355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Криштоф » «Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин » Текст книги (страница 3)
«Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин
  • Текст добавлен: 9 мая 2017, 00:30

Текст книги "«Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин"


Автор книги: Елена Криштоф



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 34 страниц)

Раевский слушал хозяина внимательно, наклонив к нему голову. Бурое, загорелое за время путешествия лицо его было слегка напряжено: генерал был тугоух, но не хотел пропустить ни слова, вникал... Пушкина же мучило нетерпение. Бочки – и те, сложенные высокими пирамидками на берегу, и те, о которых говорил городской голова, – бесили его необыкновенно. Не потому, что он был равнодушен к будущему, а потому, что прошлое этого берега представлялось единственным, неповторимым.

Наконец Пушкин улучил минуту, спросил о Митридатовой гробнице.

   – Александр Сергеевич с нетерпением ждал встречи с этими местами. Он просвещал моих дочерей в подробностях истории и мифологии, – поддержал его Раевский. И, разводя руками, добавил: – Представьте, господин поэт всех перевёл в свою веру. Так эта могила полководца, противостоявшего Риму в трёх войнах, и нас влечёт. Равно как и другие древности...

Хозяин дома задумчиво опустил голову. На лице его выразилось некоторое замешательство. Его следовало понимать так: сам он Митридатом не интересовался и находился в очевидном затруднении при переходе от животрепещущих своих прожектов к капризам путешествующего сочинителя. О котором, кстати, знал нетвёрдо и немного...

   – Есть здесь француз один, – наконец нашёл он нужный выход. – Мосье Дебрюкс. Жалкий человек, состоит смотрителем соляных озёр, но всей душой предан антикам. У него и коллекция есть. В беспорядочном, правда, состоянии, так, кое-что из черепков...

   – Можно ли увидеть француза?

   – Отчего же? Вот пошлю за ним, явится. Небось самому будет лестно показать, что накопал.

Но тут прозвучал словно отговаривающий голос чиновника, сидевшего за столом против Пушкина:

   – Дебрюкс – человек весьма случайный. В науке сведения его скудны. Латыни не знает. Людей сильных и просвещённых заинтересовать не умеет. Бедствует по этому поводу. Неуживчив. Но держится за нашу землю с упрямством поистине фанатическим. Возможно, не надеется найти другого пристанища. А возможно, в самом деле греки околдовали. Как многих они околдовывают.

   – Однако пошлю. – Хозяин отыскал взглядом на краю стола человека помоложе. – Вот Иван Николаевич на дрожках – мигом.

Но с Дебрюксом встретиться Пушкину не удалось. Посланный вернулся и доложил, что француза опять трясёт лихорадка, в доме ни куска хлеба, ни какого другого провианта. Заходит старуха гречанка, хозяйка халупы, приносит козьего молока, она же варит какие-то травы. Говорит: выживет француз. А для чего выживет? Чтоб с голоду околеть или заживо изжариться на своих раскопках? Злющая старуха, но права.

Подробности, впрочем, чиновник всему застолью не оглашал. Они предназначались только начальству. Начальство взметнуло вопрошающий взгляд:

   – Что, жалованье ему не выдавали, так, что ли?

   – Выдали, я справился. Всё истратил на рабочих. Опять нанимал на свой счёт, когда городище измерял.

   – Забрал же в голову дурость такую. Разве одному человеку по силам город откопать?

Однако и это было сказано не для гостей. Гости узнали только насчёт лихорадки, беспамятства француза и невозможности увидеть коллекцию. Но коллекция чернолаковых и краснолаковых ваз гостей не интересовала. Такие вазы, только целые, великолепные, они имели возможность видеть и в Петербурге. В доме Олениных, во дворце Строгановых, у княгини Голицыной стояли на подставках, привезённые из Италии и в отличном состоянии.

Что же касается могилы Митридата, Пушкин на следующий день отправился туда один. Его кинулся сопровождать чиновник, ездивший за Дебрюксом. Пушкин улизнул от него: хотелось оказаться наедине с историей. Итак, он шёл к Митридатовой могиле, взбираясь по холму, у подножия которого ютились дома горожан, крытые розовой черепицей.

Было жарко, на камнях грелись ящерицы, соскальзывая в сухую траву без особой торопливости. Приближаясь, можно было даже рассмотреть, как тяжело дышит белое горлышко, будто зной был им тоже не в радость. Нетер налетал сухой, упругой волной и, вместо полынного свежего запаха иногда доносил зловоние рыбачьего причала.

Пушкин хотел уйти от того, что составляло сегодняшний день, суету и обыденность. Некогда могучий флот Рима приблизился к этим берегам, обложил крепость, и Митридат, царь понтийский, так долго дерзавший побеждать, был обречён.

Пушкин остановился, обегая взглядом близкое, посмотрел в синюю, тающую даль моря. Ничего не получилось: он оставался в сегодняшнем дне. А между тем всего в нескольких шагах от того места, где он теперь стоял, завершилась драма, занимавшая некогда умы всего существовавшего тогда цивилизованного мира. Царь Митридат, не мысливший себе плена, позора, падения, бросился на меч и умер.

Восторг и трепет должны были охватить человека, ступавшего по этой земле хотя бы и две тысячи лет спустя. Ничего не получалось.

Низкорослая сухая трава поднимала к блёклому от жары небу плоские султанчики. В траве, в терновых кустах валялись куски грубо тёсанного камня – остатки гробницы удивлявшего мир царя? Узловатый цикорий цвёл рядом с мрамором бесхитростными голубыми цветами, в этом заключалась какая-то неясная мысль. Какой-то ускользающий намёк, он не мог его понять, развлечённый шелестом и движением травы. Целое семейство желтобрюхов уходило прочь, будто оскорблённое вмешательством.

Пушкин присел на прогретый солнцем обломок.

Что-то получалось не так, что-то не складывалось в его встрече с Элладой. А он надеялся. У него было много надежд, и обычно они оправдывались. На Кавказе, например, была надежда на неустоявшийся быт походов, бивуаков, встреч с опасностью, с миром незнакомым, первозданным. И что ж? Всё сбылось.

Сбылись и надежды на дружбу. Николай Раевский и вправду, не в мечтах и восторженных представлениях юности, оказался таким, каким должен быть друг. Верным, надёжным, слегка насмешливым, готовым равно принять и пулю, и чашу, и мимолётное счастье любви.

Когда же он думал о старике Раевском, у него не хватало слов. И дочери были прелестны: сердце его послушно следовало за Марией. Так сердцу было легче забыть всё, что осталось в Петербурге: великолепие города, театры, друзей, увлечения. Весь пёстрый мир, в который, едва выйдя из лицейской кельи, он бросился с удовольствием пловца.

Так бросился, как сейчас вот, через несколько минут, вернувшись на берег, бросится в море. Море между тем искрилось, на каждом изломе волны вспыхивало летучее пламя. Пушкин засмеялся, вспомнив выражение лица англичанки, когда она увидела маленькие ножки, то подбегающие к волне, то удирающие от её плоского, широкого наката. Поистине это была прелестная картинка: девочка и все стоящие на низком берегу, вышедшие из карет и колясок ради первой встречи со стихией.

Итак, я нарисовала картину, более или менее достоверную. Что же было на самом деле, никто угадать не сможет. Все домыслы отталкиваются от нескольких строчек самого Пушкина.

...Но задумаемся всё же над тем, почему керченские окрестности так разочаровали Пушкина?

Я думаю, дело в том, что идеальным пейзажем для Пушкина (по крайней мере того времени) был пейзаж влажный. Очевидно, влажный пейзаж идеализировала и засушливая Эллада. Оценка приобретала не только эстетический, но и этический оттенок. Влага давала жизнь!

Уже написано и прочтено с пафосом, соответствующим случаю и времени: «С холмов кремнистых водопады // Стекают бисерной рекой. // Там в тихом озере плескаются наяды // Его ленивою волной». Это из «Воспоминаний в Царском Селе». Но это же возможный идеальный пейзаж для страдающего от безводья Средиземноморья. От него так далеко до выжженной керченской травы! (Как, впрочем, и до двух болдинских бедных деревцев. «Два только деревца»! – заметим мы мимоходом).

А тут ещё: запах рыбы, усмешки по поводу хранителя соляных озёр, вздумавшего откопать если не Трою, то города, бывшие ей почти ровесниками. И вот Пушкин сидит на обломке грубо тёсанного камня и держит в руках только что сорванный безымянный для него цветок, то ли случайно, не в срок повторившего цветение мака, то ли цикория. Не узнать. А может, на тонкой, упругой, как хлыстик, ножке попалась в глаза малиновая дикая гвоздичка? Или жёлтая жёсткая пижма? Зверобой?

...Надо сказать, равнодушие к пантикапейским и иным развалинам было непонятно и неприятно самому поэту. Однако впереди был Южный берег, уже настоящая, оправдавшая ожидания Таврида. Вернее, Таврида, сложившаяся в образ, вошедшая в сердце своими собственными чертами, не нуждающаяся в проверке античностью.

Но в том, что Таврида навсегда осталась в мечтах и стихах краем обетованным, виноваты не только свобода, блеск моря и торжественность гор, а также прозрачные гроздья винограда. Семейство Раевских сделало так, что лучшие, счастливейшие минуты его жизни пришлись на Крым. Правда, вся жизнь к тому времени едва перевалила за половину. И то правда, что письмо к брату Льву[18]18
  ...письмо к брату Льву... – Пушкин Лев Сергеевич (1805—1852) – младший брат А. С. Пушкина, воспитанник Благородного пансиона при Царскосельском лицее и Благородного пансиона при Главном педагогическом институте, где, однако, курса не кончил. В 1824 г. поступил в департамент иностранных вероисповеданий, через два года вышел в отставку. В 1827 г. поступил юнкером в Нижегородский драгунский полк. Участвовал в турецко-персидской кампании 1827– 1829 гг. и в польской кампании. В 1832 г. вышел в отставку в чине капитана и поселился в Варшаве. В 1833 г. вернулся в Петербург, служил чиновником особых поручений при Министерстве внутренних дел. В годы южной ссылки Пушкина и позднее состоял с братом в постоянной переписке по литературным и издательским делам.


[Закрыть]
сложилось слегка экзальтированное. «Я не видел в нём героя, славу русского войска, – писал он о Раевском, – я в нём любил человека с ясным умом, с простой, прекрасной душою; снисходительного, попечительного друга, всегда милого, ласкового хозяина. Свидетель Екатерининского века, памятник 12-го года; человек без предрассудков, с сильным характером и чувствительный, он невольно привяжет к себе всякого, кто только достоин понимать и ценить его высокие качества. Старший сын его будет более нежели известен. Все его дочери-прелесть, старшая – женщина необыкновенная. Суди, был ли я счастлив: свободная беспечная жизнь в кругу милого семейства; жизнь, которую я так люблю и которой никогда не наслаждался, – счастливое, полуденное небо; прелестный край; природа, удовлетворяющая воображение, – горы, сады, море; друг мой, любимая моя надежда – увидеть опять полуденный берег и семейство Раевского...»

Это – письмо юношеское, горячее и по горячим следам. Однако обратимся ещё к одному посланию. Оно написано в самом конце жизни. Хотя 10 ноября 1836 годе поэт всё-таки не может ещё знать, что конец его предрешён. Грусть возраста, времени и обстоятельств сквозит в его строчках. Письмо адресовано в Крым, в Артек, Н. Б. Голицыну[19]19
  Письмо адресовано в Крым, в Артек Н. Б. Голицыну... – Голицын Николай Борисович (1794—1866) – князь; участник Отечественной войны 1812 г., отставной подполковник, военный историк, музыкант, литератор, богослов (католик), переводчик на французский язык произведений Пушкина и других русских поэтов. Познакомился с Пушкиным ещё в начале его литературной славы и общался с ним на протяжении всей его жизни.


[Закрыть]
: «Как я завидую вашему прекрасному крымскому климату: письмо ваше разбудило по мне множество воспоминаний всякого рода. Там колыбель моего «Онегина», и вы, конечно, узнали некоторых лиц».

Узнали некоторых лиц. Эта фраза вот уже сколько десятилетий мучает пушкинистов. Не содержа вопроса, бесконечно задаёт его. Кого надо было узнать? Александра Раевского в Онегине[20]20
  Кого надо было узнать? Александра Раевского в Онегине? – Раевский Александр Николаевич (1795—1868) – сын генерала Раевского. Участник Отечественной войны 1812 г., с 1817 г. полковник Рижского пехотного полка, с 1824 г. в отставке. С января 1826 г. камергер. Пушкин общался с ним на Северном Кавказе, в Крыму, Каменке, Киеве и Одессе. По некоторым характеристикам, отличался скептицизмом и саркастическим умом. Раевский был соперником Пушкина в романе с Е. К. Воронцовой. По некоторым сведениям, он был виновником обострения отношений Пушкина с М. С. Воронцовым. За причастность к декабристскому движению Раевский был арестован, но вскоре освобождён «с очистительным аттестатом». Исследователи творчества Пушкина считают, что черты его личности, по-видимому, отразились в стихотворениях «Демон» (1823), «Коварность» (1824), «Ангел» (1825).


[Закрыть]
? С их общим сплином и общей уверенностью, что люди – всего лишь двуногих тварей миллионы? Или следовало вспомнить барышень Раевских и попытаться отгадать: кому из статных и большеглазых дочерей генерала Пушкин обязан первой мыслью о русской женской душе?

Но может статься, и совсем не то имел в виду Пушкин?

Неподалёку от скромного имения Голицына высился холодновато-великолепный дворец Воронцовых, и каждое лето чета Воронцовых навещала свои крымские владения. И Николаю Борисовичу должен был прийти на память хорошо известный в Одессе малиновый берет графини? Так кстати пришедшийся в последней главе Онегина, украсивший на этот раз голову Татьяны – светской дамы...

Есть и ещё версия. История давней любви Элизы Браницкой[21]21
  История давней любви Элизы Браницкой... – Жена М. С. Воронцова Елизавета Ксаверьевна была урождённой графиней Браницкой.


[Закрыть]
к своему дальнему родственнику, блестящему молодому полковнику Александру Раевскому очень напоминала фабулу пушкинского романа в стихах. Та же любовь барышни с первого взгляда и ответное чувство много времени спустя, после того как провинциалка стала женой наместника царя на юге России.

Семейство Раевских из Керчи проехало в Феодосию, а оттуда бриг «Мингрелия» доставил путешественников в Гурзуф. Рано утром Пушкин увидел разноцветные горы, и они сияли. То величие, каким исполнен был Кавказ, здесь смягчалось иной красой – приютной. Долина между горами, в которую они как бы вплывали, была приютна. Что-то такое заключалось в этой долине, поросшей вдоль речки тополями, – показалось, он ждал этой встречи всю жизнь. И ещё на какое-то мгновенье мелькнуло: он приехал к своим, домой. Это ему навстречу с крыльца сбегают молодые девушки и сходит торопливо, но всё равно величественно мать семейства[22]22
  ...сходит... величественно мать семейства... – Раевская Софья Алексеевна (урожд. Константинова; 1769—1844).


[Закрыть]
. Она шла, придерживая шаль, властно, сильно отбивая юбки, сдерживающие шаг. Она была внучкой Ломоносова и этим занимала его сама по себе.

Она шла по ступеням, не глядя под ноги, высоко подняв всё ещё красивую голову на длинной, гордой шее. Шаль, спадая с плеча, развевалась за нею, и получалось, будто она придерживает не ускользавшую шаль, а – сердце.

Дочери бросились к ней с детским радостным визгом, но она как бы прошла сквозь младших, кинувшихся к ней, и сквозь старших, целующих генерала. Взгляд её был вопросителен и привязан почти видимой нитью к глазам мужа.

Тут не было и тени светской, воспитанной любезности. Не было и того, запомнившегося с детства между собственными его матерью и отцом весёлого, молодого равнодушия партнёров по танцам и званым вечерам. Тут была забота и нежность.

Генерал нагнул свою круглую, жестковолосую голову над рукой жены, поцеловал. И она поцеловала его руку с той благодарностью и преданностью, какие были выше страсти и поразили.

Пушкину показалось, что он приметно вздрогнул. И тотчас же от неловкости покраснел. Но кто бы отнёс это замешательство к привычным подробностям встречи немолодых супругов, вырастивших взрослых детей? Заметь кто-нибудь его смущение – принял бы только за счёт того, что молодой человек несколько растерялся при встрече с двумя очаровательными девушками: Екатериной и Еленой[23]23
  ...растерялся при встрече с двумя очаровательными девушками: Екатериной и Еленой... – Старшие дочери генерала Раевского: Екатерина Николаевна (1797—1885), с 1815 г. жена М. Ф. Орлова. Пушкин называл её «женщиной необыкновенной» и очень уважал её. С именем Екатерины Орловой исследователи связывают стихотворения Пушкина «Увы! Зачем она блистает...», «Редеет облаков летучая гряда...» (1820), «Красавица перед зеркалом» (1821), «Таврида» (1822). Он также воспользовался некоторыми чертами Орловой при создании образа Марии Мнишек в своём «Борисе Годунове», о чём писал Вяземскому 13 сентября 1825 г.; Елена Николаевна Раевская (1804—1852). «Все его дочери прелесть», – писал Пушкин брату 24 сентября 1820 г. из Кишинёва.


[Закрыть]
, старшими сёстрами Марии. Они стояли посреди начинающегося дня, обе высокие, по-настоящему красивые, в белых батистовых платьях. Волосы у них были тёмные и густые. Они целовали Марию и Соню, дав время отцу и матери побыть наедине в суматохе и шуме встречи.

Лиловая гора длинным боком уходила в море, тополя были неподвижны и как бы цедили, подкрашивая жёлтым, утренний, ещё прохладный воздух. Море за спиной тоже было неподвижно и сияло.

...Пушкин думал, что за время путешествия от Екатеринослава до Гурзуфа, за время жизни на Кавказе он постиг сущность семейственных отношений Раевских, где отец – непререкаемый авторитет, глава и даже в некотором роде диктатор. Но оказывается, тогда перед ним открылась только одна сторона.

Жизнь на Кавказе была походная. Без очага. Маленький караван сопровождала зримая опасность. Недаром Пушкин писал всё в том же письме к брату: «...любовался нашими казаками. Вечно верхом; вечно готовы драться; вечно в предосторожности! Вокруг нас ехали 60 казаков, за нами тащилась заряженная пушка с зажжённым фитилём...» Фитиль зажигали за тем, что, если нападут в надежде на большой выкуп за знатного русского, поздно будет высекать огонь. Так и двигались в сопровождении дымка, почти полностью растворявшегося в сиянии ясного дня. Только маленькое, дрожащее марево стояло над огоньком, по которому он и угадывался...

И генерал был собран как генерал, без малейшего домашнего послабления. Готов в любую минуту защищать жизнь и безопасность вверившихся ему людей. Все были слабы и двигались под его началом: женщины, дети, поэт. Только Николай был своя, военная косточка, и генерал испытывал к нему совершенно особое чувство. Такое чувство испытывает достаточно уже сделавший, изрядно уставший человек, когда видит: рядом родной, готовый переложить все тяготы на свои плечи. И не из-за блеска отцовских эполет, но по своей надёжности. Хотя молод, шалость то и дело перебивает серьёзный, даже торжественный настрой души ввиду приметной опасности...

...Катились дорожные кареты и коляски по начавшей увядать степи. В небе царил ширококрылый орёл, не то сусликов выглядывал, не то интересовался проезжими; кузнечики прыскали из-под самых копыт. И запахи были: лошадиного пота – терпкий, пыли – пресный, трав – щемящий душу, как бы напоминающий небывшее. Ветер толкался в грудь – жизнь была прекрасна, понятна и предлагала мужество.

И вот совсем другое: Дом.

На мгновенье незнакомой болью зашлось что-то в груди. Боль вспухла и пропала; лопнула железноводским целебным пузырьком, как лопались они в стакане, в черепке, ванне, восходя к поверхности от его смуглого, мускулистого тела. Пушкин зажмурился от внезапной боли и внезапной мысли: как сложилась бы его жизнь, будь у него такой отец и такая мать?

Впрочем, Пушкин был доволен своей жизнью. Во всяком случае, ему предстояло её сложить самому. Никакие семейные традиции и возможности не тяготели над ним, не помогали ему, не направляли – вот и прекрасно, вот и хорошо!

Но – что делать? Печаль и зависть будто за плечо тронули, повернули: смотри! Захотелось, чтоб его тоже так кто-нибудь ждал с дороги – как Раевского. Чтобы кто-нибудь так же заботился о нём, как генерал о своих детях. Чтоб было с кем встречаться взглядом, как встретились эти немолодые, прожившие свои лучшие годы люди...

Потом был утренний чай. Огромный самовар кипел на столе, и генерал вдруг, глядясь в этот самовар, молодцевато провёл рукой по волосам, откидывая густую жёсткую волну. Плечи его ширились, белая крахмальная рубаха нарядно топорщилась на груди. Перехватив взгляд Пушкина, он передёрнул бровями, что иногда заменяло ему улыбку. Вернее, усмешку. К чему, однако, эта усмешка относилась? К довольству собой, встречей, вот этим самоваром и чаем из него за настоящим, семейным столом? Или к тому любопытству, какое углядел в глазах молодого человека? Раевский тем временем уже рассказывал о Екатеринославе, об убогой мазанке, в которой нашли они Пушкина, о бесконечных препирательствах поэта с домашним доктором Рудыковским.

Рудыковский сидел тут же, поднимая блюдце, он поддакивал, кивая головой.

   – И представь, душа моя. Так трясла лихорадка, пришлось еле живого уложить в мою карету. А наутро, только отпустит, хины и в рот брать не хочет – горько ему. К вечеру же заново трясёт господина поэта – ещё горше. И вот уже Александр Сергеевич наш смирнее дитяти: буду, буду, кричит, слушаться и покоряться. А там опять: в рот не возьму! Сражение. И смех и слёзы. Вытрепало его до желтизны и худобы удивительной. Но – молодость...

Сказав последнее, генерал положил свою большую широкую руку на тонкие пальцы Пушкина. Для этого ему надо было далеко потянуться. Он и потянулся и сидел так, не совсем удобно для себя, руки поэта не отпускал.

   – Молодость – великие дело!

Так закончил генерал свою мысль, разумеется относившуюся не только к результатам борьбы с лихорадкой. А закончив, отпустил руку Пушкина, оттолкнул, возвращая ему свободу действий за чайным столом. Генеральша же посмотрела на него как на мальчика, жалея за дорожное и ссыльное сиротство. Но взгляд её был не долог: тотчас же обратился на сына. И его она тоже пожалела. За что? Он сидел за столом очень большой, выше и плечистее всех. К тому же – Раевский, человек с определившейся судьбой. Но она жалела впрок, предвидя (или рассудив?), что судьба не всегда может быть ласкова и к Раевским...

Николай пил чай, неловко пригибаясь к столу, сразу по лицу видно: добрый, расположенный к людям. Он улыбнулся матери, её тревоге как старший. Не лихо, по-мальчишески, рукой отгоняя облако, а напоминая: мужская доля и не может быть, как эта невинная лазурь. Но всё образуется...

Ах, как славно, как хорошо было Пушкину с Раевскими, в семействе!

Когда Пушкин, опаздывая к чаю, с мокрыми от купания волосами врывался на веранду, генерал сажал его на привычное место неподалёку от себя. Взглядом провожал до стула и не отпускал взглядом же, пока тот устраивался, раскладывая салфетку, протягивал руку за чашкой, искал варенье, ложку, мял булочку. Иногда Николай Николаевич брал Пушкина за руку в том месте повыше кисти, где слушают пульс. И прикосновение было не то успокаивающим, не то проверяющим: не вернулась ли лихорадка, всё ли идёт как надо...

А иногда какое-то любопытство проглядывало в этом жесте и взгляде, упиравшемся в глаза. Будто генерал не у самого Пушкина, но у быстрого, весёлого тока его крови хотел спросить: каков-то ты станешь? В кого ты растёшь? И правы ли все эти твои старшие друзья, уже сейчас почитая тебя надеждой и славой словесности российской? Прав ли Батюшков? Прав ли Жуковский? Правы ли мои дочери и сыновья, наконец?

В разрешении этого вопроса генерал мог и на себя положиться. Он был человеком образованным. Мало того, что под его началом служил Батюшков, среди его родни числился и другой поэт, донёсший свою славу и до наших дней, – Денис Давыдов[24]24
  ...среди его родни числился и другой поэт, донёсший свою славу и до наших дней, – Денис Давыдов. – Давыдов Денис Васильевич (1784—1839) – партизан Отечественной войны 1812 г., генерал-лейтенант, поэт, писатель. Денис Давыдов был двоюродным братом А. Л. и В. Л. Давыдовых, приходившихся сводными братьями Н. Н. Раевскому-старшему.


[Закрыть]
. Наконец, генерал Раевский сам попал в литературные герои; его прежде всего воспел Жуковский[25]25
  ...его прежде всего воспел Жуковский. – См. стихотворение В. А. Жуковского «Певец во стане русских воинов». (О Жуковском см. коммент. № 28).


[Закрыть]
.

Итак, этот генерал, связанный судьбой, родством и любопытством с российской словесностью, понимал: его молодой друг и гость пишет отличные, отменно звонкие, трогающие даже его старое сердце стихи. Но ему как будто прочили будущее важнее, значительнее того, какое полагается за отлично звонкие стихи... Такое будущее таит, кроме победной радости, ещё и опасность.

...Послание к Чаадаеву генерал слышал от сыновей, от самого Пушкина, так же как некоторые эпиграммы. Строчки из «Вольности» он иногда повторял только для себя:


 
Владыки! вам венец и троя
Даёт Закон – а не природа;
Стоите выше вы народа,
Но вечный выше вас Закон.
 

Правда, в проговаривании этом, очень похожем на ворчание, слышалось больше вопроса, чем утверждения. Слишком хорошо знал генерал, при помощи каких геморроидальных колик или апоплексических ударов власть перешла в руки Екатерины II или нынешнего Александра[26]26
  Слишком хорошо знал генерал, при помощи каких геморроидальных колик или апоплексических ударов власть перешла в руки Екатерины II... – Екатерина II взошла на престол в результате государственного переворота, совершенного в её пользу гвардией из-за недовольства правлением Петра III, который подписал отречение от престола 28 июня 1762 г., был отправлен в Ропшинский дворец, где неожиданно умер 5 июля того же года.


[Закрыть]
.

Генерал наклонял к плечу массивную голову. Слегка выгоревшие за время путешествия усы его топорщились, он рассматривал Пушкина как бы издали. Может быть, даже с осуждением: дёрнула же нелёгкая напомнить о том, что без слов, но приказано выбросить из памяти. Подальше, подальше, чтоб и не разглядеть непотребное и запаха крови не учуять, а так же пьяной отрыжки ненавистного Платошки Зубова[27]27
  ...ненавистного Платошки Зубова... – Зубов Платон Александрович (1767—1822) – русский государственный деятель, последний фаворит императрицы Екатерины II, светлейший князь. Был генерал-губернатором Новороссии.


[Закрыть]
– это он уже добавлял для себя. И поводил плечами, сбрасывая мгновенное оцепенение.

Напоминать об убийстве, к которому был причастен ныне здравствующий император! Нет, смел был мальчик, сидящий перед ним за семейным чайным столом. И не только лихо смел, но и государственно смел. Правда, генералу больше нравились (должны были нравиться, я полагаю) строчки, в которых Пушкин воспевал победы русского оружия, сожаления о своей не столько штатской, сколько детской доле...

Но иногда господин поэт утверждал другое:


 
Мне бой знаком – люблю я звук мечей;
От первых лет поклонник бранной славы,
Люблю войны кровавые забавы,
И смерти мысль мила душе моей.
 

Это генерал понимал. Восторг боя – выше страха смерти, если ты готов отдать. Всё отдать: надежды, молодость, самое тело своё, не только душу в пламенном порыве. Попросту говоря: жизнь готов отдать не за крест, не за орден, не за золотую саблю, хоть из рук самого государя – за Отечество отдаёшь свою жизнь. Это генерал понимал. И, присматриваясь к Александру Пушкину, чувствовал, что заявляет и о своей готовности молодой человек не ради красного словца.


 
Во цвете лет, свободы верный воин,
Перед собой кто смерти не видал,
Тот полного веселья не вкушал
И милых жён лобзаний не достоин.
 

Генерал похмыкивал, вспоминая эти строчки: без милых жён, так же как без томных или нежных дев, редко дело обходилось. Он и за своих опасался, неизвестно, за кого больше – за Елену или Марию...

...Белая крахмальная скатерть на столе была покрыта ломаными голубыми бликами. Жёлтые цветы перед террасой казались особенно яркими ввиду приближающейся грозы. Гроза шла с гор. Их уже не было видно за клубящимися, торопливо спускающимися в долину тучами, которые то сливались в сплошную густую синеву, то снова выделялись, каждая кругло, темно переваливалась через хребет, прорывалась струями, и отсюда различимыми. Но море сверкало всё тем же блеском, что и в день прибытия.

Здесь, в долине, дождь всё не начинался. Генерал не раз окидывал горы и густую мглу, скрывшую их, вопрошающим взглядом. И при том, неизвестно на что, передёргивал бровями. То ли на своё нетерпение, то ли на то, что не знал: знойного ли ясного дня ему больше хочется или освежающего ливня.

Из окон верхнего этажа высовывались обнажённые по локоть тонкие руки: дочери проверяли, не ударит ли в ладошку полновесная, как ягода, первая капля. Дождь пошёл перед самым обедом, забарабанил в медные тазы, выставленные возле сарая. В медные же высокие узкогорлые кувшины возле крыльца, уже полные родниковой водой, он ударял глухо. И вдруг под тёплый дождь, в парное его дыхание, в лягушачью его радость прыгнул Пушкин. Как в начале пути на юг, он был в крестьянской, подпоясанной шейным платком рубахе. Худенькое его тело метнулось в край двора, где из будки высовывалась лобастая голова сторожевого пса. Пушкин нагнулся, освобождая собаку, и вот они вдвоём понеслись к морю, одинаково – махом – перескакивая через камни, поглядывая друг на друга тоже как бы одинаково. То есть с видом весёлых заговорщиков, чему-то радующихся отдельно от других...

Большой, лохматый, для сторожовки выращенный пёс не понял ещё за свой короткий век, чего от него ждут, и был добр, игрив, за что получал пинки от дворника: «У, шайтан!»

Возможно, это было его имя: Шайтан, каким Пушкин так и называл его через раз. А в других случаях – Полканом, именно за величину и добродушие.

Вот и сейчас, выбежав со двора, он кричал:

   – Что, Полкан? Хорошо? Чудо, как хорошо! Ну? – Но вопрос относился не только к собаке. Хорошо ли было ему самому под летним дождём и рядом с горами, на каменистой и через подошву достающей тропинке? Хорошо ли было горам, ещё закрытым редеющей завесой дождя? Хорошо ли было морю, в которое он хотел броситься с разбегу, до того, как с гор ринется жёлтая от размытой глины вода?

Море лежало перед ними, теперь уже темнея зелёной, ненастной волной. Вдали оно было всё ещё как тот ночной океан, какой он представил себе на корабле. Угрюмый Океан. Однако вблизи, в камнях, волна то поднималась, то опускалась, чмокая понятно, по-домашнему.

Пушкин пробежал вдоль берега, разделся и, уже отплыв порядочно, крикнул собаке, наконец тоже бросившейся в воду:

   – Давно бы так! Нам с тобой, брат, торопиться надо, солнце не каждый час светит!

Теперь они плыли рядом, поглядывая друг на друга одинаково доверчиво. Над карим глазом собаки жёсткими волосками обозначалась бровь. Руки Пушкина были смуглы, и с каждым немного излишним взмахом он высоко поднимал над водой лёгкое сильное тело. Как будто ему нужна была высота, чтоб рассмотреть: а что там впереди, кроме волн? Там ничего не было, только длинно вспухали и перекатывались валы, как толстые складки на теле чудовища.

Когда возвращались, мир раскрывался иным, в тех подробностях, какие он никогда не забудет. Непостижимо быстро улетучилась дождевая, предосенняя хмурость. Небеса стали ясны и радостны. Определяя их высоту, огромным парусником над седловиной гор стояло недвижное облако.


 
И ясные, как радость, небеса...
 

Это пришло и ушло, но не навсегда, он знал.

Выйдя на берег, он хотел отжать волосы, да короткие, не отросшие ещё после болезни, они не давались пальцам, Полкан, встряхиваясь всей шкурой, поднял вокруг себя целое облако постепенно редеющих капель.

   – Куда как хорошо, душа моя! – крикнул ему Пушкин, отскакивая и отфыркиваясь. – А, впрочем, и двуногие думают прежде о себе. Тут ты не оригинален.

Так, поглядывая друг на друга, они и во двор вошли, прошли под большим орехом и остановились перед ступеньками крыльца.

Сторож бежал уже к ним, шлёпая по мокрой траве босыми ногами:

   – Шайтан! Вай, Шайтан!

Старик дёрнул за ошейник, видимо, в раздражении легче было волочить упирающегося пса через двор, чем просто позвать за собой.

Пушкин положил руку на плечо сторожа:

   – Не надо! – Более понятных слов он не нашёл, просто хотел поймать взгляд оскорблённого его своеволием старика. Взгляд не давался, ускользал, босые пятки, казалось, примеривались, сначала одна, потом другая, как бы ловчее пнуть собаку, которой кто-то посмел распоряжаться вместо хозяина.

   – Не надо... – повторил Пушкин, непонятно почему дотрагиваясь пальцем попеременно до своей груди, до груди татарина и показывая затем всё тем же пальцем на собаку. – Не надо кричать. День какой хороший...

Палец обвёл полнеба, совершенно очистившегося от туч, и татарин закивал головой, зацокал: «Якши, якши, хорошо»,

   – Александр Сергеевич, можно ли так, – кричали с веранды, – в дождь купаться?

   – А когда же ещё? Ни одна капля меня не достала. Я всё время нырял. Хотя бы Полкана спросите.

   – Доктор говорит: долго ли снова в лихорадку? А ведь вы – перед дорогой...

Об этом не следовало напоминать, но генеральша была заботлива. Она заботилась больше о том, чтоб во время скорого пути пешком и верхами через горы генералу не выпало лишних хлопот с больным попутчиком. Пушкин понял и с обидой опустил голову.

Возможно, и генерал понял.

   – А вот мы его чайком, – сказал он, появляясь в широком проёме дверей. – Никита! – крикнул куда-то в глубь двора. – Варежкой, варежкой, суконкой растереть барина, да сухого ему неси...

...Сейчас Никита стал просто слугой, которому доверили и велели доглядывать за барином. А когда-то он был дядькой. Когда-то Никита принял барчонка из рук в руки от няньки. Мыл тёплой, мягкой мочалкой, спрашивал, окатывая последней водой: так-то хорошо – ладно? Вытирал голову сильными пальцами, но не больно, смеялся: чистый барашек. Кому куафёров звать, а нам и так хорошо. Будет чем девок привораживать.

Никита и спать его укладывал, торопясь к свободному времени, к воротам, мимо которых бежала со смешком, переглядываясь, тайная вечерняя городская жизнь.

Почему-то сейчас, пока менял бельё и платье, вспоминалась эта давняя телесная близость и собственная беспомощность, детская, почти младенческая. Почему? Неужели он до такой степени угрелся, расслабился в чужой семье, что в голову лезло жалкое, давно вышедшее из памяти, сменившееся отроческим буйством, презрением к слабостям, ловкостью тела?

А вечером, когда гулял перед сном, увидел: Никита с генеральским кучером сидят у откоса к морю, как на завалинке – плечом к плечу и ноги свесили. Земля после дождей высыхала здесь мгновенно, они как раз об этом говорили.

   – Ты рукой тронь, пар уже сухой от травы идёт. Не наших краёв солнце – посильней. А у вас ещё глуше будет? – спрашивал кучер Никиту, и спина его, утратившая всю дневную молодцеватость, горбилась почти старчески.

   – Куда глуше, – вздыхал Никита соглашаясь. – Псковские места, петербургские: льёт и льёт – скукота. А я б в ту скукоту хоть сейчас – бегом. А и убегу, только вот разуюсь...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю