355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Криштоф » «Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин » Текст книги (страница 29)
«Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин
  • Текст добавлен: 9 мая 2017, 00:30

Текст книги "«Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин"


Автор книги: Елена Криштоф



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 34 страниц)

«ЗАСЛУЖИВШИЙ ИЗВЕСТНОСТЬ НИЗОСТЬЮ ДУШИ»

Сейчас нам надо остановиться на дате 4 ноября. Поистине чёрный день. 4 ноября Пушкин и несколько его друзей получили по почте анонимный пасквиль. Вот его содержание:

«Кавалеры первой степени, командиры и кавалеры светлейшего Ордена Рогоносцев, собравшись в Великом Капитуле под председательством достопочтенного великого магистра ордена Д. Л. Нарышкина, единогласно избрали г-на Александра Пушкина коадъютором великого магистра Ордена Рогоносцев и историографом ордена. Непременный секретарь граф И. Борх»,

Писан «диплом» по-французски.

Пушкин так и умер с твёрдой уверенностью, что пасквиль написал старик Геккерн[159]159
  ...старик Геккерн. – Геккерн Луи-Борхард де Беверваард (1791—1884) – барон; нидерландский дипломат, с 1823 г. поверенный в делах в Петербурге, с марта 1826 г. посланник при русском дворе. Осенью 1833 г., возвращаясь из отпуска в Петербург, познакомился в Германии с Дантесом, принял участие в его судьбе, способствовал его карьере в России, а в мае 1836 г. усыновил его. В истории отношений Дантеса и Н. Н. Пушкиной играл неблаговидную роль посредника. В 1836 г., в ноябре, после получения анонимного пасквиля, Пушкин заподозрил Геккерна в его составлении. Геккерн же заверил Пушкина и его друзей, что Дантес ухаживает за сестрой Н. Н. Пушкиной – Е. Н. Гончаровой и собирается на ней жениться. Однако недостойное поведение Геккерна и Дантеса впоследствии продолжалось, что явилось причиной резкого письма Пушкина к Геккерну от 26 января 1837 г. и последующей дуэли с Дантесом. После смерти поэта Геккерн 1 апреля 1837 г. был вынужден покинуть Россию.


[Закрыть]
. На чём основана была такая уверенность, мы не знаем. Ведь не на том же только, что бумага оказалась такая, какую употребляли в голландском посольстве?

Вернее всего, Пушкин ждал всяческих пакостей именно с этой стороны, поэтому гнев его оборотился на Геккерна. Человека, по свидетельству современников, весьма безнравственного. Вряд ли в моей книге представится более удобное место, чем это, чтоб показать, чего стоил Геккерн.

Старый барон, старик Геккерн – так говорят почти во всех работах о последнем годе жизни Пушкина. «Старику» было 45 лет. На портрете, писанном в 1843 году, то есть через шесть лет после событий, он выглядит не то что моложаво, а просто молодо. И нет в лице его того, что открыто бы говорило, каким на самом деле был этот человек. Узость, правда, какая-то проглядывает, душевная скудость, что ли? Заурядное лицо чиновника, сделавшего карьеру. Что-то вроде густой бахромы «шкиперской» бородки, сухощавость, «звёздность», почему-то он кажется рыжеватым. Никаких «благородных» седин – рано ещё, высокий лоб. Предположительно: не добр, ядовит в оценках людей и событий, холоден...

Геккерн родился в 1791 году, царь Николай I в 1796-м, Александр Пушкин в 1799-м. Попробовали бы Николая назвать стариком! Такое и в мысли не приходило... Пушкин же был старый муж, мешавший ухаживать за молодой красавицей, утруждавший её ревностью, беременностями, домашними низменными заботами. А Геккерн – старик. Почему? Возможно, в отличие от молодого барона Геккерна, то есть усыновлённого Дантеса? Возможно, он был «старик» среди молодёжи, которая его беспрестанно окружала и которую он отнюдь не раздражал, не то что Пушкин.

Тут, конечно, дело прежде всего в том, какова молодёжь. Он был свой среди своих, друг и устроитель жизни их весёлого и любимого товарища Жоржа. «Старик» был забавник, развлекающийся тем же, чем они. Например, он, как никто, умел бросить грязью.

Хотя тут встаёт вопрос: что могло быть грязней той грязи, в которой по уши сидели они сами на виду у светского общества? Общества, до изумления не брезгливого к их, скажем мягко, отклонениям в области любви физиологической. Но ведь они и сами были часть того общества. Кто хочет узнать подробности, смотри запись Пушкина (дневники 1833 года) о назначении Сухозанета на важнейший пост в государстве[160]160
  ...о назначении Сухозанета на важнейший пост в государстве... – Сухозанет Иван Онуфриевич (1788—1861) – начальник отделения артиллерии Гвардейского корпуса, участвовавший и подавлении декабрьского восстания 1825 г. С 1832 г. – директор Пажеского и всех сухопутных корпусов и Дворянского полка. В дневниковых записях 1833 г. Пушкин упомянул его как человека с запятнанной репутацией, назначение которого начальником всех корпусов вызывает всеобщее осуждение.


[Закрыть]
– начальника пажеского корпуса – так как государь видел в нём только изувеченного воина... А вернее, помнил его заслуги в день 14 декабря... (Того самого 14 декабря, когда на последнее предложение сдаться восставшие кричали: «Сухозанет – подлец!» – и не удостоили его даже выстрелом. Зато он расстрелял их артиллерийскими залпами).

Так вот, все эти люди одного и довольно распространённого порока ни в ком (впрочем, наверняка были исключения) не вызывали желания отстраниться. Боялись не их грязи, а той грязи, которую, развлекаясь, они могли в тебя кинуть...

Способы развлечения были, как правило, бездушны и часто соединялись с местью, с желанием выбить почву из-под ног соперника, касалось ли то успеха у женщин или успеха по службе – всё равно. Но ещё большая острота заключалась в возможности насладиться растерянностью, сердечной раной, которую, к удовольствию забавников, несчастному не удалось скрыть. В высшем свете забавников было много. Много людей, каким нравилось натянуть невидимую нить и посмеяться тому, как упавший не то что покажет подмётки сапог или интимность нижних юбок – встать не в силах. Хребет сломан!

Какая завидная слава среди самой фешенебельной публики ждала того, кто хотя бы попытается сломить хребет Пушкину.

Пушкин этому забавнику, как, к примеру, Петру Долгорукому, – не враг в общепринятом смысле слова[161]161
  Пушкин этому забавнику, как, к примеру, Петру Долгорукому, – не враг... – Долгоруков Пётр Владимирович (1816—1868) – чиновник Министерства народного просвещения, впоследствии политический эмигрант. Существуют свидетельства, что на одном из вечеров в 1835 или 1836 г. Пётр Долгоруков, стоя позади Пушкина, поднимал вверх пальцы, растопыренные рогами. Он же подозревался в сочинительстве анонимного письма, посланного 4 ноября 1836 г. Пушкину и его друзьям. Нынче эта версия оспаривается.


[Закрыть]
. Личных отношений между ними нет. Но есть ощущение: Пушкин – чужеродное, мешающее тело. Вернее: чужеродный дух, мешающий чувству своего незыблемого превосходства таких вот шалопаев. Или – пакостников?

В ту зиму, как Пушкину получить пасквиль, «дипломы» на всякие шутовские звания были в моде. Существовали и готовые формы, какие надо было только заполнить подробностями. Но вряд ли именно Геккерн был инициатором такого письма. Он отличался хитростью, осмотрительностью, хотя бы по годам. Какой смысл рисковать своим положением? Тем более – подставлять под пули своего приёмного сына? И чета Нессельроде, и Белосельские, ненавидевшие Пушкина, не могли быть вдохновителями именно этих строк. Но они были вдохновителями травли. В воздухе носился злой дух вседозволенности и безнаказанности... В воздухе носилось: симпатия самых фешенебельных кругов, вплоть до царского семейства, на стороне молодых проказников. Молодые проказники были: дети, родственники, кавалеры, знакомые, партнёры по верховым прогулкам, остроумные собеседники...

Дантеса, вне всяких правил сделав гвардейским офицером без какой бы то ни было выслуги, товарищам представил сам император. Великий князь Михаил Павлович был без ума от острот Дантеса. Другие качества француза его как бы и не интересовали. У ловкого, болтливого Жоржа существовала функция смешить, и баста! Можно себе представить, сколько шуточек отпускалось им и его патроном в адрес Пушкина. Пушкин, который ни много ни мало казался смешным даже своим друзьям...

Князь Пётр Долгоруков, в то время совсем юнец, как рассказывают, на одном из балов поднял над головой Пушкина два расставленных пальца, знак всем понятный, и перемигнулся с Дантесом. Видевшие это кто отворачивался, кто прыскал потихоньку, кто представлял: как перенесёт завтра же в салон Нессельроде, или Бобринских, или Белосельских такую пикантную картинку... Он, мол, нас одами о Лукулле да гадкими эпиграммами, а мы его вот на какой манер!

...Нессельроде, сладко щуря свои выкаченные, как у огромной мухи, глаза, жужжал, увещевая переносчика быть милосердным. Пушкин и так с каждым днём теряет в глазах света. Стоит ли доводить до крайности? Но во всей повадке Карла Васильевича проглядывало: стоит! Он был благодарен молодому человеку за минуты не только весёлые, но – сладкие. Из его слов явилось перед Карлом Васильевичем лицо поэта издерганное, можно сказать измождённое, и с этим ветвистым украшением. Пальцы Нессельроде царапали табакерку, руки ослабели: Карл Васильевич смеялся как бы помимо своей воли...

   – Он кончит плохо, ещё граф Воронцов был в том убеждён по Одессе. И меня предупреждал. Мы спрятали молодого человека, и довольно далеко, от соблазнов. Однако он снова появился среди нас, нераскаявшийся – в той же роли. Непозволительной, я бы сказал... Эта его выходка с Уваровым... У всех нас есть святое. У Пушкина святого – нет! Жена его между тем прелестна, и Дантес, между нами, – прелестен... Они друг друга стоят...

Или насчёт прелести этой созданной друг для друга пары уже не сам Нессельроде распространялся, а жена его Мария Дмитриевна? Нессельродиха ненавидела Пушкина так же страстно, как Идалия Полетика. Причину ненависти Идалии до сих пор разгадать не умеют. Она была приятельницей Натальи Николаевны. Несколько даже покровительствовала ей вместе со своей матерью Юлией Павловной Строгановой. «Покровительство» Идалии зашло так далеко, что 2 января 1837 года она попыталась устроить у себя дома свидание Натальи Николаевны с Дантесом. Свидания – в понятном значении этого слова – не получилось. Вышла встреча. Для Натальи Николаевны – непредвиденная и приведшая её сначала в полную растерянность, затем в ужас. Дантес очень картинно и очень убедительно грозился убить себя, если она не ответит на его любовь, то есть попросту говоря, не отдастся ему... На громкие возражения застигнутой врасплох женщины из соседних комнат вышла дочь хозяйки... Пушкин имел все основания невзлюбить после этого Полетику. Но почему она ненавидела его и до и после этого январского дня? От имени Пушкина её до самых преклонных лет – трясло. Старухой, живя в Одессе, она обещала явиться в Москву и плюнуть на памятник Пушкину. Поистине ненависть уникальная...

...У Марии Дмитриевны не любить Пушкина основания были: он написал эпиграмму на её отца, министра Гурьева. Правда, то было давно. Но и совсем недавно он обошёлся с ней крайне невежливо...

   – Поверьте, из лучших побуждений, – рассказывала Мария Дмитриевна, и без того кирпичный её румянец на крутых щеках разгорался пожарным пламенем. – Императрица так любит всё прекрасное, и я желала доставить ей удовольствие, а вместе развлечь Натали. Что ж тут предосудительного? Я права?

Не было человека, не родился ещё такой, во всяком случае, не жил в Петербурге, чтоб не кивнул согласно, если Мария Дмитриевна принуждала его к тому взглядом своих тяжёлых глаз, обладавших свойством весьма вульгарно подмигивать.

Слушатели все, как один, соглашались: права была она, заехав за госпожой Пушкиной в отсутствие мужа и захватив её на бал в Аничков. Оказала молодой женщине, а через неё – кто знает? – и её мужу важную услугу. А какова благодарность?

Мария Дмитриевна оглядывалась вокруг. Борцовские руки её совершенно простонародно упирались в бока. И губастый рот был как у торговки, готовой закричать последнее вслед строптивому покупателю.

   – Когда я привезла её назад, счастливую, он накинулся на меня чуть не с криком! Он, видите ли, не потерпит того, чтоб жена его бывала там, куда его не зовут. Его – позвали!

Тут Нессельродиха вспыхнула хохотом, потому что его позвали в камер-юнкеры!

А теперь его наградили званием самым заслуженным: историограф ордена рогоносцев! Разом по двум щекам ударили: и учёные его занятия поставили под сомнение, если не зачеркнули; и выставили то, что не могло оставаться тайной: Дантеса – не тебя любит прелестная Натали. Бедная девочка, так глупо выпрыгнувшая замуж.

И всё-таки вряд ли пасквиль исходил от самой Марии Дмитриевны (хотя современники поначалу глухо, но уверенно упоминали «одну даму»). Для того чтобы состряпать «диплом», нужно было, кроме всего, безрассудство молодости. Или хватало одной безрассудной злости?

«ЭХЕ! ДА ЭТОТ УЖ НЕ ТОТ»

Но в самом тексте «диплома» заключалась тонкость, заставлявшая поостеречься от слишком рьяных одобрений его. Тем более во всеуслышанье.

Это все увидели сначала, что ближе лежало: Дантес! Но ведь был другой намёк. Д. Л. Нарышкин был мужем любовницы императора Александра I. И если, согласно диплому, Нарышкин передаёт свои права и обязанности коадъютору (помощнику при престарелом магистре), то, по логике вещей, среди особ царского же дома надо искать того, кто будто бы наградил Пушкина рогами.

Долго искать не приходилось...

Судя по отзывам современниц, Николай кокетничал на балах «как молоденькая бабёнка», сталкивал интересы красавиц, наслаждался их ревностью, всей той игрой, какая полировала кровь, разрешала чувствовать себя молодым, всё ещё молодым.

Не случалось больших войн, даже «холерные» бунты, усмиряемые одним величественным видом и зычным криком «на колени!», происходили далеко не часто.

...К тому времени в наружности Николая над бодрой властностью стала преобладать жестокость. Он уже выработал тот взгляд Горгоны, перед которым цепенело всё. Силу своего взгляда царь пробовал на сановниках самого высокого ранга: чем не потеха, самого Чернышёва заставить поперхнуться словом и медленно наблюдать, как будто пыль всё гуще оседает в его ранних морщинах. Но этот же взгляд он устремлял на молоденьких фрейлин, на членов своей семьи.

Зато потом как благодарно билось сердце, немой трепет охватывал осчастливленного: огромные выпуклые глаза царя смаргивали прежнее выражение, он смотрел на присевшую в реверансе с мягкостью, какую может себе разрешить человек, обладающий беспредельной властью, но охотно нагибающийся к малым сим, в особенности если они так прелестны.

При этом, как ни странно, царь любит свою жену, даже боготворит её и считает себя примерным семьянином. А гарем из театральных воспитанниц, о котором в одном из последних писем пишет Пушкин Наталье Николаевне? Ну что ж, воспитанницы, они, пожалуй, для того и существуют, почти неодушевлённо, едва ли не механически, чтоб дарить минутные наслажденья. Как и многие другие девицы и молодые женщины даже очень хороших фамилий, о которых забывают на следующий день или через полчаса.

Некоторым из них, впрочем, делают достаточные подарки, повышают в чинах отцов, благодетельствуют пенсиями матерей. И все в полном сознании, что нравственность отнюдь не нарушается. Наоборот: царь стоит на страже нравственности.

К этому времени у Николая I сложится абсолютно неколебимое представление о себе как о помазаннике Божьем. Следовательно, можно переложить ответственность за содеянное на Бога... Господь отметил его, несмотря на некоторые препятствия (наличие старшего брата Константина), стало быть, Господь не допустит среди его поступков не угодных себе. Самомнение, грандиозное самообольщение, самовлюблённость...

...Зыбкость обещаний, фамильное лицемерие, отягчённое слабостью натуры, под конец жизни мрачный мистицизм Александра I теперь могли показаться сущей мелочью рядом с многими качествами, деяниями и высказываниями нового царя. Чего, например, стоило ещё в бытность великим князем сделанное во всеуслышанье заявление, что он вгонит в чахотку всех, кто занимается философией? Когда он кричал об этом, щёки его багровели. Да что там! Молодого человека в очках он воспринимал, как личное оскорбление. Очки были запрещены в некоторых учебных заведениях. Молодой человек, юноша, отрок должен быть прежде всего бодр и готов к действию. Надо отдать должное: сам Николай I всегда старался быть образцом человека деятельного, всецело отдающего себя, свою энергию...

Употребление чудовищной энергии, конечно, находилось. Прежде всего манёвры и другие военные занятия, во время которых Николай мог по восемь часов не сходить с коня, вызывая восхищение гвардии, показывая своим примером, что есть не только служба, но – служение.

Леденя неудалых генералов своим уже вошедшим в историю взглядом, выдвигая навстречу их робким оправданиям каменную челюсть, Николай в то же время охотно, совсем по-домашнему, играл с кадетами, боролся, стряхивал их с себя, как Гулливер. Царь любил внушать страх и любовь.

...И пока царь всё ещё молод, балы, маскарады, всевозможные развлечения занимают в жизни двора такое неправдоподобно большое место, что кажется: вся Россия тянет свою лямку, тяжёлую до хрипа, до холодного пота, только затем, чтоб окупалось это веселье.

При том, царь будто бы стоит за строгую экономию и чуть ли не аскетический образ жизни. Во всяком случае, мотовства не одобряет. Но царица любит всё прекрасное... А царь влюблён в жену и не может ей ни в чём отказать. Она же «останавливала свой взгляд на красивом новом туалете и отворачивала огорчённые взоры от менее свежего платья. А взгляд императрицы был законом, и женщины рядились, и мужчины разорялись».

«...ТЫ КОГО-ТО ДОВЕЛА ДО ТАКОГО ОТЧАЯНИЯ СВОИМ КОКЕТСТВОМ...»

Первая красавица столицы, по всем меркам и обычаям русского двора, должна была принадлежать царю, а не какому-то Дантесу. Пушкин теперь, когда на него натянули шутовской кафтан, сопровождал Наталью Николаевну на придворные балы. Царь любил танцевать с нею. Её рост, её царственная осанка импонировали ему. Очаровательная прохлада спокойствия и нежного величия исходила от её открытых плеч, лебединого поворота шеи...

Царь смотрел на неё сверху вниз, опустив ресницы. Она должна была оцепить его почтительное терпение. И в то же время он как бы слегка посмеивался над этим почтительным терпением. Царь спрашивал: неужели она совершенно лишена любопытства? Все женщины – наследницы Пандоры[162]162
  Все женщинынаследницы Пандоры. – В греческой мифологии Пандора – женщина, которую создал Гефест по воле Зевса в наказание людям за похищение Прометеем огня у богов. Прометей был пленён красотой Пандоры и женился на ней. Увидев в доме мужа ящик, наполненный бедствиями, любопытная Пандора, несмотря на запрет, открыла его, и все бедствия, от которых страдает человечество, распространились по земле. В переносном значении: источник всех бедствий.


[Закрыть]
. А она? Неужели ни разу не отогнула занавеску, заслышав цокот копыт? Просто как добрая знакомая? Ведь нет греха в том, что раскланиваются добрые знакомые? Грех мерещится повсюду тем, у кого испорчено воображение. Не так ли?

Царь был безупречен в танце, в любых движениях своего тела, лучше всего он выглядел, однако, па коне. Так неужели она ни разу не отогнула занавеску?

Лицо императора по-прежнему хранило выражение размягчённо-внимательное. Но сквозь простую настойчивость уже пробивалась досада. Наталье Николаевне даже казалось, царь несколько встряхивает её, чтобы она подняла к нему лицо. Возможно, Николаю Павловичу хотелось и на ней проверить силу своего взгляда, о которой ему твердили со всех сторон. Льстецы, льстецы!..

– Но если нет греха и если я буду просить вас об этом безгрешном снисхождении? Улыбка доброй женщины много значит.

Талия её, обтянутая серым скользящим под рукой шёлком, была так округло-тонка, так податлива в своей гибкости, что постоянно надо было бороться с искушением: очень хотелось проверить, а перехватят ли эту талию его длинные, сильные – очень сильные – пальцы? Пожалуй – перехватят. Мысль зажигала кровь до того определённо: приходилось большим усилием воли приводить в порядок свой организм...

И, справившись, он действительно неприметно встряхивал её или до боли сжимал руку, но и в поднятом к нему лице была – прохлада.

Прохлада, тишина, которые хотелось смутить, и, говорят, этому французу – удалось! Николай Павлович, однако, нисколько не сомневался, что перешибёт француза, просто срок не подошёл и были другие заботы... Но француз, казавшийся прежде только забавным, начинал раздражать. Этакое не слишком воспитанное существо. К тому же от Дантеса гораздо явственнее, чем разрешал хороший тон, в буквальном смысле несло французской помадой.

Раздражаясь, Николай Павлович совершенно невольно делал такое движение своей великолепной длинной ногой, будто хотел отлягнуться от неприятного. И сейчас, дёрнувшись невпопад, он встретился с удивлённым взглядом Натальи Николаевны.

Дама смотрела прозрачно и кротко, и рука её так же безукоризненно лежала в его ладони. Но он готов был биться об заклад на что угодно: прекрасная Психея читала его мысли и желания ничуть не хуже, чем, к примеру, бойкая Россет или любая другая искушённая.

И, злясь на самого себя, император сказал ей прежде всего неприятное о муже. Указал его место, недовольно и стесненно пофыркивая римским носом:

   – Что ж на этот раз лишило нас общества Пушкина? Ведь не болезнь, я надеюсь, как это вошло у него в привычку? Служба есть служба. Я сам работаю по восемнадцать часов в сутки. А на ученьях, случается, не схожу с коня на ветру и под градом с утра до ночи. У него же одна забота – явиться, и я – счастлив!

Он засмеялся почти угрожающе над тем, как, в сущности, ему мало надо для счастья, но вот упрямцы отказывают и в этом!

   – Я счастлив видеть в нём хоть тень усердия. Я счастлив, что ещё могу предупредить вас, какой опасности подвергаете вы себя и своё семейство, разрешая Дантесу следовать за вами подобно тени. Я счастлив, наконец, тем, что вчера вечером видел вашу тень на занавесках, когда проезжал случайно...

Психея подняла спокойные, опасные своим спокойствием глаза.

   – Я был счастлив: вы оставались дома, в семейном кругу, – объяснил он. – Что может быть лучше? Но берегитесь, мадам, тени обладают свойством сгущаться... И берегите мужа.

Тут он мог быть совершенно доволен собой. Озадачивать, давая наставления, он любил едва ли не больше всего. Николай Павлович искренне считал, что семейные дела его подданных – его дела. А дела этой неосторожной, прекрасной и пока добродетельной женщины – тем более. Он искренне собирался всего лишь руководить ею. Но в то же время его самолюбие, как отмечали современники, почти женское, было уязвлено.

«ЗАКРУЖИЛИСЬ БЕСЫ РАЗНЫ...»

И тут начинает с особой силой играть версия, что не один страх дуэли, но приказ самого императора заставил Дантеса сделать предложение Екатерине Гончаровой.

Вполне возможно, был момент, когда Дантесу хотелось, чтоб земля разверзлась и Екатерина Николаевна перестала существовать. Он сидел в кресле, весь подавшись вперёд, и бил себя по коленям, затянутым в лосины. Голос его, как у избалованного ребёнка, прорывался визгом:

   – Я не стерплю, чтоб мне приказывали! Я уеду, я часа не пробуду в этой стране, где нет законов! Это не для меня – так глупо попасться на удочку. Лучше – скандал.

   – Но, Жорж, скандал сметёт всё, в том числе нас. В самом тяжёлом надо уметь выбрать если не приятное, то рациональное. Во всяком случае, тебе предстоит делать хорошую мину и тем старательнее, чем хуже вышла игра, – что-нибудь подобное вполне мог произнести старик Геккерн. И мог пообещать, кряхтя и изображая из себя страдальца, что съездит за советом к Нессельроде: вдруг да подскажет влиятельнейший приятель, как вывернуться.

Вывернуться из необходимости стреляться с Пушкиным – это было одно. Вывернуться из-под приказа царя – другое.

И тут Дантес, как-то мигом успокоившись, спросил своего покровителя:

   – Но ведь и она недурна? Как на ваш вкус?

Геккерн помолчал, а потом ответил спокойно, будто никакой язвительности не заключалось в его словах:

   – Кто-то сравнивал, я слышал, её с ручкой от метлы. А другой – с иноходцем.

Он дразнил своего любимца с наслаждением. И в то же время достаточно осторожно. Кто его знает, этого Жоржа, – зависим, как будто предан, но может вспылить и в самом деле послать к чёрту и Россию, и его самого. А тогда пропадёт вся полнота, вся раздражительная праздничность жизни, вся соль, весь перец – всё, что Жорж своей молодостью и красотой привнёс в его хмурое существование.

   – Но она одного сложения с Натали!

Дантес вскочил с кресла и забегал по комнате, благо она велика так, что, разбежавшись, можно подкатить, скользя, к собеседнику, выкрикнуть в самое лицо:

   – Отвечайте: они ведь одинаково сложены?

   – И одинаково глупы, смею тебя уверить. Но для всех, с этого дня, твоя Катрин – очаровательна.

Они засмеялись. Надо сказать, они любили смеяться, когда казалось, что удалось кого-то одурачить, провести, оставить с носом. Тут старый Геккерн становился так же ребячлив и весел, как Жорж.

А может быть, смеялись от облегчения: пронесло! Не надо подставлять лоб под пулю этого африканца, который, говорят, бешено храбр и отличный стрелок.

...Состоялась помолвка, но в то, что состоится свадьба, никто не верил. Прежде всего сама Екатерина Николаевна.

9 ноября 1836 года в своём по обыкновению длинном письме к брату Дмитрию она писала: «...для меня, в тех горестях, которые небу было угодно мне ниспослать, истинное утешение знать, что ты, по крайней мере, счастлив; что же касается меня, то моё счастье уже безвозвратно утеряно, я слишком хорошо уверена, что оно и я никогда не встретимся на этой многострадальной земле, и единственная милость, которую я прошу у Бога, это положить конец жизни столь мало полезной, если не сказать больше, как моя. Счастье для всей моей семьи и смерть для меня – вот что мне нужно, вот о чём я беспрестанно умоляю Всевышнего».

О помолвке объявили официально 16 ноября. Свадьба должна была состояться в самом начале января, но сколько за это время могло перемениться.

В возможность свадьбы не верил и Пушкин.

   – У него, кажется, грудь болит, того гляди, уедет за границу. Хотите биться об заклад, что свадьбы не будет? – спрашивал Пушкин одного из молодых Россетов. При этом был желчно весел, часто смеялся некстати и замечалось, что сам он как будто не может осилить, объять механизм той интриги, какая вокруг него вот уже столько времени плела сети. Когда задумывался, по измученному лицу его приметно было: старается прочесть мотивы... Но скользкое – ускользало.

...Свадьбе удивлялись у Карамзиных. А уж сколько Софьей Николаевной и её братьями по этому поводу было говорено, можно представить. Из Италии Андрей Карамзин писал: «...я, как Екатерина Гончарова, спрашиваю себя, не во сне ли я или по меньшей мере не во сне ли сделал свой ход Дантес».

Комментируя занятное происшествие, сестра Пушкина считала, что свадьба эта удивительна прежде всего потому, «что его страсть к Наташе не была ни для кого тайной».

До самой свадьбы лица, более других бывшие в курсе дела, толковали: «...тут должно быть что-то подозрительное, какое-то недоразумение, и что, может быть, было бы очень хорошо, если бы этот брак не состоялся».

Сама Екатерина Николаевна была подавлена своей безответной любовью, но не ослеплена. Однако она подогревала в себе надежду: безграничным чувством в конце концов можно добиться взаимности.

   – Ты будешь несчастна с ним, как ты не понимаешь? – говорила совершенно растерянная Таша, как бы снова домашняя, не петербургская, как в былые времена, на Заводе, прибежавшая к старшим сёстрам поплакаться на какие-то свои девичьи обиды. Лицо её без буклей стало совсем маленьким и несчастным. – Он не может тебя полюбить, после всего, что было, – твердила Таша. – Не может.

   – Зато может возненавидеть. – Азинька пророчествовала довольно мрачно. – Он тебе не простит того, что его загнали в угол.

Екатерина Николаевна сидела, низко опустив голову, зажав ладони в коленях.

   – Между прочим, и тут благодари Пушкина. Если бы не он, не видать тебе Жоржа, как своих ушей.

   – Ты права, Азинька. Поблагодарю.

Она ещё ниже опустила голову; всё, что приходилось выслушивать, падало камнями, безжалостно.

   – Он устроит тебе пытку вместо жизни.

   – Большей пытки, чем сейчас, всё равно не может быть, а я ведь терплю. Разве ты не видишь, как я терпелива и какое у меня счастливое лицо?

   – У тебя? Ты посмотри, душа моя, в зеркало...

   – Я смотрю и вижу, что всё хорошею, пока вы разбиваете мне сердце...

   – Мы? Тебе?

Они обе, кажется, в самом деле не понимали, до какой степени дошли её страдания. Ночью она совсем не могла спать. Босиком по холодному полу шла к окну. Огромный город за окном был почти всегда неприветлив к ней. Иногда он снисходил: потому только, что она была сестра своей сестры. Ещё потому, что такой наездницы, как она, и во всём Петербурге, может быть, не было. Но наездница – это на миг, на час прогулки.

Ночи стояли мутные; зловеще узкие, тонкие тучи налетали на луну, и мела позёмка. Струи её то свивались в одну белую пелену, то расплетались, хотели подняться над землёй и не могли, опадали.

Пожалуй, в первый раз за всё время Екатерине Николаевне по-настоящему захотелось на Завод, к брату Мите. Правда, теперь у Мити была жена и, стало быть, ещё меньше ласки и внимания следовало от него ждать. И ещё меньше денег. Недавно она просила Митю позаботиться о новой шубке к свадьбе. Шубка была необходима, если, конечно, состоится сама свадьба. Однажды она до дурноты покраснела, поймав взгляд Ееккерна, каким он обвёл, словно обметал её обшлага и правую, особенно потёртую полу. Митенька с шубой медлил, точно так же, как мучительно медлил с любой денежной тратой. Но к маменьке обращаться было и вовсе бесполезно. Маменька когда-то заявила во всеуслышанье: «Что за странность: прошу от своих дочерей одного лишь знака уважения – быть от меня подале, а добиться не могу...»

Как они уговаривали Наташу взять их к себе в дом от маменьки! Как просили!

Она вспоминала ту осень, листья, скребущиеся по аллеям, пустоту стокомнатного дома, холодный дождь, на который и с крыльца было грустно смотреть, не то что пускаться верхами. В жёлтой гостиной они заваливались все трое на широкий, обитый светлым штофом диван, Наташа говорила о Петербурге и о своём муже, о его доброте. Уверяла: он согласится на их приезд. Со всем соглашается, что ей мило.

Они удивлялись её словам, а пуще тем подтверждениям, какие Таша приводила, так что получалось, Пушкин вовсе прост, дома без затей и капризов... Это обнадёживало: они действительно отправятся в Петербург, и всё сладится.

Как должно сладиться – разве они представляли? Разве угадывали, сколько будет обид? Сколько дыр, в которые уплывали деньги так, что они по гривенникам считали? Сколько косых взглядов точно как на диковинку: Гончаровы? А разве есть такие?

Манивший Петербург вблизи оказался страшен; Пушкин же, напротив, совершенно прост, мил и заботлив, кто бы мог подумать? Вблизи они рассмотрели его доброту, особенно когда болели...

Может быть, она и теперь заболеет: босые ноги уже холодней паркета. Как бы славно увидеть снова доброе, озабоченное лицо, услышать, как Пушкин торопит с врачом, с растиркой, горячим молоком и малиной – ничего этого не видели они с Азинькой в родном доме. Мать только губы поджимала: «Сами себя не поберегли, калужские кобылы. Опять – расход!»

Но они и так выздоравливали, снова начиналась жизнь, в которой каждый, даже самый весёлый день ничего не стоил, если не вёл к цели.

Однажды случайно она услышала, как Пушкин говорил жене:

   – Это ты им мешаешь, ангел мой. Думаешь помочь, а тому не бывать: все на тебя засматриваются и не видят, что сёстры тоже милы. Они, право, милы, а если бы дедушка почтенный Завода не промотал, то и вовсе вышли бы очаровательны. Но с бесприданниц куда как строго спрашивается.

   – Что-то и за меня не много давали, – засмеялась Таша.

   – С тобой обвенчаться – и душу в залог отдать мало...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю