355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Криштоф » «Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин » Текст книги (страница 26)
«Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин
  • Текст добавлен: 9 мая 2017, 00:30

Текст книги "«Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин"


Автор книги: Елена Криштоф



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 34 страниц)

БЫЛО ВЕСЕЛО

«МЕЖ ГОРЕСТЕЙ, ЗАБОТ И ТРЕВОЛНЕНИЙ»

то последняя глава о жизни Пушкина. Уже сёстры Гончаровы живут вместе с Пушкиным, уже они вошли в петербургский круг, Екатерина – фрейлина, у обеих есть кавалеры для танцев и для прогулок верхом. Они заметны. Но, увы, не по личным достоинствам, а потому, что сёстры жены Пушкина.

Мы, разумеется, помним портрет Екатерины Гончаровой-Дантес[148]148
  ...Екатеринафрейлина... <...> Портрет Екатерины Гончаровой-Дантес... – Екатерина Николаевна Гончарова (1809—1843) – сестра Н. Н. Пушкиной. С 1834 г. жила у Пушкиных. С 6 декабря 1834 г. – фрейлина. В январе 1837 г. вышла замуж за Дантеса. Вскоре после смерти Пушкина – 1 апреля 1837 г. уехала вслед за высланным из России мужем за границу.


[Закрыть]
в белом платье, с лорнетом в руке. Портрет являет нам лицо несчастливой и не очень молодой женщины скорее восточного типа. Как согласовать это изображение с самым ранним? Куда за несколько лет девалась большеглазая простушка в буклях, какой мы её видим в юности? Она чуть жеманна, она кудрява, хотя мы знаем теперь: букли по моде – накладные. У неё слезинки нетерпения в светлых глазах: должно же, должно прийти счастье! Отчего так медлит? Рот невыразителен и неулыбчив, но может и засмеяться, да ещё каким детским заразительным смехом: она легче других прощает обиды. Не то что Азинька – нет! Та век будет помнить маменькины выговоры и маменькино желание, чтоб её оставили в покое, то есть не просили устроить судьбу или хотя бы на зиму взять с Полотняного в Москву. Юбка для верховой езды у неё такая же, как у Александры Николаевны – как ни штопай, ни выглаживай, надеть уже нельзя. Но они обе не могут без движения, без риска. Выезжают не к соседям, а так, по дорожкам дедовского парка, потом во весь опор по холмам, через овраги! А земля ещё мягкая, ранняя, у дороги начинает покрываться пухом орешник и отражаться в весенних лужах.

Длинные лозы и голубое небо на земле – лошадь перелетает через него, с куста сыплются капли, лошадь фыркает, как бы смутясь неожиданностью, и ты смеёшься – это хорошо было в Заводе. У Ази была ещё её музыка и стихи. А у неё, самой старшей, что, кроме скучного рукоделья? Они с братом Митенькой ехали, опустив поводья, рассуждали, что будет дальше? Куда их денут, прелестных бесприданниц? И что достанется Дмитрию от майората, если дедушка прокуролесит ещё лет пять? Тоскливое бессилие охватывало их: жизнь, сами возможности её утекали с годами, с причудами деда. Оставалось одно – взбодрить коня нагайкой.

Старший брат жалел их с Азинькой, уговаривал маменьку жить зимой в Москве. Маменька кричала страшно:

   – Были партии, были, так всё испортили своеволием своим – мётлы!

   – Какие партии, Господь с вами, маменька!

   – А такие, что честные женихи! А эта в глаза посмотреть не может, Бог наказал – прокуда!

Азиньку мать не любила особенно и вечно корила косиной...

Страшно было в Заводе, когда маменька их запирала в дальних комнатах или сама запиралась. Страшно было и в Москве, когда на отца находило. Один раз вошёл в большой дом, как будто в себе, взял подсвечник и долго, подняв, рассматривал маменьку. Потом сказал:

   – Другая. Подменили на перевозе, а те сани – в воду. Я сразу заметил – двадцать лет горю. И тебя спалю.

   – Вяжите! Чего смотрите – вяжите!!! – крикнула мать без испуга, с одной только досадой. – И вправду спалит, отродясь – недоумок, как только прежде не замечали!..

Сколько зла было в маменьке! Екатерина вздохнула и стала смотреть не на калужский луг, весь под тонкой плёнкой воды, а в петербургское высокое и широкое окно чужого дома. Сидели у Карамзиных, явились рано, без Пушкина и Таши. Те должны были тоже приехать, но у них была ещё и другая жизнь. А она хоть несколько минут хотела видеть Дантеса одна. Чтоб подошёл к ней просто и к месту, как он всё делал, взял обе её руки в свои протянутые: «Как приятно видеть ваше лицо... Эти поездки верхом и ваша смелость, они так сближают. Вы действительно храбры, мадемуазель. Чертовски храбры!»

Но сегодня Дантеса не было. Она смотрела из чужого окна на город, тоже – чужой. Правда, нынче ей не казалось, как в первую зиму, что их с Александрой рассматривают, не без иронии поднимая брови. Вынырнула из калужских лесов дикотинка – сестры госпожи Пушкиной.

Брат прислал им коляску. В Петербурге без своего экипажа – смешно. А без тётеньки Екатерины Ивановны и того смешнее было бы. Обхохочешься: фрейлиной, да в калужских фасонах!

Тётенька одаривает их с Азей, но Ташу любит больше. За удачливость, скорее всего.

Ни на ком Таша не висела перестарком, которого надо сбыть с рук. На Ташу не глядели волком: опять где не надо улыбнулась, где не надо потупилась! Ташу сам царь как оглядывал! А было в ней – всего ничего: шейка – длинненькая, личико – узенькое, но юбок маменька навертела!.. И сейчас засмеешься, вспомнив маменькино жестокое с досады, ещё не убранное лицо и руку к двери, как у полководца перед боем: «Ещё неси! Палевую неси! Я тебе какую велела? У Азиньки две в шкафу – неси!»

Тихоня и стояла тихоней, даже когда маменька до крови уколола булавкой, взявшись помогать горничной. А они с Азей корчились от смеха и руку маменькину нетерпеливую передразнивали...

«Не в коня корм!» – ворчала маменька, оглядывая жидковатую фигуру Таши. А после бала, после нежной государевой улыбки сказала: «Я лучше была! И здесь не ветер гулял!» – и зло ткнула Ташу костяшками пальцев в лоб.

Екатерина смотрит в окно большими, чуть водянистыми глазами и смеётся собственным глупым надеждам. Смеётся тоненько и тихо, как всхлипывает. Александрине хорошо: у неё Аркадий Россет – привязанность, так это называется[149]149
  Александрине хорошо: у неё Аркадий Россетпривязанность, так это называется. – Россет Аркадий Осипович (1812—1881) – брат А. О. Смирновой (Россет), прапорщик лейб-гвардии конной артиллерии, сослуживец братьев Карамзиных. Впоследствии генерал-майор, сенатор.


[Закрыть]
. И ещё у Александрины – злость. Александрина иногда на мелкие клочки рвёт в досаде носовые платки. Вот и недавно разорвала – после плохого сна.

А сои был, как на чей взгляд, для иных как раз – желанный.

Александрине снился Аркадий Россет, который бежал ей навстречу не по здешней булыжной мостовой, а по калужскому лужку с каким-то непонятным конвертом в руке. Высокая, ещё не обсохшая трава хлестала по сапогам, мешала бежать. И на это во сне досадовала Александрина.

«А дальше что?» – спрашивала Екатерина сестру с детской надеждой. Сколько раз высмеивала Азинька её детские надежды. На этот раз, однако, смеяться не стала. Глянула так, что сразу следовало понять: и мокрый голубой калужский луг, и злосчастный конверт, и сам Аркадий, как и вся их петербургская жизнь, не что иное – сон пустой.

Сколько он ещё продлится? А потом снова мчаться сломя голову по родным аллеям в стыдно сношенных, потерявших цвет амазонках. Скакать то навстречу солнцу, то навстречу луне – как заблагорассудится. Но уж никак не навстречу молодым надеждам. Азиньке – двадцать пять, а ей, страшно сказать, – двадцать семь. Надо было крепиться, не подавать вида, что сам знаешь – двадцать семь! Надо было быть хохотушкой, и она смогла бы, если бы не Жорж. Хоть бы во сне его увидеть вот так же – бегущим навстречу.

Но даже сны не обманывали Екатерину Николаевну Гончарову, старшую из сестёр Гончаровых. Старшая, самая старшая – это звучало, как проклятие. Впрочем, Софья Карамзина была старше её на шесть лет[150]150
  Впрочем, Софья Карамзина была старше её... – Карамзина Софья Николаевна (1802—1856) – старшая дочь Н. М. Карамзина от первого брака, фрейлина. С Пушкиным была знакома ещё до его южной ссылки. Отношения между ними были дружеские. Однако в последние месяцы его жизни, глубоко не понимая происходящего, больше сочувствовала Дантесу, Смерть Пушкина заставила её переоценить события.


[Закрыть]
. Екатерина смотрела на неё, завидуя, стараясь понять: почему Софью течение лет не пугает?

Разглядывая то чужой город за окном, то непостижимую в своей уверенности бровастую, некрасивую женщину, Екатерина чуть не прозевала появление Дантеса[151]151
  ...чуть не прозевала появление Дантеса. – Дантес Геккерн Жорж-Карл (1812—1895) – барон. Убийца Пушкина. Приёмный сын Геккерна (см. коммент. № 159). Приехал в Россию в 1833 г. Был корнетом, потом поручиком кавалергардского полка. Был принят при дворе, очень быстро вошёл в высшее петербургское общество. Со второй половины 1835 г. открыто ухаживал за женой Пушкина, что скоро стало предметом сплетен. Отношения Пушкина и Дантеса обострились. В 1836 г. между ними чуть было не произошла дуэль, однако тогда её удалось предотвратить. Одной из причин их внешнего примирения была предстоящая женитьба Дантеса на сестре Н. Н. Пушкиной Екатерине, что, впрочем, носило вынужденный характер. Однако ухаживания Дантеса за Натальей Николаевной не прекращались, и 27 января 1837 г. состоялась роковая дуэль. Дантес был судим, разжалован в солдаты и выслан из России 19 марта того же года. Он уехал во Францию, где был заметный политическим деятелем, сенатором; в период империи занимал правые позиции.


[Закрыть]
.

Она любила смотреть на него, когда он входил, как-то особенно гордо и в то же время покорно роняя голову в общем поклоне. Шелковистые волосы падали и снова ложились лёгкой волной, верхняя пуговица мундира была расстёгнута, глаза улыбались сразу всем. А потом пробегали по лицам.

Первой он из всякой толпы выхватывал взглядом Натали, сестру Ташу. И нынче вопросительно поднятая бровь могла означать только одно: ещё нет? будет ли? когда? И сколько ждать среди этих, которые для него были на одно неразличимо-скучное, плоское лицо. Но он готов развлекать и забавлять их всех, потому что таковы правила игры. Такова его роль. Сам он выбрал: входи в любой дом весело, свободнее, проще, чем входят приятели и однополчане, изрядно подмерзшие в своей ледовой столице. Входи так, будто знаешь секрет счастья, удачной карты, побед – и не только над женскими сердцами. Будто этот секрет лежит у тебя в кармане столь же вещественно ощутимо, как только что переданная любовная записка. Или как пачка ассигнаций – вчерашний нешуточный выигрыш.

«Это становится слишком», – подумал он привычной фразой, привычно отмечая просиявшее ему навстречу лицо Катрин. Он очень легко обходился привычными фразами, привычными представлениями. У него рано выработалась привычка в обращении с женщинами, нужными и ненужными – подавать надежду.

Не в том ли заключался секрет успеха? Впрочем, он не доискивался. Просто шёл проторённой дорожкой, иногда удивляясь доступности... Вот и эта – готова хоть сейчас на всё.

Какая слава, какая честь могли заключаться в этой победе? А самого его могли ли воспламенить ищущие взгляды старшей Гончаровой? Правда, стан и у этой соблазнителен, тут Катрин не много проигрывала в сравнении с сестрой. Ему нравилось смотреть на всех троих, когда они скакали по аллеям Каменного острова, а потом по прибрежной заваленной кромке, не разбирая дороги. С дачных балконов и веранд вслед им смотрели с восхищением, он это знал.

Один раз приметил, какая зависть и даже тоска мелькнули в глазах старого графа Виельгорского, смотревшего на них с Натали. Сестрицы тогда милосердно отстали, они скакали вдвоём. Вся жизнь заключалась в этой скачке, в долгожданном уединении, в том, что Натали была – приз.

Какой приз, он прочёл в колючем взгляде старика. Лошади разгорячились и боком, изогнув шеи, плясали под балконом, на котором стоял граф. Натали надо было сказать важному старику два слова, а потом они умчались. Но прежде чем послать коня, Дантес обернулся. Зачем-то ему стало непременно нужно, чтобы русский вельможа отметил его торжество. Он улыбнулся и подмигнул ему, грубо, открыто, так, что сам несколько удивился собственной дерзости. Но сейчас же сообразил: даже разглядев эту улыбку, полную презрения, старик сделает вид – ничего не произошло.

Старик и взаправду делал вид: ничего не произошло. Только здесь же, у Карамзиных, Дантес как-то поймал на себе его тонкий, ничего хорошего не предвещавший взгляд.

Сегодня графа у Карамзиных не было.

Пушкины запаздывали, но не могло быть ошибки, к середине вечера непременно окажутся тут; Дантес, как всегда, определял это своим удивительным чутьём влюблённого. А пока что ж? Пока он подойдёт к старшенькой. Как бы то ни было, а старшенькая в его романе играла не последнюю и очень нужную роль. Ах, эта старшенькая (с какой-то инстинктивной предосторожностью он ни разу, даже про себя не назвал её старухой), ах, эти глазки, вечно готовые брызнуть навстречу...

Он привычно усмехнулся своей мысли ухмылкой, которую можно было принять за радостный знак узнавания, и оказался у того окна, где стояла Катрин. Па этот раз почему-то делая вид, что не замечает его, и вглядываясь в пустые сумерки.

Но он знал свою власть над ней, как и над женщинами вообще. Суть состояла в том, чтоб не отгадывать их настроения, их резоны, их надежды. Гораздо вернее было, подходя как можно ближе к предмету осады, показать себя. Свою готовность служить, забавлять, злословить, покорять, а также – ив том главное! – быть покорённым...

Он опустил голову перед Катрин. Как бы, по какому-то случаю, повинную, но весёлую, кудрявую голову.

   – Я дважды чуть не сломал себе шею из-за вас, мадемуазель, месяц назад, перемахивая через тот ручей на острове – вы помните? И вчера на балу у Строгановых, отыскивая вас в толпе... Сегодня я жду награды...

Какая ему нужна была награда, он сам не знал. Привычная фраза скользнула под щегольское щёлканье каблуков и, как он полагал, должна была заставить девушку исполниться надеждой.

В игре, какую он вёл, главное заключалось в том, чтоб все вокруг были исполнены надежды.

Однако Екатерина Николаевна Гончарова была вовсе не глупа и не легковерна, как принято иногда считать. Кроме того, она была горда, довольно скрытна и весьма остроумна. Стало быть, должна была понимать незавидность своей роли: фигура для отвода глаз. Поскольку во всех гостиных Петербурга отлично известно: Дантес – смотреть жалко – так обмирает от любви к жене этого ревнивца Пушкина. Екатерина Николаевна понимала, как несчастливо и, главное, как безысходно влюбилась, но изо всех сил старалась принять вид человека, совершенно довольного судьбой. Иногда это удавалось.

   – Какая же награда заставит вас забыть, что я должница? – Она смотрела на Дантеса будто бы совершенно равнодушно. В прищуренных глазах сквозило даже что-то жестковатое.

   – Я не спешу, мадемуазель. Когда должница такая прелестная, будущее улыбается мне.

   – Ещё бы – спешить! Вам просто негде хранить свои награды, барон. Не в кавалергардских же казармах? Не правда ли? Или ещё лучше: не в конюшнях, я надеюсь?

   – О, нет, нет! Разумеется. – Какую-то минуту он не мог привычно овладеть разговором, и это его озадачило. Однако новоиспечённый барон Геккерн недаром слыл остроумцем и даже злоязыким. Недаром именно поэтому стал он любимцем великого князя Михаила Павловича, ценившего острое, а особенно обидно острое слово. Но сказанное так, чтоб никаких претензий: чисто, весело по-французски.

   – Награды прекрасного пола я храню только здесь. – Дантес стукнул слегка себя по левой стороне груди. – Мадемуазель может быть уверена: в совершенной тайне.

   – Барон имеет столь обширное сердце? Это хорошо. Но сам он отдаёт долги? Или только коллекционирует награды? – Екатерина Николаевна смотрела на него спокойно, но тёмные глаза её казались влажными.

А вот это уже никуда не годилось. Высказывать ему обиды было напрасное дело. Дантес поморщился, но через секунду весело и удивлённо поднял бровь:

   – Долги? Бог мой, какие долги? Я всегда выигрываю, в долгах пусть сидят старые мужья, мы с вами займёмся чем-нибудь более весёлым.

И опять он не смог бы ответить на вопрос, что же это могло означать: «мы займёмся чем-нибудь более весёлым»? Любовью? танцами? шарадами? мороженым? Впрочем, у Карамзиных не танцевали и мороженым, кроме как на праздники, не угощали...

Это вообще был дом не для Дантеса. Но братья Карамзины, Андрей и Александр, считались его товарищами[152]152
  ...братья Карамзины, Андрей и Александр, считались его товарищами... – Сыновья Н. М. Карамзина: Андрей Николаевич (1815—1854) и Александр Николаевич (1814—1888), прапорщики лейб-гвардии конной артиллерии, сослуживцы Дантеса. Часто обшились с Пушкиным в доме своих родителей и в литературных и светских кругах.


[Закрыть]
, Софья Николаевна приглашала его более чем любезно. Но он никогда не появлялся бы в их доме так часто, если бы не Натали...

На этот раз он чувствовал, что попался.

«ОН СТАЛ НЕПРИЯТНО УГРЮМЫЙ В ОБЩЕСТВЕ»

Пушкин сделал шаг в сторону, чуть дальше, чем нужно было, отодвигая портьеру. Наталья Николаевна вошла первая. Она слегка покачнула станом, переступая порог. Слегка прикрыла глаза и остановилась, не то давая себя рассмотреть, не то смущаясь и пытаясь понять, что же делается в гостиной.

Было шумно, все сбились к большому дивану, а Дантес так и стоял на стуле, на который вскочил, изображая всадника. Он уже не двигался в том едва ли позволительном ритме и с теми гримасами, какие секунду назад приводили в восторг решительно всех, но было видно: ему хочется продолжить забаву. И обществу до смерти хочется, чтоб забава продолжалась. Дантес всего-навсего изображал самого себя на учениях, а заодно остолбеневшего командира полка и товарищей своих. Тех, которые были рады поддержать его вольности. А также тех, кто осторожно прикидывал, во что обойдётся Жоржу расстёгнутый ворот, небрежность посадки, раньше времени закуренная сигара? Или то, что после развода он свободно сел в экипаж, а из начальников никто ещё и не думал уезжать?

Мгновенные карикатуры кавалергарда именно при его красоте были вообще уморительны. А тут он повернул к вошедшим одно из самых удачных своих «лиц». Это было лицо служаки, туповато-добродушное, оно вытягивалось, вытягивалось, вытягивалось в ужасе, в полном непонимании проказ, их шипучей, пенистой прелести. А Дантес скакал мимо этого лица, мимо всех тех, кто не разделял его взгляда на службу, на молодость, на самое жизнь.

Пушкин рассмеялся невольно и звонко: француз был забавен вправду. Не лицейский Яковлев, конечно, не «Паяс». Но быстр, не боится как за ниточки дёргать своё совсем ещё мальчишеское смазливое лицо. И прелестно: как он скачет, скачет, скачет, а тот стоит соляным столбом в недоумении...

Засмеявшись, Пушкин как бы даже забежал вперёд, заглядывая в лицо жены. Наталья Николаевна оставалась серьёзно-приветливой, не более того.

Дантес спрыгнул со стула, наклоняя голову, будто винясь за дерзкую свою, но простительную же увлечённость игрой. Рука потянулась застегнуть ворот, отереть лоб, но глаза его всё ещё смеялись в то время, как он подходил к Наталье Николаевне. И тут раздались одобрительные хлопки. Они относились, разумеется, к тому, что происходило в гостиной за минуту до появления Пушкиных.

Никто не собирался насмешничать, вокруг толпились люди, к Пушкину относящиеся хорошо настолько, насколько они были способны. Раздались хлопки, и тут же многие из них подумали: «Как некстати!» Александрина вздрогнула от первого же звука, и Аркадий Россет, стоявший за её спиной, почувствовал, как горестно замерла она в кресле. У Екатерины ёкнуло и провалилось сердце. Но ей было жалко только себя. Мухановы, Шарль Россет и Карамзины продолжали хлопать товарищу, возможно, они просто не понимали, как остановиться? Скалой отошёл в угол к Екатерине и теперь вместо неё смотрел в тёмное, ночное окно. Пожалуй, наблюдала больше других Софья Николаевна.

Но у всех мелькнула одна и та же мысль о Дантесе и Наталье Николаевне, стоящих рядом: какая пара! Мысль была невольная, мгновенная, она вызвала почти умилённые улыбки. Тоже словно невольные: не было сил сопротивляться красоте. Однако тут же стоял Пушкин с тёмным, неприлично угрюмым лицом, возможно, в досаде своей не понявший, что же происходит?

   – Жорж только что представлял нам живые картины, – кинулась спасать положение Софья Николаевна. – Очень живые, поверьте! Всем досталось на орехи. Особенно смешны генералы, свитские – старики! О, Боже...

Софья Николаевна залилась смехом, не совсем натуральным. Букли её растрепались, она трясла ими, как девочка, несколько даже удручённая своей несдержанностью.

Пушкин больными, жёлтыми глазами спокойно и в то же время ищуще оглядел комнату: Екатерины Андреевны Карамзиной, слава Богу, не было. На кресле вспрыгивал этот молодчик и трясся в своём неприличии в её отсутствие. И хлопков этих дурацких она не услышала.

   – Я охотно вторю вам: старики смешны. Как не смеяться?

Пушкин поклонился Софье Николаевне так низко, почти доставая руками до полу, что в поклоне его уже никакой любезности не заключалось. Заключалась колючка.

Однако всё обошлось. Жену он отвёл к тем дальним креслам, в которых обычно сидела Екатерина Андреевна. Тут мерещилась ему некая защита, запах Дома. К тому же Екатерина Андреевна могла ещё выйти к гостям. Во всяком случае, здесь был другой полюс, подальше от большого дивана, на который весёлой воробьиной кучкой по-домашнему повалилась молодёжь: Мухановы, Россеты, Карамзины, Александр и Владимир. Сидели тесно, объединённо, а на лицах была некоторая рассеянность: что же дальше?

Возможно, на лицах была даже некоторая досада. Пушкин её разглядел: явились, перебили, а было так славно. Впрочем, он понимал: множественное число тут ни к чему. Это он всем мешал. Как Чайльд Гарольд, угрюмый, томный, повторил кто-то о нём. Как бы не так! То была картинка, поза, когда душа рвётся найти и выказать себя, да не знает – как. То было с его Онегиным и с мальчиком, каким он плыл вдоль сладостных берегов Тавриды под защитой старика Раевского... Если бы ему во времена молодости, в самые тяжкие, невыносимые часы кто-нибудь сказал, что бывает больно так, как было больно сейчас, он рассмеялся бы желчно.

Он бы тогда рассмеялся желчно, но и та желчь тоже не шла ни в какое сравнение с нынешней. Он был весёлый, едкий, опасный, в открытую не любимый царём, – вся жизнь лежала впереди, силы были не растрачены ни на какие попытки найти общий язык.

Может быть, так сильно не Дантес его мучал? Не та всеобщая весёлость сомнительных юнцов, какая окружала его семью, стоило только появиться где-нибудь, хоть, как сегодня, в доме вполне дружественном? Может быть, тщетность усилий объяснить царю хотя бы Россию, не то что его собственные пути – была больнее?

Карамзин нарисовал Россию, он хотел её объяснить. Это было мучительное желание, собственно говоря, оно началось очень рано. Или нет! Тогда он хотел объяснить России её самодержца; скучающего необходимостью действий, нечаянно пригретого славой. Потом другому самодержцу, бодрому и славолюбивому (на что тоже можно было опереться), пытался указать: как надо вести себя, чтобы быть достойным России.

Самодержец следовать урокам не желал и на всякий случай упёк его в камер-юнкеры.

Пушкин пошевелился в кресле, сделал плечами и спиной так, будто и сейчас его стеснял камер-юнкерский мундир, которого на нём, разумеется, не было и быть в этом частном доме не могло. Но сам факт его существования он ощущал чуть ли не ежеминутно. Понеся оскорбление, он сам стал другим – вот в чём дело. Он наконец-то (в который раз!) понял цену тому, кому хотел подсказать во имя России.

Николай был мелочен. Возможно, ещё мелочнее старшего брата, дотошнее. В нём сидело женское желание нравиться. Он закидывал голову, шевелил бёдрами, показывал свои действительно прекрасные зубы, глаза, нос. Нос – римского героя...

Что-то похожее на дрёму, на оцепенение охватывало при воспоминании об этих качествах самодержца. Пушкин глубже ушёл в кресло, нахохлился. И тут увидел Софью Николаевну Карамзину так, будто до этого не было случая остановить на ней взгляд.

Пушкин издали смотрел прямо в приподнятое оживлённое её лицо и думал: дура. Они все здесь были дуры, все задирали лица, разгорались румянцем, как от великой милости, когда к ним подходил этот кавалергард. Жена была ещё приличнее других: отвечала, как отталкивала. Фразы (он всегда отгадывал эти фразы) были коротки, в них повторялось: «Но пожалуйста», «Я вас прошу – не надо», «Разве я подавала повод», – глупые, детские, по существу, фразы. Чёрт его знает, а возможно, совсем другие слова говорила она кавалергарду в стеснительном присутствии мужа? Только выражение лица принимала привычно страдальческое, чтоб видно было: отталкивает. И вообще не рада, что подошёл, наклоняется, блестит глазами.

Нет, он её слишком хорошо знал, чтоб не разглядеть притворства. Притворяться она была не мастерица, и увлечение её он скоро разгадал, не удивившись. Всё шло, как и предсказывалось в давнем письме к тёще. Кавалергард же был победителен и навязчив.

...Возле Софьи Дантес стоял столбом, не давая себе труда даже нагнуться к даме. И, собственно, не он с ней разговаривал, а она с ним, немолодая, несчастливая, своим язычком разгонявшая женихов больше, чем бровастым сухим лицом, напоминавшим лицо отца.

Вдруг ему стало жалко Софью той домашней, почти стариковской жалостью, какой в последнее время нет-нет да и становилось жалко себя. Она была из его поколения, не молоденькая, вышедшая из разряда барышень, хотя так и не вышедшая замуж – разве трудно понять и сдержаться? Так нет, горела оттого, что Жорж – мальчишка – не отходил, дарил вниманием. А внимание какое? Выспрашивал небось, что и где будет интересного на этой неделе. Софья вечно была в погоне за интересным. Бедная Соня, как эти молодчики её же и прозвали.

Он передёрнулся весь, представив, как они могли прозвать его самого. Он дал хороший повод: Ллекп, конечно. Ещё удивительно, если у него за спиной не шептали им же придуманных строк:


 
Старый муж, грозный муж.
Режь меня, жги меня;
Ненавижу тебя,
Презираю тебя;
Я другого люблю,
Умираю любя...
 

Он был суеверен и опасался таких сближений... Но в молодости существовала сладость: пойти навстречу страху, бросить вызов. Впрочем, искушать судьбу он никогда не переставал.

И заключалось нечто ужасное в том, что, зная бешенство его нрава, находившую на него мрачность, она не переставали забавляться. За спиной, издали, осторожно подхихикивали, ещё более осторожно соединяли взглядами то Дантеса и Наташу, то его и Дантеса, то всех трёх сестёр, надо признаться попавших в довольно глупое положение.

На потеху всем, как оказалось, старался он со своей любовью, со своей ревностью, со своим Пугачёвым. Со своим бедным «Современником». 700 подписчиков: слёзы горькие! О том ли мечтал... Всё затевалось шире, бодро, с надеждой затевалось. 2 400 экземпляров было отпечатано первого номера, и воображалось, как это пойдёт, завертится, все соединятся, собьются кучкой вокруг журнала, авось возгорится что-то, и жужжи тогда «Северная пчела», как и прочие насекомые. Вкус, мнение, расположение публики не ты станешь направлять, глупое животное! (Последнее более чем к «Пчеле» относилось к самому Фаддею).

Пока что «Пчела» оставалась невредимой, зато на многие лады повторялось суждение некоего Белинского: «Теперь мы не узнаем Пушкина: он умер или, может быть, только обмер на время... Мы должны оплакивать горькую, невозвратную потерю». Пусть оплакивают, коли делать нечего...

Он всё ещё смотрел в лицо Софье Николаевне, жалкое своею зависимостью, неловко поднятое к кавалергарду. Потом оторвался от столь раздражающего зрелища, обвёл глазами гостиную. Пока что все они, все, кто присутствовал здесь, в доме Карамзиных, в этот октябрьский вечер 1836 года, готовы были сбиться, да как ещё радостно, вокруг Дантеса. И готовность эту он не мог понять и не мог простить, забывая, что совсем недавно сам считал Дантеса славным малым. Пустоватым, слишком развязным, но именно – славным. Этаким обаятельным щенком, которого каждый готов приласкать.

Это начисто выветрилось из головы. Как и то спокойствие, та усмешка, с какой он наблюдал, как старательно кавалергард кружит, приближаясь к его жене. Многие делали вокруг неё круги. И у него появилось даже что-то вроде сочувствия к тем, кто отличался особой робостью и несомненной искренностью чувств. Два года назад Дантес щеголял почтительной робостью.

   – Не дело восемнадцатилетней женщине пытаться управлять тридцатидвухлетним мужчиной, – говорил он когда-то тёще. – Хоть пол-Москвы тётушек поставьте на свою сторону – не выйдет! Я буду – я, а Таша будет Таша, жена при мне, но не я при жене, на московский столь сладкий вам манер.

Да, так он говорил, во всяком случае, что-то в этом роде. Сейчас всё ускользало из рук, уходило из-под его воли. А он был в оцепенении. Он знал себе цену, и его томило странное несоответствие между тем, что думали они и что он сам знал о себе, о своём «Современнике», о «Борисе» и «Онегине», да и обо всём прочем, написанном не на один год и не для забавы. Что, возможно, особенно трудно было понять желающим забавляться. «Для славы России». Он попробовал шёпотом, внутри себя произнести эти слова, опять упираясь взглядом в Софью Карамзину. Её отец тоже писал для славы России... Но и собственная слава его не обошла. К ней в его осиротелом доме относились с той особой бережностью и почтением, каких слава эта и была достойна. Карамзину удалось влиять.

Он же иногда видел перед собой стену. Не такую стену, забор, вроде того, дощатого, многолетнего, какой был ещё недавно вокруг возводимой на Дворцовой площади колонны в честь победы над Наполеоном. Не природную препону, сквозь которую можно было пробиться, какую можно было обойти. Эта стена не имела края и отталкивала от себя ещё до достижения её. Она была неопределённа. Она была – равнодушие.

Злость, ненависть, жажда мести имеют очертания... Он поёжился в кресле, ощущая в себе наличие всех этих чувств. Старался не глядеть ни в сторону жены, ни в сторону Дантеса. Это удавалось, когда он думал о «Современнике», о своём одиночестве и о том, что князь Владимир Фёдорович Одоевский собрался было издавать свой собственный журнал, отъединяясь, стало быть, от тех, кого он, Пушкин, сбивал с таким трудом... Журнал не разрешили, хотя Уваров ему способствовал[153]153
  ...что князь Владимир Фёдорович Одоевский собрался издавать свой собственный журнал... Журнал не разрешили, хотя Уваров ему способствовал... – Одоевский Владимир Фёдорович (1804—1869) – князь; писатель, журналист, литературный и музыкальный критик. Одоевский был связан с кругом близких друзей Пушкина. Их же личное знакомство состоялось в 1827—1828 гг. в Петербурге. С 1830 г. началось их сотрудничество в «Литературной газете», а затем в «Северных цветах». В 1836 г. Одоевский был деятельным помощником Пушкина в издании «Современника». Весной и в августе того же года он предлагал реорганизовать журнал, расширив его программу. Пушкину при этом отводилась роль редактора литературной части. Однако этот замысел осуществлён не был.


[Закрыть]
...

Потом он усмехнулся ещё горше, вспомнив жалостливое название статьи всё того же Одоевского: «О нападениях петербургских журналов на Пушкина». Её никто не хотел печатать, говорили, за резкость. Защитником князь был достойным, но к чему тут защитники? Он сказал тогда, махнув рукой: «Оставьте, князь, образуется. Перемелется – мука будет. Каравай испечём».

И сейчас повторял себе, поворачиваясь боком, чуть ли не спиной к оживлённо гомонящему обществу: перемелется. Одоевский был безусловно расположенный человек, к тому же жаждущий справедливости. Но зачем он затевал свой журнал, зная, что и на одного «Современника» ни читающих, ни пишущих не хватает? Не от «Пчелы» оттягивал и тех и других, а именно от «Современника» этим своим «энциклопедическим и эклектическим» журналом, «в духе благих попечений правительства о просвещении в России»...

Впрочем, текста прошения, поданного Одоевским, Пушкин, скорее всего, не знал. Он стал достоянием пушкинистов в наше время. Но то, что его ближайший сотрудник по «Современнику» отходит от него, не то чтобы оскорбляло, нет, просто стена удлинялась, совершенно теряясь в тумане. Он представил себе Одоевского в разговоре с Уваровым, мелко переступающего узкими ступнями. Даже когда уже сидел в кресле перед улыбающимся более чем благосклонно министром народного просвещения, ноги, носками врозь и как бы со слабой стопой, мелко двигались. Зачем надо было человеку честному и независимому ловить улыбку Уварова? Так ли уж не верилось при всей расположенности в журналистскую звезду Пушкина? Или откуда-то выпрыгнула жажда собственной журналистской славы? Да так, что можно было и Уварову искательно посмотреть в глаза?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю