Текст книги "«Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин"
Автор книги: Елена Криштоф
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 34 страниц)
II
Но этот же мальчишка через краткий срок увидит царя в его Царском Селе, в его парке, среди роз и статуй на расстоянии вполне достаточном, чтоб рассмотреть героя не в туманно сверкающем облаке славы, но в проявлениях будничной жизни. Начнутся столкновения.
Иные из них не могли играть никакой роли, никак не должны были определять биографии.
Шалуны, обдирая о забор будничные курточки, проникли в сад за яблоками. Яблоки были царские. Александр Павлович любил прохаживаться между отягчёнными деревьями. Дорожки лежали – чисты, прямы, вид поистине золотых плодов, их изобилие успокаивали. И великим, имеющим своим садом всю Россию, нужно это ощущение: вот здесь, на доступном обозрению, как бы частном пространстве, всё возделано если не твоими руками, то непосредственно твоими заботами.
Царь пожаловался директору Лицея Егору Антоновичу Энгельгардту[36]36
...директору Лицея Егору Антоновичу Энгельгардту... – Энгельгардт Егор Антонович (1775—1862) – директор Царскосельского лицея в 1816– 1862 гг. Пользовался доверием и расположением большинства лицеистов. Однако с Пушкиным его отношения не выходили за пределы официальных. Пушкин ему представлялся повесой и легкомысленным воспитанником.
[Закрыть] совершенно как приватное лицо:
– Помилуй, на что это похоже, я доверился им, а твои удальцы обносят мой сад. – Он произнёс именно удальцы и при этом поморщился одной стороной лица, возможно вспомнив вид удальцов, в неопрятном первом пуху полудетских щёк, с болтающимися руками, безо всякой выправки. Не доставляло удовольствия смотреть на них, когда они отправлялись на прогулку: строй был шаток, фигуры оскорбляли. Впрочем, некоторые ловко, с чисто зверушечьей грацией перескакивали через кусты, когда в парке хотели разминуться с ним.
Лучше было бы подумать: когда робели с ним встретиться. Какая робость! Пушкин определённо скалился, увёртываясь от встречи, он успел заметить: уже по ту сторону боскета – зубы блеснули совершенно неприлично.
А ведь в пятнадцатом году написал недурные стихи, ему посвящённые, Александру[37]37
А ведь в пятнадцатом году написал недурные стихи, ему посвящённые, Александру. – См. стихотворение Пушкина «Александру» («Утихла брань племён; в пределах отдалённых...») (1815).
[Закрыть].
Тут он подумал об Александре и о себе, как о разных людях. И всё время, пока вглядывался памятью в того, шёл молча, щурясь; именно во время той прогулки при воспоминании об их неловком строе и о своих победах пришла ему в голову мысль – учить лицейских фрунту. Энгельгардт неожиданно стал отбиваться, учтиво, но непреклонно. Вообще этот немец оказался куда твёрже, чем можно было предположить на первый взгляд. Отчасти это царю нравилось, как и то, что своих подопечных он защищал, снисходительных к их шалостям.
– Друг мой, – обратился к директору Лицея Александр в следующий раз. – Между нами, фрейлины моей жены подвергаются нападениям почти разнузданным. Тот же Пушкин!
При имени Пушкина Энгельгардт возвёл глаза и сложил пальцы как на молитве. Он действительно был отец лицейским, даже тем, к кому душа не лежала. Достойно, но не без смешка он объяснил, что история ему известна. Пушкин сам прибежал в смятении с покаянием. В темноте перехода – велик ли грех? – юноша принял княжну Волконскую за её горничную.
Ах, значит так: проказа, ошибка и никакой насмешки над летами? положением? Это меняет дело... Но столь разнузданно, хотя и с горничной? Ты проследи...
Егор Антонович нагнул голову согласно.
...Пушкин беспокоил Егора Антоновича Энгельгардта больше, чем кто-либо из воспитанников. Он сознавал с печалью, что не имеет на Пушкина никакого влияния. Возможно, потому, что слишком большое имел первый директор? Он не то чтобы ревновал к Малиновскому, но руки у него потели, когда он представлял своё бессилие перед тенью этого человека.
О Пушкине второй директор Лицея в своём дневнике записал следующее: «Его сердце холодно и пусто, в нём нет ни любви, ни религии: может быть, оно так пусто, как ещё никогда не бывало юношеское сердце». И гораздо позднее, после выхода в свет «Бориса Годунова» добавил к этому не без злорадства: «В Пушкине только и было хорошего, что его стихотворный дар, да и тот, кажется, исчезает».
...Вот такими были его встречи с царём, ничего из ряда вон, ничего зловещего, ничего предвещающего...
Мог ли царь узнать, что в ранней эпиграмме Пушкин сравнивает его с тупицей гувернёром, тоже Александром Павловичем? «Тот в кухне нос переломил, // А этот под Австерлицем», – куда как обидно сказано, но Пушкиным ли? Ведь и до сих пор в этом нет твёрдой уверенности.
Мог ли знать о четырёх едких строчках на Баболовский дворец – место свидания Александра I с Софьей Вельо, молоденькой дочерью придворного банкира? Интересно, кто, в какой форме осмелился бы доложить о них?..
Ну а если бы – допустим – доложил?
Царю оставалось только пожать плечами и полуулыбнуться печально. Молодость не понимала, не могла понять его поздних увлечений. Но печальнее было, что увлечения с некоторых пор перестали быть увлечениями.
...Царь шёл по своему парку, сжав руки за спиной и перебирая пальцами. Всё было прекрасно в этом лучшем из миров. Совершенно золотые, слоисто разбросав ветви, стояли огромные липы. Безукоризненно выглядели лужайки или, вернее, вполне рукотворные газоны парка. Но ему хотелось думать: лужайки.
Как странно, прелесть мира не трогала его больше, а чужая молодость раздражала. Возможно, оттого, что у него не было наследника? Этот мальчишка, Пушкин, которого он отлично приметил, раздражал особо. Сам Энгельгардт защищал его холодно, по долгу. Энгельгардт оказался очень на своём месте, коль скоро из Лицея вышло учебное заведение безо всех тех завиральных фокусов, какие содержались в прожекте Сперанского[38]38
...коль скоро из Лицея вышло учебное заведение безо всех тех завиральных фокусов, какие содержались в прожекте Сперанского... – Сперанский Михаил Михайлович (1772—1839) – граф; русский государственный деятель. С 1808 г. ближайший советник императора Александра I, автор плана либеральных преобразований.
[Закрыть], Бог с ним самим.
Сперанским пришлось пожертвовать.
Царь хрустнул пальцами. Остановился, привлекая внимание доверчивых и лукавых белок, которых он любил кормить из своих рук. На самом деле он уводил мысли от Сперанского. А заодно от друзей своей молодости, с которыми почти всерьёз мечтал изменить ход вещей на этом необозримом пространстве, именуемом Россией. Он слишком хорошо начинал. Нельзя слишком хорошо начинать, тогда на тебя будут надеяться, в тебе будут разочаровываться и, если бы оказалось мыслимым такое, от тебя станут требовать.
В растолковывании подобных простых истин он не нуждается, но Аракчеев объяснял особенно: не словами, скорее всхлипами, руками, прижатыми к костистой солдатской груди. Не могло быть большей преданности, чем та, какую излучали тусклые его глаза, Аракчеев был приближен ещё отцом, Аракчеев ничего не знал о заговоре, Аракчеев был человек дела, со скорыми и заманчивыми решениями. Такими простыми, что в них нельзя было не поверить. Аракчеев, наконец, сострадал ему. Все прочие Аракчеева не любили и не могли взять в толк привязанности его к этому мрачному человеку с лошадиным серым лицом.
Лицо точно было дурно, а между тем любовницы его отличались красотой удивительной. Правда, в духе низком... Эта красота, сочная, подобная плоду и, как плод же, осиянная золотой пыльцой, волновала и его – простотой. И Аракчеев успокаивал – простотой.
...Белка, умильно грызущая орех, хрупкость, локоны, рассыпанные в романтическом беспорядке, прозрачные, льнущие одежды, перехваченные поясом высоко у робкой, маленькой груди, а также разговоры о душе, о дружбе, ets. – это была его молодость. Нынче изменилось всё.
Нынче Царскосельские белки грызли свои орехи просто-напросто – неопрятно. Нынче кто только не был им недоволен! Он это чувствовал. Одни жаждали просвещения и для народа тоже; другие – чинов и земель для себя; третьим казалось: чуть не вся Россия должна была быть поделена на ровные клеточки военных поселений...
Прогулки успокаивали. Он шёл, почти искренне не замечая одушевлённости парка, теней, растворяющихся за боскетами, выглядывающих отлично начищенными сапогами, неутомимыми глазами из-за розовых кустов.
Пушкин смотрел в спину царя. Спина была сутулая, мягкая... Странным казалось, что у победителя Наполеона такая спина. Странным было также то, что он направляется в Баболовский дворец этой своей уже слегка шаркающей походкой, а там ждёт его молодая девица, вернее, молоденькая женщина – осчастливленная...
Впрочем, царская спина уже скрылась за поворотом аллеи.
Он повернулся на каблуках и пошёл в другую сторону, сбивая носком сапога мелкие камешки, лежавшие кое-где на розовом чистом песке. Обида не отпускала, но она уже не относилась к молоденькой Вельо и её восторгам. Она относилась к чему-то гораздо большему.
Не таким хотелось ему видеть победителя Наполеона?
Не таким можно было от души восторгаться?
Не такого позволительно было воспевать, хотя бы и в заказанных стихах?
Он разочаровывался в императоре почти так, как разочаровываются в женщине. К тому же он только что ускользнул от Энгельгардта, который затеял разговор о великодушии царя, лучше сказать, о великодушии необыкновенном...
Энгельгардт просил, нет, умолял его измениться... Между тем он не хотел зарекаться, и меньше всего это касалось встреч с гусарами. Там была настоящая мужская жизнь, настоящие мужские разговоры, настоящие поступки. Правда, самые значительные оставались в прошлом или маячили впереди. В Царском Селе разговаривали, воспламеняясь. Самым пламенным оказывался самый холодный на вид – Чаадаев Пётр[39]39
Самым пламенным оказывался самый холодный на вид – Чаадаев Пётр. – Чаадаев Пётр Яковлевич (1794—1856) – писатель, философ, автор «Философических писем»; корнет лейб-гвардии гусарского полка, расположенного в Царском Селе. С марта 1821 г. отставной ротмистр. Член «Союза благоденствия». Знакомство Пушкина и Чаадаева произошло в 1816 г. у Карамзиных и продолжалось в Петербурге до высылки поэта на юг, Их беседы на политические темы нашли отражение в трёх посланиях Пушкина: «Любви, надежды, тихой славы...» (1818), «В стране, где я забыл тревоги прежних лет...» (1821), «К чему холодные сомненья...» (1824) и в надписи «К портрету Чаадаева» (1826). Известны их встречи и после возвращения Пушкина из ссылки в Москву.
[Закрыть]. У него было фарфоровое, надменно закинутое лицо, за ним знали храбрость абсолютную... Он был аристократ настоящий. То есть человек, считающий себя равным всему живому, хотя бы самодержцу. Но тогда выходило: и всё живое (крепостной, слуга или солдат) могло считать себя равным Чаадаеву, а дальше – царю? Забавно! – как говаривал именно в таких случаях Дельвиг, тихоня барон[40]40
...Дельвиг, тихоня-барон... – Дельвиг Антон Антонович (1798—1831) – барон; ближайший лицейский друг Пушкина. Поэт, издатель альманахов «Северные цветы», «Подснежник», «Литературной газеты». Их общение продолжалось всю жизнь. Дельвигу посвящено немало пушкинских стихотворений. Он вместе с П. Л. Яковлевым провожал опального поэта в южную ссылку, все годы которой друзья переписывались. Дельвиг также навещал Пушкина во время его ссылки в Михайловское в апреле 1825 г. По возвращении в Петербург Пушкин часто бывал у Дельвига, участвовал во всех его изданиях в качестве сотрудника, помощника и редактора.
[Закрыть], успевший, кажется, больше него в дружбе с беспокоившимися о свободе, просвещении, дружбе самоотверженной и вечной...
В этом мужском кружке ждали от императора прежде всего отмены крепостного права. Об императоре говорили, что душа его в Европе. Говорили ещё, что после своих частых и длительных отлучек из России по-русски он начинает говорить с запинкой и глуповато. Тогда как по-французски высказывает мысли острые и даже – дельные... Царь становился иностранцем в самый неподходящий момент, оскорбляя национальную гордость: почему, посетив Ватерлоо, Ваграмские и Аспернские поля, пренебрёг поездкой под Бородино, в Малый Ярославец, Тарутино?
В самом деле – почему?
Таковы были отношения с царём – лицейские.
III
Начинались отношения петербургские.
Начиналась петербургская жизнь, поистине оглушительная, да ещё если сравнить с лицейским затворничеством. Ему было восемнадцать лет, и представлялось, он волен во всём: ездить к княгине Голицыной[41]41
...ездить к княгине Голицыной... – Голицына Евдокия Ивановна (урожд. Измайлова; 1780—1850) – княгиня; жена С. М. Голицына, попечителя Московского учебного округа, председателя Московского цензурного комитета, с которым жила «в разъезде». Пушкин познакомился с нею в послелицейский период в Петербурге и был постоянным посетителем её литературного салона на Большой Миллионной улице. По словам Карамзина, Пушкин «смертельно влюбился» в Голицыну. В 1817—1818 гг. он посвятил ей стихотворения «Краёв чужих неопытный любитель…» и «Простой воспитанник природы...».
[Закрыть] и производить впечатление, вызывая зависть стареющих поклонников прелестной; спорить о судьбах народов и самодержавии в доме братьев Тургеневых и там же написанную оду, нимало не смущаясь её крамольным содержанием[42]42
...спорить о судьбах народов и самодержавии в доме братьев Тургеневых и там же написать оду, нимало не смущаясь её крамольным содержанием... – У братьев Тургеневых на Фонтанке, где они снимали квартиру в доме, принадлежавшем князю А. Н. Голицыну, собирались литераторы, актёры, молодые офицеры, члены «Арзамаса». Там часто велись споры не только о литературе, но и о тирании, о свободе. В один из вечеров у Тургеневых Пушкин начал писать оду «Вольность». Тургеневы знали Пушкина с детства, общаясь с С. Л. и В. Л. Пушкиными. Тургенев Александр Иванович (1784—1845) – общественный деятель, археограф и литератор, директор Департамента духовных дел и исповеданий, в жизни Пушкина играл заметную роль. По его совету будущий поэт был отдан в Царскосельский лицей. Он был видным членом «Арзамаса», близким другом Н. М. Карамзина, В. А. Жуковского, П. А. Вяземского. Общение его с Пушкиным продолжалось до конца жизни поэта. Тургенев Николай Иванович (1789—1871) был видным государственным и общественным деятелем, одним из руководителей «Союза благоденствия» и видным членом Северного общества. С 1824 г. он находился за границей, был заочно приговорён к смертной казни и стал политическим эмигрантом.
[Закрыть], давать списывать чуть не каждому пожелавшему; в театре на виду у всех перебрасываться острыми фразами не с каким-нибудь щёголем, подобным себе по чину и годам[43]43
...перебрасываться острыми фразами не с каким-нибудь щёголем... нет – с генералом Павлом Киселёвым, с Алексеем Орловым, тоже генералом... – Киселёв Павел Дмитриевич (1788—1872) – участник Отечественной войны 1812 г., с 1819 г. начальник штаба 2-й армии, впоследствии министр государственных имуществ, русский посол во Франции, граф. После окончания Лицея Пушкин встречался с Киселёвым в светском обществе. Орлов Алексей Фёдорович (1786—1861) – генерал-майор, с 1825 г. граф. Позже – член Государственного совета, шеф жандармов. Брат М. Ф. Орлова (см. коммент. № 10). И. И. Пущин упоминал о том, что в театре Пушкин любил «вертеться» вокруг Орлова, Киселёва и др., которые «с покровительственной улыбкой выслушивали его шутки и остроты».
[Закрыть], нет – с генералом Павлом Киселёвым, с Алексеем Орловым, тоже генералом; бегать за кулисы, понимая там себя более своим человеком, чем все эти меценаты на вздрагивающих подагрических ногах, которых, известно, только терпели как приложение к их кошелькам.
Его же любили, он был беззаботно уверен, искренне, хотя руки, упавшие на плечи, отдавали прохладой, а поцелуй – наукой. Мир мельтешил, кружась вокруг прелестной ножки, совершенно при том железно поставленной на носок розовой балетной туфли... Мир огорчал домашней неустроенностью, поздней восторженностью отца, всё ещё вслух и для гостей читавшего стихи и пытавшегося иной раз вести себя так, будто он был ровесник своим детям. А в другой – подозрительного и хмурого.
Извозчик от Невского до Коломны просил восемьдесят копеек[44]44
Извозчик от Невского до Коломны просил восемьдесят копеек... – Коломной назывался район между Фонтанкой и Крюковым каналом, тихий, почти провинциальный. Жить там было непрестижно, зато недорого. Здесь, в доме А. Ф. Клокачева, вице-адмирала с 1819 г., снимал квартиру из семи комнат в верхнем этаже С. Л. Пушкин с семейством.
[Закрыть], отец отказывал ему в деньгах, иногда казалось – не без удовольствия. При этом Сергей Львович взбивал сильно поредевший кок, весь вид его был подскакивающий, он почти кричал:
– Не одно мотовство погубит вас, сударь! Не одно. Рано окунулись вы, рано! – Отцу явно хотелось сказать: окунулись в омут разврата, но он не решался. – Я до седин дожил, но отроду не бывал в тех вертепах.
Сын улыбался:
– Вы о Евдокии Голицыной изволите в таких красках?
– Голицына? Авдотья? Да Бог с ней... – Сергей Львович отходил от юного своего отпрыска боком, оглядываясь явно озадаченный.
Княгиня Евдокия Ивановна Голицына, известная под прозвищем княгиня Ночь, или проще – Ночная Княгиня, была фигурой в Петербурге слишком приметной, к тому же отношение к ней Пушкина засвидетельствовано в прелестных стихах:
Краёв чужих неопытный любитель
И своего всегдашний обвинитель,
Я говорил: в отечестве моём
Где верный ум, где гений мы найдём?
Где гражданин с душою благородной,
Возвышенной и пламенно свободной?
Где женщина – не с хладной красотой,
Но с пламенной, пленительной, живой?
Где разговор найду непринуждённый,
Блистательный, весёлый, просвещённый?
С кем можно быть не хладным, не пустым?
Отечество почти я ненавидел —
Но я вчера Голицыну увидел
И примирён с отечеством моим.
Есть и ещё стихи к ней. Пушкин приложил их к оде «Вольность», препровождая оную к Евдокии Ивановне – с кем? И – зачем? У княгини совершенно другие политические воззрения.
Но она была великолепна. А кроме того, как лучшее и приманчивое украшение, ей сопутствовала шумная молва. Образованная, может быть, даже по тем временам учёная, умная, томная, весёлая, сама себе хозяйка при живом муже, гораздая на выдумки, ревниво поддерживающая славу самой оригинальной женщины... А, главное – красавица! Юному поэту она оказывала явное предпочтение, оживляясь с его приходом, даже несколько шаловливо для своих тридцати восьми лет. Николай Михайлович Карамзин и Иван Александрович Тургенев считали подобное оживление неприличным. Точно так же, как совершенно неприличным считали они насмешливые взгляды, какие Пушкин исподтишка кидал в их сторону. Впрочем, они просто ревновали. Женщину? Успех?
Ценя иных своих поклонников, княгиня понимала: такого, как Пушкин, второго нет. Сама молодость его приманивала, брызжущая, неосторожная, резкая в переходах. Он писал:
Беги, сокройся от очей,
Цитеры слабая царица!
Где ты, где ты, гроза царей,
Свободы гордая певица?
Приди, сорви с меня венок,
Разбей изнеженную лиру...
Хочу воспеть Свободу миру,
На тронах поразить порок.
Многого хотел мальчик, бросавший на неё страстные взгляды. За такое и поплатиться можно. Складывая опасные листки и отправляя их в дальний ящик секретера, Евдокия Ивановна пожимала роскошными смуглыми плечами: к чему ей?
А ещё были эпиграммы. Иногда казалось, он готов подсвистнуть любому, кто не так посмотрел в его сторону. Друг Вильгельм Кюхельбекер не был пощажён; молоденькая Колосова могла и не одну слезу уронить, выслушав от доброжелателей, как оценивает её талант, а, главное, наружность неугомонный Саша Пушкин; графу Разумовскому, министру просвещения, досталось, и поделом. Всеобщее одобрение вызвала эпиграмма на Каченовского[45]45
Всеобщее одобрение вызвала эпиграмма на Каченовского. – Каченовский Михаил Трофимович (1775—1842) – издатель «Вестника Европы», профессор Московского университета но русской истории, статистике, географии и русской словесности, критик и переводчик. На Каченовского Пушкин написал несколько эпиграмм, в том числе «Бессмертною рукой раздавленный Зоил...» (1818), «Клеветник без дарованья...», «Охотник до журнальной драки...», «Жив, жив Курилка!» (1829) и др.
[Закрыть]. Профессор тяжеловесно резвился, критикуя «Историю» Карамзина, против него выступил сановный старик Иван Иванович Дмитриев[46]46
...сановный старик Иван Иванович Дмитриев... – Дмитриев Иван Иванович (1760—1837) – поэт, баснописец, министр юстиции в 1810—1814 гг. Пушкин видел его ещё в московском доме своих родителей и у дяди Василия Львовича. В лицейских стихах Пушкин упоминал о Дмитриеве как о признанном авторитете, однако позже его отзывы были отрицательными (1820 – 1824).
[Закрыть], составлявший в Москве общественное мнение. Пушкин только подпрягся. К тому же самая злая строка, в которой неудалый критик именовался плюгавым выползком из гузна Дефонтена, целиком была взята из эпиграммы московского мэтра. Но вот странность! Даже Карамзину показалось: не слишком ли? Но, думая так, он прятал довольную усмешку, при том принимая вид совершенно чуждого страстям. О том, что у Пушкина и на него есть эпиграмма, он старался не думать.
Эпиграмма на Каченовского, конечно, была куда как безопасна рядом с одой и рядом с другими эпиграммами, а также стихами, ходившими в списках:
Холоп венчанного солдата,
Благодари свою судьбу:
Ты стоишь лавров Герострата
И смерти немца Коцебу.
Это на Стурдзу, реакционера, идеолога Священного Союза[47]47
Это на Стурдзу, реакционера, идеолога Священного союза. – Стурдза Александр Скарлатович (1791—1854) – сын бывшего правителя Молдавии, чиновник Министерства иностранных дел, автор работ по религиозным и политическим вопросам монархического характера. Две эпиграммы Пушкина на Стурдзу относятся к 1819 г. Священный союз – реакционный союз Австрии, Пруссии и России, заключённый в Париже 29 сентября 1815 г. после падения империи Наполеона I. Его целью было подавление революционных и национально-освободительных движений. В 1815 г. к Священному союзу присоединилась Франция и ряд других европейских государств. Противоречия между державами и развитие революционного движения расшатали Священный Союз, и в конце 20-х – начале 30-х гг. он распался.
[Закрыть]. Но многие переписывали её, как эпиграмму на Аракчеева (однако главным в ней было то, что сказано о царе, царь – венчанный солдат). Но и Аракчеев своего дождался:
Всей России притеснитель,
Губернаторов мучитель
И Совета он учитель,
А царю он – друг и брат.
Полон злобы, полон мести,
Без ума, без чувств, без чести,
Кто ж он? Преданный без лести,
. . . . . . . . . . . . . грошевой солдат,
Были стихи и на самого царя.
IV
...Александр Павлович стоял у окна, в стекло барабанил дождь. Ненастье опустилось, как ранние сумерки, и давило на сердце. Александр стоял в привычной позе, заложив руку за спину и уже даже не стараясь выпрямиться... Старость подступила к нему рано, а род их был недолговечен. Хотя, кто знает, если бы...
Он переступил ногами, стараясь переменой положения тела переменить если не расположение души, то хотя бы течение мыслей...
Но мысли не слушались, упирались в тот день, вернее, в ту ночь, о которой с такой жестокостью напомнил ему мальчишка-поэт. Стихи его ходили по городу, их читали, обсуждая события, о которых без слов велено было: забыть! не иметь даже в самых дальних помыслах. Среди прочих читали люди, чьи сердца он, Александр Павлович, мнил преданными себе. А читая, одни молчали, другие, помедлив, доносили, кто знает, возможно, не без удовольствия.
Между тем строки сего возмущающего душу стихотворения были точны и запоминались с одного прочтения. В чём он на себе мог убедиться:
Молчит неверный часовой,
Опущен молча мост подъёмный,
Врата отверсты в тьме ночной
Рукой предательства наёмной...
Когда убивали его отца, он был рядом, в том же Михайловском замке, делал вид, что ничего решительно не знает о происходящем. О тех зверских ударах, о том угаре мести, честолюбия, самых низменных инстинктов, взбодрённых вином и запахом удачи... О тех ударах, из которых каждый неминуемо приближал его к престолу:
Идут убийцы потаённы,
На лицах дерзость, в сердце страх...
За окном стемнело настолько, что струи дождя как будто отдалились, слились в сплошной блестящий фон, на котором он увидел бледное лицо: глаза, вглядываясь, щурились отнюдь не царственно, щёки провисли мешочками. Но главное, на бледном лице было разлито отвращение к жизни и равно – к скорому её концу. Их род недолговечен, и у него нет детей. Может быть, потому он не любит свою жену и не чувствует себя садовником, возделывающим свой сад?
Струи дождя блестели, скручиваясь, били по стёклам так же бесцеремонно, как где-нибудь посреди страны били они по окнам жалкой хижины. В которой, возможно, так же стоял у окна человек, куда более счастливый, чем он. Мирный поселянин, окружённый толпой детей, каждое утро берущий в руки мотыгу или лопату и в конце дня возносящий молитвы Господу...
...На лицах дерзость, в сердце страх...
Александр оглянулся испуганно, показалось: он произнёс эти слова вслух, да ещё невольно любуясь точностью. В огромной комнате никого не было; слабо блестел паркет, свет в дальнем углу лежал на нём, как лунная дорожка, неверным, масляным пятном.
Свечи зажгли рано, он попросил...
Он досадливо поморщился одной щекой. Но тут же лицо его стало горьким, потому что вспомнились не одни только раздражающие строчки, но и сама ночь. И все уговаривающие его, все толкающие в пропасть.
Мальчишка был уж тем виноват, что вернул его в то время, о котором он приказал себе – забыть. И на самом деле почти вычеркнул из памяти их имена, их лица в твёрдых, крупных морщинах. А напомнить кто б осмелился?
Да, нынче свечи зажгли рано: он попросил.
Он любил просить. Стакан воды, минуту внимания, полной откровенности. И он любил, когда его просили и можно было дать то, что просят...
Карамзин, Жуковский и Энгельгардт просят...
За окном уже ничего не было видно, кроме бледного лица, но он знал, что было за окном... За окном распростёрлась по лужам, по перелескам и холмам непостижимая страна. Страна, которую не дано было ни постигнуть, ни объехать даже ему, привыкшему к дороге, кочующему. На этом слове он снова как бы споткнулся и дал обыкновенной злости овладеть собой, но – на минуту, потому что мысли о стране оказались сильнее, неожиданно повернули в нужную сторону. Страна потопила в себе, в своих снегах и, главное, в своей непостижимости армию этого выскочки Наполеона Бонапарта...
Воспоминание о Наполеоне его изрядно взбодрило. Теперь он видел себя молодым, высоким и стройным, а напротив стоял, зло упираясь в землю маленькими ступнями, обидчик. Он подумал именно этим словом – обидчик. Но потом, в нетерпении дрогнув щекой, заменил его другими: маленький господин разбойник. Маленьким господином разбойником был назван великий завоеватель Наполеон Бонапарт. Этот маленький господин не стоял тогда, а, подпрыгивая, топтал в бешенстве собственную шляпу. По лицу его разливались зелёные тени.
– Вы резки, а я упрям, – сказал император маленькому разбойнику. – Будем разговаривать, будем рассуждать, а иначе я уеду...
Шёл 1808 год, и Наполеон добрался до вершины своей славы. И то, что он, Александр, не поддался уговорам и угрозам, очень его бодрило и много лет спустя. А ведь топтание шляпы – он понимал – было не следствием плохого воспитания, а скорее жестом устрашающим. И много лет спустя он помнил мокрую, ржавую траву на газонах, одинокие листья, сохранившиеся на голых ветках. Они возвращались с прогулки как бы совершенно одни. Но они никогда не были одни.
– Иначе я уеду...
И, поставив на место выскочку, почувствовал такое облегчение, какое чувствуют, вступая в прохладную реку после трудного дня манёвров. И какого он не чувствовал с первых дней юности.
Карамзин, Жуковский, Энгельгардт...
Впрочем, Жуковский всегда за всех просил, если не его самого, то императрицу.
О Карамзине и Жуковском царь вспомнил во второй раз, уже укладываясь. Постель была теперь достаточно мягка, и он с удовольствием ворочался, избавляясь от дневной необходимости думать об осанке. Он повернулся на правый бок, желая побыстрее отгородиться от всего, что его окружало, перейти в сон. Сон, однако, не впускал в себя, выталкивал жёстко, что случалось не так уж редко. Вместо сна перед закрытыми глазами его встала картина.
Он увидел пруд, вскипающий белыми, сильными, переполнившими его телами, и почувствовал мгновенное отвращение, сильное до дурноты. Слишком много было этих тел, трущихся друг о друга, ныряющих, хлёстко шлёпающих по мокрым спинам и ягодицам, выскакивающих на берег, ими же истоптанный, испоганенный. Сапоги, рубахи, скатки лежали поодаль на мятой траве...
Ровно час назад над этой травой летали белые и жёлтые невзрачные бабочки, но именно их простота в сочетании с простенькими же светло-голубыми цветочками успокаивала. Успокоение и непонятно от чего возникшее ощущение справедливости всего того, что происходит на свете, охватили императора, когда он со свитой скакал мимо небольшого этого пруда, чисто отражавшего небо. И берега его представлялись вовсе не илистыми, но светло-песчаными...
Возвращаясь той же дорогой, он видел картину противоположную. Гогот, ёрнические шлепки оскорбляли особенно, но почему-то он попридержал коня и даже привстал в стременах, рассматривая подробности купания и невольно чувствуя, что у тех, в пруду, есть какие-то преимущества перед ним. Может быть, всё объяснялось душной жарой? Воздух стеной стоял на дороге, тесно окружённой разомлевшими деревьями. Ту нестерпимую, пресекающую дыхание духоту он вспоминал вместе с щекочущим, властным желанием собственного тела оказаться в воде. Розоватые и пепельные вмятины на солдатских плечах там, где стягивали и тёрли ремни, были опрятны и очевидно безболезненны. Он же и тогда и сейчас, вспоминая, протянул руку к собственному левому боку, где под корсетом бывало особенно неудобно. Безотчётный жест этот на людях ему почти всегда удавалось прервать. Или сделать вид, что в забывчивости прикоснулся к сердцу. Сейчас в постели он слегка потирал бок, старался облегчить тоску истончившейся кожи.
Он жалел себя, а также отдельно того Александра, каким рисовался себе на лесной дороге, когда внезапно увидел спину немолодого солдата, очевидно прогнанного сквозь строй, и пришпорил коня остервенело, обиженно, чуть ли не всхлипывая. Действительно, они могли бы пощадить его, избавить по крайней мере; хотя не в первый раз, разумеется, он видел страшные рубцы. И хотя со всех сторон ему твердили, что ни в них, ни вообще во всей системе определённо нет ничего ужасного...
В то, что нет ничего ужасного, что с дикой стихией русского простолюдина, даже любя, не справиться никаким другим способом, кроме палок, вырывающих мясо до костей и даже до внутренностей, во всё это он смог поверить, только приблизив к себе Аракчеева. В Аракчееве заключалось нечто успокаивающее, прочное. Возможно, то, что Аракчеев не рассуждал, он – знал. И принимал на себя часть тяжести, которая лежала на его императорских, подставленных долгу плечах. Аракчеев при встречах утыкался фамильярно и вместе всепреданнейше ему в плечо и дышал тоскливо.
В том, что вслед за солдатской спиной явился Аракчеев, была логика. Но Пушкин? Пушкин писал ужасные стихи на Аракчеева... Нет, не то...
О Пушкине пущена сплетня, будто его отвезли в тайную Канцелярию и... высекли.
Он уже совсем собрался предаться сну, как вспомнил об этой сплетне и закряхтел болезненно, почти застонал, как стонет сам перед собой человек, несущий в гору большую тяжесть. Жалуясь, он отгонял стыд. Положим, и с вечера, когда до него дошёл слух о том, что Пушкина высекли, он знал: сплетня, вернее – клевета. Но сейчас, отдалившись от всех дневных, занимающих внимание хлопот, отчётливо понял, до какой степени клевета позорит прежде всего его самого.
Кто мог в его государстве высечь дворянина? Кто мог так пренебрежительно отнестись к нему самому, нарушая законы? Однако клеветник не предполагал ли, что просвещённый монарх и, как он знал о себе, – человек вовсе не злой, будет обрадован пущенным слухом?
Эта же мысль занимала его на следующий день во время утреннего туалета. Отпустив парикмахера и камердинера, он ещё долго сидел перед зеркалом в полном одиночестве. Он знал о своём прозвище: наш Ангел. Он знал, что Сперанский (так несправедливо от него же пострадавший) когда-то утверждал: перед его обаянием и каменная душа дрогнет, отзовётся. Сохранилось ли сейчас это обаяние?
Главная прелесть лица его была (он так считал) в ямочке на подбородке и в мягком, улавливающем внимание собеседника выражении голубовато-серых глаз. И вот он старался вернуть это выражение, что не удавалось. Глаза смотрели настороженно. Господи Всеблагий, неужели и в этом ему отказано? Как и в том простом, ни с чем не сравнимом удовольствии от жизни, от чистой, отражающей небо воды, от бега по утреннему лугу, от всего того, что может иметь любой его подданный? Из этого вопроса, заданного самому себе, следовал ответ, имеющий уже общественный смысл. У любого, даже самого ничтожного его подданного было перед ним огромное преимущество: свобода.
Пушкин же в своих стихах как раз безрассудно сетовал на отсутствие свободы. Не предвидя, куда может завести ранняя испорченность и самим себе определённая вседозволенность, он сам одобрил поэтические опыты этого вертопраха. Вернее, мысль, в одном из них содержащуюся.
Увижу ль, о друзья! Народ неугнетённый
И рабство, падшее по манию царя,
И над отечеством свободы просвещённой
Взойдёт ли наконец прекрасная заря?
Одно слово было лишним в этих энергичных строках, удивлявших точностью выражений. Одно слово: наконец. Коротенькое, вроде бы безвинное, оно намекало: заждались. Но легко можно было сделать вид, что намёка никакого нет. А так – к чему придраться? Александр через Васильчикова даже передал автору благодарность за добрые чувства. Не без мысли: благодарность обязывает.
Васильчиков старался, а Чаадаев, по его просьбе доставивший стихи эти от Пушкина, слукавил вместе с другом своим. Отобрано, возможно, не без смеха было то, что крамолой не пахло. Но ходило уже по рукам послание к самому Чаадаеву...
Страшны были не сами стихи, страшны были списки с них, употребляемые злонамеренно, на манер прокламаций. Каждый читал и возгорался, мнил его тираном, себя же – тираноборцем...
Все они ещё не остыли от европейских впечатлений. Аракчеев же был надёжнее...
Без ума, без чувств, без чести – сказал дерзкий мальчишка. И лоб, прильнувший к плечу, шишковатый лоб простолюдина. Но тут помимо своей воли Александр вспомнил, как неопрятно слетала слюна с плоских губ Аракчеева, когда он говорил о Пушкине.