355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Криштоф » «Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин » Текст книги (страница 9)
«Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин
  • Текст добавлен: 9 мая 2017, 00:30

Текст книги "«Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин"


Автор книги: Елена Криштоф



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц)

   – Поэты склонны обожествлять и жительниц земных...

Бедный Туманский не окончил своей фразы, молодой петушок, из канцелярских, подскочил, перебивая:

   – Почему же одних жительниц, то есть милых дам, считают своим долгом обожествлять поэты? Среди сильного пола найдём мы также достойных сравнения с олимпийцами!

Все посмотрели на поспешившего с любопытством. Адресат его восторгов был слишком очевиден. Оставалось только радоваться, что слова свои молодой человек не сопроводил поклоном или хотя бы прямо направленным и горящим преданностью взглядом. Такою неловкость чрезмерного угодничества трудно было бы оставить незамеченной...

Но и того, что произошло, было довольно для некоторого замешательства. Графиня с лёгкой улыбкой перед чужим промахом отвернулась к окну. Казначеев прервал разговор и взглядывал на перестаравшегося своего подчинённого с тихим, вполне приличным вниманием. Пушкина же под локоть подталкивал бес любопытства. Как-то граф выйдет из щекотливого положения?

Граф, впрочем, был хорош. Может быть, лучше всех. Он даже слегка подался великолепной фигурой к своему торопливому подчинённому.

   – Война даёт тому разительные примеры, – сказал он просто. – То же семейство Раевских обессмертило себя, едва ли не доказав, что человек бывает сильнее рока. Во всяком случае, сильнее страха немедленной смерти. Я вспоминаю сыновей генерала отроками на поле битвы, куда привёл их отец...

   – Николай и в отроки не вышел – мальчишка! А Жуковский и лучше: младенцем назвал! – Пушкин встрепенулся, как человек, нечаянно в разговоре напавший на любимый предмет. – Но отец, отец! Он-то знал, что пули и младенцев не милуют. Каков?

   – Генерал достоин всяческого уважения. – Но тут (странно!) слова Воронцова прозвучали довольно сухо. Как будто он, сам выдвинув пример истинного, почти божественного бесстрашия, был недоволен, что его в том поддержали. Между тем у Воронцова был тонкий и, возможно, самим им не осознанный расчёт. Напоминание о войне неминуемо должно было привести к подвигам самого графа. А ссылка на Раевских? Что ж, не мог же он в самом деле начинать с себя. Он давал всего лишь совершенно приличный толчок разговору. Нежелательна, разумеется, была бы прямая лесть. Утверждение вроде того, что его слава и его подвиги выше славы и подвигов Раевского. Но в комнате должна была установиться та особая атмосфера понимания, когда и безо всяких слов он ощутил бы: его подданные гордятся им, и на ум в таком тонком случае каждому непременно должны были прийти строки из стихотворения Жуковского «Певец во стане русских воинов». А кто-нибудь – невольно, от полноты сердца – мог выдохнуть строчку-другую...

«Певец» было стихотворение каноническое, узаконенное, которому нельзя даже попытаться возразить, между тем Жуковский посвятил ему, Воронцову, целых две строфы. Никто не удостоился такой чести: ни Милорадович, ни Дохтуров, ни Коновницын[72]72
  Никто не удостоился такой чести... ни Дохтуров, ни Коновницын... – Дохтуров Дмитрий Сергеевич (1756—1816) – генерал от инфантерии, в Отечественную войну 1812 г. командующий корпусом; при Бородине – командующий центром и левым крылом. Сыграл решающую роль в бою под Малоярославцем. Коновницын Пётр Петрович (1764—1822) – граф; генерал от инфантерии. В Отечественную войну 1812 г. командовал дивизией, состоял в штабе М. И. Кутузова.


[Закрыть]
, ни, наконец, Раевский. Много-много о них говорилось в четырёх – восьми строчках. Да и то, что сказано о нём, не шло ни в какие сравнения.

...Он предстоял в своём лучшем виде в этом стихотворении: отважный и талантливый полководец, раненный в Бородинском бою, в самой гуще его, что как бы подчёркивало храбрость личную. И этим он дорожил особенно. Но главное заключалось в том, что певец определил его прежде всего товарищем, безмерно преданным и вызывавшим в ответ такую же преданность. Может быть, может быть, в своё время Михаил Семёнович Воронцов, человек крайне честолюбивый, искренно, не по умному расчёту был верен товарищам. Бог весть...

Но вернёмся в гостиную воронцовского дворца в Одессе, где только что прозвучали слова Пушкина о Раевских. Нельзя сказать, что в этот момент граф в первый раз пожалел, что взял Пушкина из канцелярии Инзова в Одессу.

Ему было неловко признаваться хоть и самому себе, но он испытывал быстрый укол самолюбия, когда видел толпящихся вокруг Пушкина. И эти глупо-готовно приоткрытые от излишнего внимания рты...

Он понимал себя как одну из умнейших голов в государстве, к тому же у него была завидная, привитая отцом и английским воспитанием привычка трудиться. Всё восхищение, по крайней мере в тех местах, где правил он, должно принадлежать ему. Ни с Пушкиным, ни с Раевскими, как случилось в сегодняшнем мимолётном разговоре, он делиться не собирался. Но сдержанность была первым правилом его натуры. И, стоя посреди светлой, нарядной комнаты, он улыбнулся, разом охватывая и приближая к себе этой улыбкой и Пушкина, и археолога Бларамберга, и Туманского, и Казначеева, начальника своей канцелярии, которого ничем нельзя было обмануть, но следовало держать возле себя как человека чрезвычайно полезного по службе...

В улыбке была особая тонкость, придававшая его словам неуловимый оттенок.

   – Генерал достоин всяческого уважения как по боевым своим делам, так и по жизни всей, прожитой. – Оттенок этот был намёк на то, что генерал жизнь прожил и рано стал уступать дорогу. А его, Воронцова, дело – ещё впереди. Он мог проявить снисходительность.

Пушкин никаких оттенков в реплике Воронцова не приметил. Он, казалось, только ещё больше разгорелся:

   – Николай младше меня – воин в отрочестве, воин нынче... Но Александр... Я думаю, провидение наделило его умом стратега, не может того быть, чтоб не настал его час...

Воронцов всё ещё продолжал улыбаться. Светлыми, прозрачными в своей деланной искренности глазами он посмотрел на жену. Александр Раевский, не безразличный ей некогда, был им особенно не любим.

   – На днях Александр Раевский будет у нас в Одессе, – сказал граф. – Боюсь только, для его тонкого и просвещённого ума мы слишком провинциальны...

Граф говорил как будто с серьёзным сожалением, но Пушкин наконец уловил иронию далеко не добродушную.

   – В Москве или Петербурге он был бы более уместен. – Воронцов сквозь зубы тянул фразу. – Но климат морской ему необходим по болезни ног и слабости груди.

Совершенно просто и открыто он смотрел на жену, можно было подумать сверяя своё мнение с её собственным, которое непременно должно было быть у них одно на двоих.

Графиня слушала мужа, сидя в кресле ещё вольнее и грациознее прежнего. Взгляд её был доброжелателен, по внимательный наблюдатель мог увидеть в глазах графини недалеко спрятанную усмешку.

Пушкину показалось: в первый раз он увидел Элизу Воронцову не женой наместника, не царственной хозяйкой дома, но прелестной и прельстительной женщиной. Он не замечал, но даже шею вытянул, наблюдая этот взгляд её, блестевший оживлением, лукавством, желанием раскинуть ещё одни сети...

Елизавета Ксаверьевна отнюдь не стремилась увести разговор от опасной темы. Она сказала Пушкину:

   – Я буду рада, если путешествие принесёт вам новые минуты вдохновения. Впрочем, тут эгоизм: воспетая земля, как женщина, уже любимая другим: прелесть её тем самым преувеличена во много раз.

Пушкин поклонился и принял слегка небрежную позу, сложив руки крестом и опираясь на подоконник. Что-то изменилось в эти короткие минуты в его отношении к Елизавете Ксаверьевне Воронцовой. Однако и тут он едва ли мог предположить, какую роль в его судьбе сыграет эта блистательная женщина, в которой легко угадывалось сердце не то чтобы способное к чувствам – нетерпеливо жаждущее чувств, словно спешившее вознаградить себя за долгое девичество, за усадебную скуку. А скука эта, что ни говори, та же в деревянных домах псковских помещиков и в роскошном имении Бранницких...

Но, изменив своё отношение к Елизавете Ксаверьевне Воронцовой, Пушкин не мог не измениться и к окружающим её, более давним, более коротким знакомым. Они все казались недостойны её внимания, как и сам граф, разумеется. Он не стоил её любви, её доверия. Холодное, чиновное, презрительное ко всему, что не он, теперь всё явственнее виделось, всё обнажённее выступало в красивом лице и прекрасных манерах сего господина. К тому же, возможно, и граф учуял перемены, происшедшие в Пушкине. Теперь разговор сквозь зубы, отстраняющий взгляд проявились в полной мере и по отношению к поэту.

III

Так почему же, если события развивались именно так или хотя бы приблизительно так, как я нарисовала, Пушкин провожал корабль, плывущий к берегам Тавриды, кроме всего, с чувством человека, оскорблённого внезапно? Он был уязвлён – это ясно. Хотя после истории с саранчой, кажется, чего и ждать, как не следующего проявления пренебрежения? Да и сам он мог ли принять предложение поехать в Крым, если бы оно последовало? (И было бы именно предложением, а не распоряжением). Вернее всего, чувство, похожее на отчаяние, пришло оттого, что весной двадцать четвёртого года он уже был охвачен страстью, которую позднее назовёт могучей.

...И вот он стоит на берегу в темноте, пахнущей степным, остывающим ветром, и только воображение его может следовать за кораблём, что и делает. Он был зол сейчас на целый свет и в неприязни своей видел прежде всего графа и его торжество. Тот сидел во главе овального стола, занимавшего весь салон. Руки его были заняты ножом и вилкой, рот – едой, но граф слушал Туманского вполне снисходительно – между жарким и бланманже...

Пушкин ничего не имел против Туманского. Они считались приятелями, да и были приятели. Но Туманский претендовал на дружбу, полагая, что чуть ли не заменяет ему Дельвига. Забавно... Как будто кто-то вообще мог заменить лицейских. Он хорошо усвоил за эти годы правило: сменяя, не заменяют. Каждому – своё.

Туманский знал кое-какие его сердечные тайны. Он читал Туманскому свои стихи, посвящённые Амалии Ризнич. Но его любовь к Елизавете Ксаверьевне Воронцовой была совсем другое...

Он ужаснулся, когда узнал, что Туманский кому-то из общих знакомых с важностью объяснял – мол, Пушкин открыл ему не только свой портфель, но и своё сердце. Нынче эту болтовню могли принять за нескромное афиширование чувств к графине. Многим, он думал, приходила охота языками почесать насчёт его увлечения, которое он выдавал разве что краской в лице да неотрывными взглядами. Саму же тайну он берёг тем более ревностно, чем глубже втягивался в неё. Его быстрое перо рисовало её профиль на листках неоконченных стихов, её букли, её несколько длинноватый нос. Она уходила от него по чистому листку бумаги, тонкая талия, высокая причёска, руки протянуты вперёд, к кому-то, не к нему. Она спокойно смотрела с другого листа, в чепце и шали, руки сложены на груди, он никак не мог передать пронзительную прелесть её наружности. Нечто неуловимое пером заключалось в её взгляде, в улыбке.

Он рисовал её, а рядом профиль Воронцова – семейная пара, от которой зависел, с которой встречался чуть ли не ежедневно, не более того. Он тщательно зачёркивал вензель Е. W., совершенно помимо воли появлявшийся в его тетрадях.

В этой любви вовсе не заключалось молодого, напоказ всем сверканья. И мукой в ней оказалась главным образом не ревность, но простая невозможность ответа. И ежечасная, чтоб не сказать ежесекундная память о том, что их разъединило. Уж, разумеется, не эта померкшая с заходом солнца, лениво плещущая у его ног стихия.

В Петербурге вовсю шумел его «Пленник» и ещё громче – новая поэма «Бахчисарайский фонтан». Он знал, с какой жадностью печатались, переписывались, повторялись его стихи, и всё-таки, как мальчик, просил самых насущных денег у отца, а тот, отвечая пространными письмами, денег не слал. Всё это напоминало Петербург, юность, споры в доме из-за рубля, всё это говорило: связан, связан, связан, кроме ссылки, многим ещё...

Независимость – единственное, что действительно нужно было ему в этой жизни. Независимости, однако, не было и не предвиделось, даже если он подаст в отставку. Тоска была. Тоска эта шла с ним рядом, когда он наконец оторвался от моря и стал подниматься по глинистому откосу. Размахивая своей тяжёлой тростью, скорее походившей на палицу, стал сбивать ветки дерезы, захватившей откос и перевесившейся на тропинку. Он шёл по этой полузаросшей тропинке. Горло давило, будто что-то рвалось наружу – может быть, рыдания. А может быть, крик злости или судорожный, не похожий на его обычный, смех? В ту ночь он долго бродил по городу, не напрашиваясь ли на какое-нибудь припортовое происшествие, опасное для самой жизни? Всё было лучше охватившей его тоски. Он сам, признаться, дивился этой тоске.

Степь беспрепятственно вливалась в город в этот поздний час, тихий и наполненный молочным сиянием звёзд. Увядшие травы пахли так же сильно, как когда-то в Крыму. Забавно: он мечтал увидеть Элизу на земле, так полюбившейся ему. Он мечтал подать ей руку, когда она будет сходить с корабля на доски наспех выстроенного нарядного причала. Будто такое было возможно, будто не сам лорд Мидас, как он давно уже называл Воронцова[73]73
  ...лорд Мидас, как он давно уже называл Воронцова... – Мидас был царём Фригии в 738—696 гг. до н. э. Согласно греческому мифу, он был наделён способностью превращать в золото всё, к чему прикасался. Другой же миф говорит о том, что самоуверенный и невежественный Мидас в музыкальном соревновании Аполлона с Паном отдал первенство последнему, за что Аполлон наделил его ослиными ушами. Отсюда пошли образные выражения: «мидасов суд», то есть суд невежды, и «уши Мидаса».


[Закрыть]
, должен был свести свою супругу на завоёванную им землю... Ему рисовался этот момент во всём раздирающем сердце великолепии. Породистый профиль графа чётко вырисовывался на фоне ослепительного неба. Он медлил, давая вволю наглядеться на значительность своей высокой фигуры, на золотой, слегка туманный блеск эполет. Длинные губы его улыбались снисходительно-благосклонно.

...Уже добравшись до своего жилья, почти на рассвете открывая толчком ноги утлую дверь, Пушкин рассмеялся наконец тем редко посещающим его смехом, который выдавал в нём высшую степень раздражения.

   – И мщенье, бурная мечта ожесточённого страданья! – крикнул он сам себе внезапно возникшую строку неизвестно какого будущего стихотворения. И бросился лицом в подушку, уминая её кулаками. Он смеялся над наивной доверчивостью своей, которая привела его в Одессу под начало «европейца»; смеялся над друзьями, там, в Петербурге, хлопотавшими о его переводе и, очевидно, забывшими, что и в двадцать лет он был певцом свободы. Смеялся и над Воронцовым, до которого когда-нибудь дойдут же строки о том, что он всего лишь полумилорд, и многие другие, которые он ещё напишет.

...Сон не шёл к нему. Раздетый, он лежал на спине, закинув руки за голову, глядя в серый потолок, вспоминал рассказ старого знакомца, приятеля по Кишинёву Филиппа Филипповича Вигеля[74]74
  ...вспоминал рассказ старого знакомца, приятеля по Кишинёву Филиппа Филипповича Вигеля. – Вигель Филипп Филиппович (1786—1856) – чиновник Московского архива Коллегии иностранных дел, с мая 1823 г. чиновник по управлению Новороссийской губернией и Бессарабской областью, позднее – керченский градоначальник и др. Познакомились они о Пушкиным после Лицея, встречались в «Арзамасе», членами которого оба состояли, а также у петербургских знакомых. В южный период жизни поэта в Кишинёве и Одессе их знакомство было тесным, почти дружеским. Оставил «Записки» с воспоминаниями о Пушкине.


[Закрыть]
.

IV

Весною, ещё задолго до оскорбительной истории с саранчой, Вигель приехал в Одессу по казённой надобности, и Воронцов якобы (так передавал сам Вигель) добродушно попенял ему: почему тот, любя Пушкина, не постарается образовать его дельным человеком.

   – Помилуйте. – Вигель раскинул руки перед генерал-губернатором, выражая тем величайшее удивление. – Помилуйте, граф, но поэты только то и умеют, что писать стихи.

   – Но тогда они, как хотите, мой друг, вовсе бесполезны, для нашего края по меньшей мере.

Граф сидел, как всегда, ловко раскинувшись в кресле своим сухощавым длинным телом. Уже не за столом, а по-дружески рядом с гостем. В маленьких, острых глазах Вигеля поблескивало всё то же всегдашнее внимание, которое он на этот раз старался притушить.

   – Он боится меня, – заявил Воронцов вдруг и мимоходом. – При всей поэтической натуре понимает: от моей аттестации зависит не только служба, но и сама судьба его. Другой бы благословил возможность жить не среди полудиких молдаван с Инзовым – полубезумным. Кстати, что Инзов?

Вигель вздохнул, рот его, похожий на переспелую вишенку, открылся с трудом:

   – Генерал в добром здравии. О Пушкине сожалеет, они сошлись. В Кишинёве он слыл прямым наследником Байрона. Горести его старика трогали...

   – Какие горести? Толпа поклонников была недостаточно густа? Он наверстал в Одессе. У нас бездельников, готовых сотворять кумиров, хоть пруд пруди...

Вигель нагнул голову, пряча глаза, которым, впрочем, умел придать любое выражение. Он уважал Воронцова за деловую хватку и многие другие свойства, действительно графу присущие. Но он ни в коем случае не считал поэта вовсе бесполезным в государстве. Более того, он явно подозревал за поэтом силу необыкновенную: в формировании общественного мнения. Но, опуская голову, соглашаясь с Воронцовым, не подумал ли этот умный и хитрый человек, что сам граф не хуже его понимает: поэзия – сила. Слава и бесславие, сама история, сама память о великих, так же как о ничтожных и страшных в своём ничтожестве, не в малой степени принадлежат поэту. Однако это только предположение. Никто не в силах отгадать, о чём же на самом деле в тот день и час думал Филипп Филиппович Вигель. Мы не отгадаем также, столь ли велико было его сочувствие поэту, как нам того хочется. Одно несомненно: опасность, которая приближалась к Пушкину, он разглядел и в следующий свой приезд в Одессу попытался внушить Воронцову мысль о том, что Пушкина не стоит посылать на саранчу, как это – слышно – предполагается сделать.

   – Граф, согласитесь, опасная незнакомка сия для борьбы с собой требует совсем иных качеств. Пушкину её не покорить. Не то что южную нашу публику, легко воспламеняющуюся...

Воронцов молчал, плотно сжав губы. Он стоял у окна и, всматриваясь в ясный, дразнящий умиротворённостью день, думал о чём-то своём. Наконец повернулся к Вигелю и, разведя свои длинные сухие руки, произнёс будто бы с искренним удивлением:

   – Из чего старается публика? Не пойму. Пушкин, полагаю я, всего лишь слабый подражатель британского малопочтенного образца... Пусть отправляется, и не мешкая. Жалованье казённое идёт ему исправно. И не много чести увиливать от своих обязанностей.

   – Но «Бахчисарайский фонтан», разве он один не искупит некоторых вольностей по службе? Поистине его шум далеко услышится...

Граф нахмурился пуще, но и, поняв свой промах, Вигель продолжал смотреть на Воронцова как человек, ведущий обычный, не так много значащий разговор. На пальце он крутил цепочку от часов и, продолжая это занятие, может быть, даже с большей, почти непозволительной развязностью сказал:

   – Так что я решусь ходатайствовать: пусть себе молодой человек продолжает заниматься рифмами. Найдутся и без него отменно служащие, которые почтут за честь участвовать в борьбе с нашей нынешней напастью. Пушкин между тем, кроме крымских строк, одарит нас ещё и одесскими...

Запнулся Вигель, только увидев, как побледнел Воронцов, как в ниточку вытянулись его губы.

   – Если вы хотите, чтоб мы остались в отношениях приязненных, никогда не говорите мне об этом мерзавце!

Искажённое лицо графа подействовало на Вигеля чрезвычайно. Рука его, наматывавшая цепочку, остановилась, рот остался полуоткрытым.

   – И о друге его достойном, Александре Раевском, я тоже не желаю слышать ни слова!

И это говорил человек, привыкший к почти ледяной сдержанности, гордившийся ею?

При упоминании об Александре Раевском Вигель весь подобрался, вздрогнув: Воронцов мог не простить ему своей минутной слабости, того, что выдал себя. В начале разговора Вигель испугался, что до генерал-губернатора дошло какое-нибудь дерзкое слово Пушкина. Оказывается, всё сводилось к ревности.

...И тут я хочу остановиться вот для каких рассуждений. Многие современники склонны были считать, что Михаил Семёнович Воронцов просто-напросто не понимал Пушкина, далёк был от мысли, что одним из младших чиновников его канцелярии служит гений. Искренне считал: стихоплёт-подражатель, ну, может быть, по столичному своему образованию несколько выше Василия Туманского.

На то есть свидетельства самого Воронцова, отзывы в письмах к Нессельроде и П. Д. Киселёву. И многие, читая эти письма, принимают содержащиеся в них малоуважительные оценки за чистую монету. Мол, энергичный, обширный, но совершенно практический ум графа просто не в состоянии был оценить поэзию. Не естественнее ли, однако, предположить: при своей всесторонней образованности, при широком круге чтения граф знал цену пушкинским строчкам? Но... был завистлив. Что значат слова современника: «не терпел совместничества»? Я думаю, это значит: желал, чтоб лучи славы ласкали только его...

...Вигель ушёл, а Воронцов долго ещё стоял у стола, опираясь на него в какой-то нерешительности. Теперь он менее всего походил на любой из своих портретов: не было в позе его того благородства осанки, какое отличало графа среди любой толпы. Волосы, значительно тронутые сединой, убранные со лба, открывали морщины; складки по сторонам сухого рта стали ещё резче и не предвещали ничего хорошего тому, о ком Воронцов думал с таким тяжёлым недоумением.

Вигель, Инзов, эти доброжелатели Пушкина, что они? Он отмёл их движением руки, сам не заметив того. Месть его готовилась не им, но самому поэту. Письма Нессельроде должны были сделать своё дело, он всегда помнил, что сам царь в некотором роде был оскорблён этим вертопрахом, вменившим себе в правило вседозволенность. Граф пожевал губами, произнося это слово почти беззвучно, но на разные лады. Может быть, на разных языках... Да, именно так: вседозволенность... Хотя, потребуй кто-нибудь у него объяснения, вряд ли сумел бы он что называется сформулировать: в чём же, собственно, обвиняется Пушкин? Эпиграмм на себя граф, надо думать, не знал, не то бы одной сухостью и выговорами по службе он не ограничился. Ещё впереди была история с саранчой, с теми приплясывающими стишками («Саранча летела, летела и села; сидела, сидела, всё съела, всё съела, и вновь улетела»), которые тоже вряд ли стали известны генерал-губернатору. Так что напрасно уверяли нас в школе, будто верный духу свободолюбия и противоречия Пушкин вручил их кому надлежало в канцелярии графа вместо отчёта...

Вместо отчёта он, скорее всего, вручил просьбу об отставке, о которой думал всю бессонную ночь, после Того как паруса «Успеха» окончательно исчезли за горизонтом.

...Однако самого главного в своей истории с Воронцовым он не знал. И до смерти не подозревал о том, что просьбами убрать Пушкина из Одессы Воронцов с ранней весны буквально забрасывал Нессельроде. А тот о Пушкине должен был доложить царю, в каких красках – Воронцов подсказывал. И ни в коем случае не пускать в Кишинёв к Инзову! Там – та же толпа, те же поклонники и опасная близость к Одессе.

«Никоим образом я не приношу жалоб на Пушкина» – так в духе привычного лицемерия начинается одно письмо. А дальше внушается мысль: «Удалить его отсюда – значит оказать ему истинную услугу.

Если бы он был перемещён в какую-нибудь другую губернию, он нашёл бы для себя среду менее опасную и больше досуга для занятий». Это писалось ещё в марте 24-го года.

8 апреля Воронцов пишет Н. М. Лонгинову[75]75
  ...пишет Н. М. Лонгинову... – С 1823 г. начальником I отделения канцелярии М. С. Воронцова был Никанор Михайлович Лонгинов (? – не ранее 1839), в прошлом чиновник департамента исполнительной полиции. Однако цитируемое письмо, возможно, адресовано Николаю Михайловичу Лонгинову (см. коммент. № 167).


[Закрыть]
: «...я писал к гр. Нессельроде, прося, чтобы меня избавили от поэта Пушкина. На теперешнее поведение его я жаловаться не могу, и, сколько слышу, он в разговорах гораздо скромнее, нежели был прежде, но, первое, ничего не хочет делать и проводит время в совершенной лености, другое – таскается с молодыми людьми, которые умножают самолюбие его, коего и без того он имеет много; он думает, что он уже великий стихотворец, и не воображает, что надо бы ему ещё долго почитать и поучиться прежде, нежели точно будет человек отличный. В Одессе много разного сорта людей, с коими этакая молодёжь охотно водится, и, желая добра самому Пушкину, я прошу, чтоб его перевели в другое место, где бы он имел больше времени и больше возможности заниматься, и я буду очень рад не иметь его в Одессе».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю