шмидта» оказалась и моя адвокатша на суде по фамилии Черемных. На мое сообщение о художнике скромно ответила: «Это мои братъя» (во множественном почему-то числе).

Вероятно, родители маленького чеха были в Сибирь высланы, а сынишка попал в лагерь по ст. 48–14 – бежал с места работы (шахта).

Кокошка так надоедал нам нытьем и притворством, что мы прогоняли его прямо от порога.

Мальчик он был слабенький от недоедания, но здоровый, с круглым розовым личиком и ярко-голубыми лукавыми глазами. И хотя не из воровского мира пришел, к чужой собственности относился, как все малолетки: плохо не клади.

Однажды входит в амбулаторию раскованно и ликующе: «Сестра, – говорит уверенно, – вот сегодня ты дашь мне освобождение». И садится по-хозяйски на кушетку, независимо закинув ногу на ногу. «С какой стати?» – удивляюсь я. – «Сегодня я стакановец! Надо было наносить сто кирпичов, а я нанес сто два!».

Парнишка узнал, что «профессор» Андреев – начлаг, разрешил врачам время от времени давать отдых работягам, перевыполняющим нормы (таких тогда называли стахановцами) для поощрения. Прогоняю «стакановца», он уходит весело, без уныния, как всегда.

Однажды на утреннем разводе рабочих бригад у меня из кармана халата исчезает кисет с махоркой. Кисет дорог мне особенно: он сшит из рукава маминого недошитого платья, который я нечаянно захватила, уезжая навсегда, как мне казалось, из дому. Оплакиваю кисет. Припоминаю, что возле меня на разводе подозрительно вертелся Кокошка.

Вечером, как всегда, на прием является маленький чех, светло и голубоглазо улыбаясь. За освобождением. Он теперь не жалуется на болезни, он издевательски приходит прямо «за освобождением»: ведь однажды он был «стакановцем», ему «положено»!

– Кокошка, – говорю ему, – ты взял утром мой кисет? У меня кисет потерялся. («Потерялся» – деликатная форма обращения к блатным, когда хотят вернуть украденную вещь).

На меня смотрят искреннейшие, голубейшие из голубых глаза: «Потерялся? Не брал, сестра, вот, ей Бога не брал!» – Кокошка крестится и трясет круглой головой.

– Ты взял! Я видела! – сочиняю я. – Так вот: кисет сделан из маминого платья. Понимаешь? Я не жалею табак, мне жаль эту простую ситцевую тряпочку. Ты же порядочный человек, найди мне кисет! – На моих глазах слезы.

– А освобождение дашь? – вкрадчиво спрашивает мальчишка.

– Нет. Ты здоровый, но уважать тебя буду, как всякого порядочного человека, понимающего, что такое мать и память о ней.

Подумав мгновение, он резко встает, и засунув руки в кармашки, выходит и через минуту приносит мне пустой кисет.

– Возьми, сестра, – говорит он мужественно и покровительственно. – Только махорку я уже… ску… оставил себе.

Я целую его беленькую головку: «Вот целая горсть махорки тебе и награда. И всегда, когда нету курить, приходи ко мне, я дам».

Однажды он все-таки заразился чесоткой, и мы дали пацану «отдохнуть» – забрали в стационар, хотя обычно чесотку лечили, не освобождая от работы. Он признается мне, что, увидя сыпь, «совсем душой свалился», потому что, оказывается, очень боится схватить «вереническую болезнь». – «Да разве ты сближаешься с женщинами!». – «Ну что ты, сестра – пугается мальчик. – Ну их совсем! Только мне сказали, что этим можно и без бабы заразиться, а потом дети калеки будут».

– Ты уже думаешь о детях? – улыбаюсь. Но с чрезвычайной серьезностью мальчишка говорит: – А как же! Я только вырасту хорошенько, скорей женюсь. Думаю на старше себя взять. – А? Женатому как-то спокойней…

Кокошка, сидевший за пустяки, как большинство малолеток, скоро освободился и погиб в первый же день работы своей на свободе, в шахте. Смешного мальчишку знали все в зоне, и все сожалели, даже надзиратели. А я, глядя на еще «живой» у меня кисет, всегда вспоминаю рассудительного милого Кокошку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю