355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Криштоф » «Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин » Текст книги (страница 17)
«Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин
  • Текст добавлен: 9 мая 2017, 00:30

Текст книги "«Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин"


Автор книги: Елена Криштоф



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 34 страниц)

Малинники. Само слово душно, пряно пахнет летом: ягоды, прямо с куста, теплы, листья прогреты насквозь, в лесу – жёлтый свет и суета муравьёв... Барышни – в батистовых вышитых платьях, и вся истома ожидания в милых и хитрых глазах Катеньки Вельяшовой[118]118
  Вельяшовы (Вельяшевы) – Василий Иванович (1777—1856), штаб-ротмистр, исправник г. Старицы; его жена Наталья Ивановна (урожд. Вульф; 1784—1855), мать Екатерины Петровны, сыновья Александр и Иван, впоследствии офицеры уланского полка, Николай, Павел и Пётр и дочь Екатерина. Общались с Пушкиным в его приезды к Вульфам в Тверскую губернию. Екатерине Вельяшевой Пушкин в 1829 г. посвятил стихотворение «Подъезжая под Ижоры...». Существует версия, что она явилась прототипом Машеньки в «Романе в письмах» (1829).


[Закрыть]
, синих, как густое небо, в котором полощут ветки старые берёзы.

Но тут надо остановиться. Пушкин приезжал в Малинники в 1828 году 23 октября и пробыл там весь ноябрь, потом уехал в Москву, но что-то манило его обратно, и 6 января (1829 г.) Он вернулся в Старицу, где у Вельяшовых гостила Прасковья Александровна Осипова. И сразу же очутился на балу у старицкого исправника, Василия Ивановича Вельяшова.

Зимние семейные балы – в них заключалось особое очарование. Разъезжались или катались на тройках. Молодой, не слежавшийся снег поднимался клубами, лошади бежали охотно, играя, как будто тоже чувствуя праздник.

Всё было праздник, это там, в обеих столицах, как за неприступной стеной, остались тоска, сомнения, возможность новых головомоек, а то чего и похуже. Калитку в стене заперли, ключи бросили в реку Тьму, она замёрзла – поди теперь найди! Можно было раствориться в молодом веселье, в любви, почти родственной, какая окружала его здесь в Старице, в Бернове, в Малинниках, в Павловском. И сама зима была здесь та, какую любила Татьяна, – русская. Но лучше звёздчатого снега, мелькания белых, толстых берёзовых стволов в рощах по сторонам дороги, лучше быстрой езды и обильных обедов были тверские барышни... А лучшая из них – Катенька Вельяшова, внезапно возникшая из худого подростка со вздёрнутым носиком и длинной косой.

Алексей Вульф[119]119
  Алексей Вульф – Алексей Николаевич (1805—1881), сын П. А. Осиповой от первого брака, с 1828 г. чиновник департамента разных податей и сборов, с 1829 г. унтер-офицер, впоследствии помещик. Был товарищем и нередко соперником в любовных увлечениях Пушкина.


[Закрыть]
, красавец и сердцеед, увивался вокруг неё как змей-искуситель. У Алексея была дурная репутация: он влюблял в себя молоденьких барышень, чтоб потом мучить их. Он уже погубил Алину, хотя она ему приходилась сводной сестрой...

Русые головки склонялись друг к другу, рассказывая о недозволенных развлечениях Вульфа, о его холодном сердце. Глазки сверкали негодованием, гордостью, реже – сочувствием к жертве; ничем не примечательные глазки серые и слабо-голубые, по-провинциальному готовые распахнуться шире возможного от любой новости. Или потупиться непреклонно...

Барышни были из тех, кто ждал новой книжки журнала прежде всего из-за его стихов. И может быть, некоторые не прочь были отбить кусочек его сердца, совсем так, как у любимой чашки Павла Ивановича отбили на днях и сокрушались по этому поводу и ждали грозы...

Ему говорили, что он хоть и Мефистофель с этими своими бакенбардами, но, конечно, куда лучше, чем Алексей. И пусть сейчас же напишет в альбом, что придёт на ум. И клали перед ним на тяжёлый стол в гостиной тяжёлый альбом, уже до половины заполненный рисунками и росчерками старицких уланов. А также его собственными стихами. Барышни аккуратно переписывали их из новых книжек журналов или на слух, если кто привозил из столицы, ещё не напечатанное.

На семейном балу у Василия Ивановича Вельяшова Пушкин, разумеется, танцевал с его дочерью. Синеглазая до изумления, она напоказ охотно потуплялась, однако так, что вполне успевал метнуться на собеседника хитрый, девчоночий, знающий свою силу взгляд. Эти синие стрелы поровну раздавались вертящимся около неё Александру Сергеевичу и Алексею Николаевичу, Пушкина, которому полагалось грустить после московских неопределённых переговоров с матушкой Натали Гончаровой, захватила игра. Было такое ощущение, будто уши заложило на много дней перед этим, а тут вдруг вернулись живые звуки. Усердный гром оркестра, присланного знакомым полковником в знак уважения в дом к исправнику; треск досок под каблуками бравых кавалеров, шелест бальных туфелек. А пуще всего совершенно птичье щебетание девичьих голосов, прерываемое иногда смехом и вовсе неуёмным.

Простодушием веяло от аккуратных проборов, от розовых, конечно же умытых первым снегом щёк. И он, поддаваясь общему настроению, был в лучшем своём состоянии, он был добр и расположен ко всем. Он вышел из зала, и уже портьера, тяжело вильнув, скрыла его, как вдруг среди общего, оставшегося за спиной шума услышал:

   – Кто такой? Вот этот, только что тут проходил? Иностранец?

Он задержал шаг, удивившись: почему?

Старуха Вельяшова тоже удивлённым, густым голосом проворчала:

   – Что ты, мать моя? С какой стати?

   – На здешних никак не похож, и танцует и походка – точно летает.

   – Пушкин это: сочинитель, отличные стихи пишет... Неужели не читала?

   – Нет ещё. Красивый очень. И волосы, как мерлушка... И улыбается...

Тут уж он не мог не вернуться, не посмотреть, кто его так аттестует? Оказалось: простенькая, и белое платьице даже той изящной скромностью, что у Катеньки Вельяшовой, не отличается. Потом узнал: полусирота, воспитанница Павла Ивановича Вульфа[120]120
  полусирота, воспитанница Павла Ивановича Вульфа. — Смирнова Екатерина Евграфовна (1810—1886) – дочь тверского священника; впоследствии по мужу Синицына. Павел Иванович Вульф (1775—1858) – участник Отечественной войны 1812 г., отставной подпоручик Семёновского полка, деверь П. А. Осиповой.


[Закрыть]
.

А они как раз все вместе с тригорскими и ехали к Павлу Ивановичу из Старицы в Павловское.

Павла Ивановича Вульфа Пушкин любил больше других тверских своих знакомцев. Впрочем, любви, приязни на всех хватало. Всё время этого января, по его же собственному выражению, ему было очень весело, потому что он душевно любил Прасковью Александровну и опять-таки очень любил деревенскую жизнь. И красивую, раскидистую долину Тьмы; и старинный английский парк с нависшими, сгорбленными снегом деревьями; и прочный, уверяющий в неколебимости особняк; и нетерпеливое ржание лошадей в огромной конюшне; и шум толпы дворовых, расчищающих дорожки после ночного снегопада. В эту толпу он любил вмешиваться, отнимал у кого-нибудь деревянную лопату или метлу и не столько помогал, сколько суетился от детской, телесной радости бытия. А так же от синих дымов в синем небе, от того, что с широкой лопаты можно было метнуть снегом, обсыпая заодно и себя...

Барышни кричали с крыльца: «Ах, Пушкин! Вот какой!» И по чистой твёрдой дорожке тотчас бежали, невесть куда и зачем, нарочно раскатываясь и скользя. Впереди других, как, бывало, в Тригорском, сбрасывая на плечи платок, вертя простоволосой круглой головкой, мчалась Евпраксия Вульф. Кристальная Зизи[121]121
  ...Евпраксия Вульф. Кристальная Зизи... – Вульф (в замужестве Вревская) Евпраксия Николаевна (1809—1883) – дочь П. А. Осиповой от первого брака. Близкая приятельница Пушкина. Их знакомство состоялось летом 1817 г. в Тригорском и Михайловском и продолжалось во время михайловской ссылки поэта, особенно летом 1826 г., когда Е. Вульф принимала участие в совместных пирушках с Пушкиным и Н. М. Языковым в Тригорском. Пушкин встречался с ней и в последующие годы. Ей посвящены стихотворения «Если жизнь тебя обманет...» (1825), «Вот, Зина, вам совет: играйте...» (1826). По свидетельству А. Н. Вульф, она была увлечена поэтом. По словам П. А. Осиповой, Пушкин любил её, «как нежный брат». Последние встречи их были в Петербурге, куда Е. Вревская приехала в январе 1837 г. По словам её мужа барона Б. А. Вревского, была с Пушкиным все последние дни его жизни. За несколько дней до дуэли он сообщил ей о предстоящем поединке. По семейным преданиям, перед смертью она завещала дочери сжечь пачку писем Пушкина.


[Закрыть]
, как называли её барышни из-за его стихов в «Онегине». Барышни обсуждали её манеры, наряды и то, что Пушкин, кажется, к ней совсем остыл.

   – Ах, Пушкин!

Здесь, в Павловском, Малинниках, Бернове воздух пах, как молодой огурец, сорванный только что с грядки молодыми руками, не разрезанный – разломленный в нетерпении. И верилось в счастье. Здесь он был моложе, чем где-нибудь, и как-то удавалось действительно оставить тревоги и сомнения, от которых было не откреститься ни в Москве, ни в Петербурге... С ним ли, и не столь давно, случились неприятности по поводу «Андрея Шенье» и «Гавриилиады»? «Снова тучи надо мною // Собралися в тишине; // Рок завистливый бедою // Угрожает снова мне» – это было и прошло, слава Богу, минуло, но случится ещё, он не сомневался. Ему суждена была только минутная лазурь.

Вот эта минутная лазурь и стояла сейчас над ним, и он ребячился вовсю. Не уступая в том Петру Марковичу Полторацкому[122]122
  Пётр Маркович Полторацкий (ок. 1775—1851) – отец А. П. Керн, с 1796 г. отставной подпоручик, владелец имения под Лубнами Полтавской губернии.


[Закрыть]
, человеку уж вовсе не молодому, отцу очаровательницы Анны Петровны Керн. Перед обедом «для аппетита» танцевали немыслимый вальс-казак, и Пушкин охотнее, чем с другими, с той полусиротой, воспитанницей Павла Ивановича, которая так умилительно сочла его красивым.

   – Ну, Екатерина Евграфовна, за вами ещё один танец – перед ужином. Это уж непременно! – и мчались по анфиладе комнат, кружась на не застеленном коврами полу.

Здесь случались истории уморительные, вроде той, которую Пушкин с радостным простодушием описывал Дельвигу: «...На днях было сборище у одного соседа; я должен был туда приехать. Дети его родственницы, балованные ребятишки, хотели непременно туда же ехать. Мать принесла им изюму и черносливу и думала тихонько от них убраться. Но Пётр Маркович их взбудоражил, он к ним прибежал; дети! дети! мать вас обманывает – не ешьте черносливу; поезжайте с нею. Там будет Пушкин – он весь сахарный, а зад его яблочный, его разрежут, и всем вам будет по кусочку – дети разревелись; не хотим черносливу, хотим Пушкина. Нечего делать – их повезли, и они сбежались ко мне облизываясь – но, увидев, что я не сахарный, а кожаный, совсем опешили».

Но наряду с этим происходили события вовсе драматические. Расстраивались слаженные свадьбы из-за спеси маменек или легкомыслия молодого улана, вдруг вспомнившего, что слаще свободы ничего на свете нет. И гнался улан за этим призраком, переведённый из Старицы в другие, более великолепные места. Или вывёртывалось такое – только руками разведи! Так, Алексей Вульф вдруг решил повторить подвиг графа Нулина и ночью оказался в спальне одной из обитательниц гостеприимного дома. Стоит на коленях, голову положил на её подушку и шепчет что-то в упоении вседозволенности. Проснувшись, девушка завизжала в ужасе, и Ловелас Николаевич был принуждён, проклиная равно себя и её, чуть не ползком выбираться из комнаты. Пощёчины, в отличие от графа, он, правда, не получил.

Пушкин очень хвалил Екатерину Евграфовну Смирнову за решительность, приятеля же своего ругал за то, что тот посягнул на сиротскую беззащитность...

А в общем, здесь действительно было очень весело.

...Вот что: солнца, улыбок, гостей, счастливых лиц в тверских имениях бывало больше, чем в Тригорском. И в Тригорском и в Михайловском была отъединённость от мира, несвобода и напряжённая, можно сказать, гигантская работа мысли... Здесь возводилась громада «Годунова» и оснащался многомачтовый корабль «Онегина».

В Малинники же, в Павловское Пушкин заезжал, здесь он гостил. Здесь трещала весёлым треском затопленная печь, полы из вечных, широких досок были особенно чисты, на них лежал янтарный отблеск, и Пушкин садился, обняв колени, смотрел на огонь. Потом вскакивал, бежал к Павлу Ивановичу Вульфу, звал его играть в шахматы, рассеянно, по ягодке брал с блюдца клюкву, для него принесённую, сердился, и всерьёз, когда его обыгрывали:

   – Ну, можно ли так?

Павел Иванович улыбался своей доброй флегматичной улыбкой, кивал согласно; но тут же заносил руку над очередной пешкой:

   – Ну, кипяток, кипяток и только. Да не вскакивай ты, не вскакивай.

   – А ты, Павел Иванович, хоть на тебя стена упади, не пошевелишься, ей-богу!

   – Зачем стене падать? Дом этот не на один век строился...

В этом доме Пушкин написал о том, как князь тем ядом напитал свои послушливые стрелы. Но яд был не здешний. Всю горечь «Анчара» привёз он из Петербурга. Здешними были стихи в честь Катеньки Вельяшовой и «Зимнее утро». Здесь: под голубыми небесами великолепными коврами, блестя на солнце, снег лежал. Не было только друга милого: это не то чтобы не разгаданный пушкинистами образ, это, скорее, – символ. Может быть, та женщина, которую хотелось встретить и полюбить, чтоб состоялся Дом с его такими простыми радостями: тёплой лежанкой, располагающей к неторопливым и светлым мыслям, бурой кобылкой, которую запрягают в сани, чтоб навестить поля пустые, леса, недавно столь густые, берег замерзающего пруда.

Но нет! Тот дом, где писалось «Зимнее утро», прелестная элегия «Цветок», откуда увозился «подбоченившийся» размер широко известного: «Подъезжая под Ижоры...», – тот дом для него не вышел ростом. Точно так же, как элегия не была главным жанром его поэзии. Об этом доме (в Павловском, в Малинниках ли), описывая течение его времени, поэт, противореча сам себе, восклицает: «Тоска!» Да, он любит деревню, но ему нужен шум, толпа, он должен быть в центре событий. Больше: он хочет влиять на события (Раевский и Карамзин, вспомним, – влияли!), он может многое объяснить тем, кто стоит у кормила власти.

И ему необходимо, чтоб его выслушали; он ещё верит, что Николай Павлович в состоянии вслушаться в чей бы то ни было голос, кроме своего собственного, зычно выкрикивающего: «На колени!» Или ещё какие-нибудь другие команды и не обязательно взбунтовавшимся. Он ещё верит или во всяком случае хочет верить (делает вид перед самим собой, что верит?) в широкий и свободный взгляд на вещи того, о ком впоследствии скажет, что в нём очень мало от Петра Первого и очень много от прапорщика.

...Однако вернёмся к нашей теме. Пушкин наконец вплотную приближается к своему Дому, к семейной жизни и пишет тому же Плетнёву в уверенности, что всё так и сбудется: «То ли дело в Петербурге! заживу себе мещанином припеваючи, независимо и не думая о том, что скажет Марья Алексеевна...»

«Независимо» – вот главное слово в этом письме. Независимость – вот главное, чего не хватало ему и в «скотском Петербурге». В городе, который он вгорячах называл передней, т. е. местом, где толпятся лакеи, ожидая барина.

Пушкину Дом не удался.

...Недавняя барышня Гончарова явно не годилась на роль хранительницы очага.

Наталья Николаевна Ланская вошла в эту роль после множества посланных судьбой испытаний[123]123
  Недавняя барышня Гончарова явно не годилась на роль хранительницы очага. Наталья Николаевна Ланская вошла в эту роль после множества посланных судьбой испытаний... – Второй раз Н. Н. Пушкина вышла замуж в 1844 г. за Петра Петровича Ланского (1799—1877), командира лейб-гвардии Конного полка, генерал-адъютанта.


[Закрыть]
естественно и легко. Неужели и это её будущее поэт предвидел? Неужели действительно ещё в девочке разглядел не только завораживающую своей прелестью красавицу, но и добрую женщину? Ту мать семейства, с которой он так и не свиделся? Ту, которая в устойчивом генеральском доме создала атмосферу добра и доверительности? Которая в любви воспитывала своих детей и опекала чужих (того же племянника Пушкина Левушку Павлищева, племянника Ланского и т. д.)?

Но вернее предположить, что Пушкин не столько разглядел, сколько воспитал. В самом деле, не проходит же бесследно и для самого ординарного человека жизнь рядом с гением, который не в одних стихах только гений. Письма Пушкина (и особенно к жене) так же прекрасны, так же единственны, как его стихи. И чувство к ней – единственно и расшифровке до сих пор не поддаётся.

«Почему он ей потакал? Почему он её прощал? Почему он ей не запретил?» А почему мы не помним: Пушкин говорил, что Отелло не ревнив, но – доверчив? Пушкин же был не просто доверчив, он верил. И наверное, были основания верить, если эта вера не испарилась до последних минут жизни. При его-то проницательности!

Пока же корректуры своего мужа Наталья Николаевна не держала, в литературных или политических спорах вряд ли могла принимать участие (не Екатерина Орлова!) и куда как довольна была, что от великолепных снеговых ковров, среди которых, гляди, могла бы оказаться на Заводе[124]124
  ...могла бы оказаться на Заводе... – Полотняный Завод – усадьба Гончаровых в 30 вёрстах от Калуги. Своим названием обязана парусно-полотняной фабрике, построенной по указу Петра I в 1718 г. калужским купцом Тимофеем Карамышевым, после смерти которого перешла к одному из его компаньонов Афанасию Абрамовичу Гончарову, к концу жизни ставшему обладателем огромного состояния. В 1875 г. Полотняный Завод перешёл к Афанасию Николаевичу Гончарову (ок. 1760—1832), деду Н. Н. Гончаровой, человеку расточительному, вошедшему в большие долги. В Полотняном Заводе прошли детские годы будущей жены Пушкина.


[Закрыть]
, жила теперь в хладном и бледном Петербурге, который ей таковым не казался.

Быт же семьи Александра Сергеевича Пушкина оказался несопоставим ни с чьим из окружающих. У всех наличествовали имения, должности; сваливалось – как, например, на безалабернейшего Нащокина, и не единожды, – наследство. Один Пушкин зарабатывал неверным своим ремеслом. Когда-то, в 27-м, он с горечью и гордостью писал С. А. Соболевскому: «Положим так, но я богат через мою торговлю стишистую, а не прадедовскими вотчинами, находящимися в руках Сергея Львовича». Теперь он и сам себе не казался богатым. Расходы росли, долги множились. Время было дорогое, быт безалаберным. «...Женясь, я думал издерживать втрое против прежнего, вышло вдесятеро». Но будущее виделось долгим и описывалось весьма простодушно в письме к Плетнёву 22 июля 1831 года. «...Но жизнь всё ещё богата; мы встретим ещё новых знакомцев, новые созреют нам друзья, дочь у тебя будет расти, вырастет невестой, мы будем старые хрычи, жёны наши – старые хрычовки, а детки будут славные, молодые, весёлые ребята; а мальчики станут повесничать, а девчонки сентиментальничать; а нам то и любо».

Однако Дом в свинском Петербурге не получался.


 
Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит —
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальнюю трудов и чистых нег.
 

Это уже шёл 1834-й. В самом начале его писалось. И конкретно могло относиться пока только к Михайловскому, где по кровле обветшалой (ещё более обветшалой!) всё так же соломой шуршал ветер. Но не в Болдино же, не в Кистенёвку собирался он везти жену: там ни глазу, ни сердцу не за что было зацепиться. Это, равно, как и унылая пора осени, нисколько не мешало работе. Но в качестве постоянного жилья мерещилось, очевидно, что-то другое. Двух озёр лазурные равнины, поразившие воображение ещё в отрочестве, шум дубрав и тишина полей.

А кроме того, тут покоились отеческие гроба. Тут было родовое гнездо Ганнибалов. И воспоминания юности, ссылки тоже прикрепляли к этой земле. У окна сидела няня, а в другое было видно, как подъезжает из Тригорского коляска, белые зонтики колеблются неясно в мареве, поднявшемся над дальним ржаным полем.

Странно подумать, но несобственное Михайловское с его таким маленьким, таким незначительным в сравнении хотя бы с гончаровской махиной домом – так и осталось единственным пушкинским Домом, единственным гнездом. Остальные были – квартиры. Мы ведь так и говорим: последняя квартира поэта на Мойке в доме Волконских. А до этого снимались в доме Китаевой, Брискорна, в доме Алымова, Жадимеровского, в доме Оливье. И мебели перевозились, расставлялись непрочно, не навсегда, до следующего переезда. Сейчас эти «мебели» поражают не то бедностью, не то какой-то невыразимой «жалостностью». Как морошка в долг, как нащокинский фрак, данный взаймы, как бекеша с оторванной пуговицей. Как то посмертное выражение вроде бы сразу ставшего маленьким лица, которое всё колет и колет сердце. Будто не одни современники, но и мы с вами в чём-то виноваты, что-то могли сделать, а не сделали.

...Утопичность своего побега в тридцать четвёртом Пушкин как будто и сам понимал. Но это был давний замысел.

«Деревня мне пришла как-то по сердцу. Есть какое-то поэтическое наслаждение возвратиться вольным в покинутую тюрьму», – ещё в ноябре 1826 года писал Пушкин из Михайловского.

«...если бы мне дали выбирать между обеими (столицами. – Е. К.), я выбрал бы Тригорское», – из письма к П. А. Осиповой от 10 июля 1827 года. И очевидно, это не было простой любезностью.

Тема продолжается и в январском письме 1828 года: «Признаюсь, сударыня, шум и сутолока Петербурга мне стали совершенно чужды – я с трудом переношу их. Я предпочитаю ваш чудный сад и прелестные берега Сороти...»

Однако прелестные берега Сороти, сосны Тригорского, Михайловское с течением времени отодвигались в ту область, где реальны только воспоминания. Понимать-то он это понимал.

Дом Пушкину не удался.

Но кто смеет судить об этом? И на какую точку зрения ставший?

Лучше поверим поэту и оставим за ним последнее слово. И опять это будут письма к жене.

16 декабря 1831 года.

«Тебя, мой ангел, люблю так, что выразить не могу; с тех пор, как здесь, я только и думаю, как бы удрать в Петербург к тебе, жёнка моя».

3 октября 1832 года.

«Мне без тебя так скучно, так скучно, что не знаю, куда головы преклонить».

   2 сентября 1833 года.

«Мой ангел, кажется, я глупо сделал, что оставил тебя и начал опять кочевую жизнь. Живо воображаю первое число. Тебя теребят за долги, Параша, повар, извозчик, аптекарь... у тебя не хватает денег. Смирдин перед тобой извиняется, ты беспокоишься – сердишься на меня – и поделом. А это ещё хорошая сторона картины – что, если у тебя опять нарывы, что, если Машка больна? А другие непредвиденные случаи... Пугачёв не стоит этого. Того гляди, я на него плюну – и явлюсь к тебе».

2 октября 1833 года.

«Милый друг мой, я в Болдине... Что с вами? здорова ли ты? здоровы ли дети? сердце замирает, как подумаешь... Нет, мой друг: плохо путешествовать женатому».

21 октября 1833 года.

«В прошлое воскресение не получил от тебя письма и имел глупость на тебя надуться; а вчера такое горе взяло, что и не запомню, чтоб на меня находила такая хандра. Радуюсь, что ты не брюхата, и что ничто не помешает тебе отличиться на нынешних балах».

30 апреля 1834 года.

«Жена моя милая, жёнка мой ангел – я сегодня уж писал тебе, да письмо моё как-то не удалось. Начал я было за здравие, да свёл за упокой. Начал нежностями, а кончил плюхой. Виноват, жёнка. Остави нам долги наши, якоже и мы оставляем должником нашим».

16 мая 1834 года.

«Давно, мой ангел, не получал я от тебя писем, тебе, видно, было некогда. Теперь, вероятно, ты в Яропольце и уже опять собираешься в дорогу. Такая тоска без тебя, что того и гляди приеду к тебе».

   29 мая 1834 года.

«Что ты путаешь, говоря: о себе не пишу, потому что неинтересно... Ты спрашиваешь, что я делаю. Ничего путного, мой ангел. Однако дома сижу до четырёх часов и работаю. В свете не бываю; от фрака отвык; в клобе провожу вечера. Книги из Парижа приехали, и моя библиотека растёт и теснится».

8 июня 1834 года.

«Милый мой ангел! я было написал тебе письмо на 4 страницах, но оно вышло такое горькое и мрачное, что я его тебе не послал, а пишу другое. У меня решительно сплин. Скучно жить без тебя и не сметь даже писать тебе всё, что придёт на сердце. Ты говоришь о Болдине. Хорошо бы туда засесть, да мудрено. Об этом мы успеем ещё поговорить. Не сердись, жена, и не толкуй моих жалоб в худую сторону. Никогда не думал я упрекать тебя в своей зависимости. Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив».

Около 28 июня 1834 года.

«Умри я сегодня, что с Вами будет? мало утешения в том, что меня похоронят в полосатом кафтане, и ещё на тесном Петербургском кладбище, а не в церкви на просторе, как прилично порядочному человеку. Ты баба умная и добрая. Ты понимаешь необходимость; дай сделаться мне богатым – а там, пожалуй, и кутить можем в свою голову».

   30 июня 1834 года.

«Конечно, друг мой, кроме тебя, в жизни моей утешения нет – и жить с тобою в разлуке так же глупо, как и тяжело».

14 июля 1834 года.

«Я чай, так и раскокетничалась... Впрочем, жёнка, я тебя за то не браню. Всё это в порядке вещей; будь молода, потому что ты молода – и царствуй, потому что ты прекрасна».

14 сентября 1835 года.

«Вот уж неделя, как я тебя оставил, милый мой друг; а толку в том не вижу. Писать не начинал и не знаю, когда начну. Зато беспрестанно думаю о тебе, и ничего путного не надумаю. Жаль, что я тебя с собою не взял».

21 сентября 1835 года.

«А о чём я думаю? Вот о чём: чем нам жить будет? Отец не оставит мне имения: он его уже вполовину промотал; ваше имение на волоске от погибели. Царь не позволяет мне ни записаться в помещики, ни в журналисты. Писать книги для денег, видит Бог, не могу. У нас ни гроша верного дохода, а верного расхода 30 000. Всё держится на мне да на тётке. Но ни я, ни тётка не вечны. Что из этого будет, Бог знает. Покаместь грустно. Поцелуй-ка меня, авось горе пройдёт. Да лих, губки твои на 400 вёрст не оттянешь. Сиди да горюй – что прикажешь!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю