Текст книги "Стая воспоминаний (сборник)"
Автор книги: Эдуард Корпачев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 31 страниц)
Потом наступил сентябрь, мы с Борисом, сдружившись еще преданней, вместе ходили в школу, вместе возвращались со спортивных тренировок и, проходя молча перекресток, на углу которого, напротив аптеки, жила в большом доме Галя Ломжина, чуть замедляли шаги и несли до самого дома какую-то обиду – так мне казалось с тех пор, когда у меня с Галей установились новые, сдержанные и суховатые отношения. А раньше, помню, бежал после уроков без Бориса и поджидал Галю здесь, на углу напротив аптеки, потому что стеснялся провожать из школы на виду у всех, поджидал, чтоб сказать несколько слов и услышать от нее тоже несколько слов, которым потом можно придавать самые различные значения. И когда я стоял в тени дерева, смотрел на фонари и на теплые, светлые, отдаленные от меня окна, мне казалось, что нет на земле лучше места, чем центральный перекресток нашего города, и я понемногу завидовал всем, чья жизнь могла хоть раз промелькнуть перед глазами Гали Ломжиной: рабочим, спешащим в свои сапожные и швейные артели, солдатам, марширующим из казарм на учения, шоферам, притормаживающим на перекрестке машины и быстро осматривающимся направо – налево. На перекрестке встречались ветры, и зимой здесь несло снегом со всех сторон, снег подымало и с тротуара, крутило дикими космами над голыми деревьями и вдруг кидало на матовые от мороза окна Галиною дома, а летом, когда шел ливень, вода хлестала не только из водосточных труб, но и била откуда-то с крыши далеко отлетающей и с треском распадающейся на середине асфальта струей.
Мне хочется закурить, но я не закуриваю, потому что запах табака может разбудить моего друга и он проснется, вспомнит Галю Ломжину и, может быть, загрустит – ведь не было у него в юности поездки на разъезд, и ведь ни разу не ожидал он Галю Ломжину в тени дерева у освещенного многооконного ее дома, любил безнадежно и несчастливо. Что ж, я тоже не был счастлив в первой любви, и если рассудить, ничего у меня не было, кроме ожиданий встречи и коротких перемолвок, кроме поездки на разъезд, где мы читали Пушкина, ходили босиком по лиловым рельсам и липким шпалам, говорили о вечном, где Галя Ломжина брала мою ладонь и приставляла к ней свою и смеялась, какая большая ладонь у меня и какая маленькая – у нее. Так почему теперь мне кажется счастьем то далекое, забытое и вдруг явившееся снова, почему вспоминается как самый светлый день жизни тот лень, что прожил я в станционной будке, и почему мне представляется наша с Борисом юность прекрасной и лишенной обид? Почему не странно мне, что Галя Ломжина вовсе не стала актрисой, как я полагал, и что она просто жена, ожидает мужа со службы, стирает ему подворотнички, а Володька приходит усталый, с пылью на коричневом лице и не разговаривает до самого вечера, пока не отдохнет, и почему я не хочу знать всего этого, ставшего, возможно, ее привычным бытом, а хочу с ощущением необыкновенной чистоты видеть ее руки, опаленные майским солнцем, и как она подносит ко рту какую-то зеленую траву? И почему такой девочкой я смогу вообразить ее и потом, лет через двадцать, когда мы с Борисом опять придем ночевать в шалаш на берегу Ведричи?
Потом думается мне: все это оттого, что у меня и у Бориса удача в жизни, что мы стали физиками и что работа нас поглощает, что у нас все хорошо и прочно, что у нас верные жены, любящие нас и любимые нами. Они сейчас еще не спят, слоняются из комнаты в комнату, ропщут на нас, а мы придем завтра в полдень, потому что с утра может быть хороший клев.
Я все же решаю закурить, спичка долго не загорается, чертит красный пунктир по коробку, и с первой затяжкой меня вновь охватывает радость, хотя не могу найти, откуда она, как не могу ответить, почему так настойчиво вспоминается тот разъезд, та станционная будка, светлая внутри, точно стакан, почему звучат томительные, невольно складывающиеся слова: «Ты помнишь Галю Ломжину? Ты помнишь дубовую рощу? Ты помнишь?..» И тут я думаю, что когда-нибудь потом, в старости, когда начнутся болезни и станут одолевать мысли о том неизбежном, что ожидает каждого из нас, мне так же остро и отчетливо, как я вспоминаю сейчас свою юность, вспомнится нынешняя дорога по лугу под дождем, ночлег в шалаше, лошадь, бродящая в ночи на том берегу, и покажется самым счастливым обычный день, когда мы с Борисом ничего не поймали, купались, а потом сидели тесно, курили, и дым собирался в шалаше.
Но как еще долго жить!
Гейзер
© Издательство «Современник», «Двое на перроне», 1973.
Когда тебе пятнадцать лет и у тебя есть друг и когда вы оба дружите с одноклассницей, которую оберегаете от возможных огорчений, то очень часто воображаешь всякие там происшествия, которые могут захватить всех троих и преобразить жизнь, и вот теперь, в одиночестве, все склоняло Толю к фантазии, он бродил по комнатам и косился на телефонный аппарат, и вдруг сейчас проснется телефон, и откуда-то сверху, с седьмого своего этажа, одноклассница Наташа произнесет возвышенные слова, обратившись к нему на «вы», и он тоже ей будет отвечать на «вы»…
Откуда такая странность, чтобы с почтением обращаться к приятелю, словно он старше тебя? Однажды они всем классом собрались слушать магнитофон, танцевали и писали друг дружке записки, кто-то первый сочинил чепуху: «Вы сегодня особенно очаровательны, княжна», кому-то понравилось так обращаться к другу, как будто и ты и он взрослые, но особенно по душе все это пришлось Толе, потому что он очень любил старые романы – как там думают и говорят, какие у всех манеры.
«Вы сегодня особенно очаровательны, княжна», – повторил он мысленно, то ли с усмешкой, то ли с горьким сочувствием к самому себе, и посмотрел в белый потолок – с первого этажа словно бы посмотрел туда, на седьмой этаж, где жила Наташа, и поскольку она жила на такой высоте, то, выходит, не просто расхаживала там, на седьмом небе, а летала над всеми этажами, над всеми людьми, над кастрюлями и телевизорами.
Звали за город и его, но у него с Вадимом и Наташей был свой план, тоже путешествие за город; и все-таки, может быть, отправился бы Толя с родителями, если бы не стеснялся он в последнее время открыто смотреть на отца и таить легкую досаду на него. Тот смех отца, раскатистый и неприличный смех, который так поразил Толю, потому что смеялся отец вместе с другими мужчинами, рассказывавшими анекдоты, – тот смех, помнится, там, во дворе, вызвал в Толе обиду за отца, и как ни хотел он забыть тот мужской смех, все не забывал, и уже не знал, надолго ли он разочарован отцом. Он любил отца, голос его, любил запах его папирос и эти короткие, мятыми валенками, окурки в стеклянной пепельнице, а только смех, нечаянно поразивший Толю, все колол уши и понуждал теперь глядеть в сторону грустными глазами.
Глаза у Толи и без того были грустны – от чтения, от задумчивости, от сознания того, что никогда Наташа своей маленькой рукою не скользнет по его волосам, как это делала она с Вадимом; и вот растешь, взрослеешь, многое понимаешь с каждым днем, глаза все более полнятся грустью – погляди на самого себя в зеркало: глаза нищего, глаза чудака, хотя и большие синие глаза.
Как завидовал он Вадиму, бойкости его взгляда, бойкости его речи, как постоянно видел, представлял его щеголеватую фигурку в шортах и как понимал, что такого веселого и радостного человека хочется погладить по голове! И лишь настораживало Толю, что когда они втроем, с Наташей вместе, всегда Вадим какие-то знаки оказывал ему, Толе, всегда старался подчеркнуть его, Толино, превосходство в любой мелочи, хотя это и не так и хотя все равно надо гладить маленькой рукою по волосам Вадима, Вадима. И от того, что Вадим так проницателен и так верен в дружбе, такие знаки внимания оказывает ему и просит взглядом, чтобы и Наташа смотрела внимательнее на него, Толю, – от всего этого он раздражался и сумрачно думал, что вот и портится у него характер. Да, совсем дурной становится у него характер, и вот он разочарован отцом, смущен верностью друга, а справедливо ли это? Ах, надо быть веселым и беспечным, еще не кончилось московское лето, и завтра втроем они поедут за город, в ту дачную местность, где уже бывали не раз и где на станционной платформе носился на велосипеде незнакомый какой-то ровесник, все ждали поезда, а тут носился угорелый велосипедист, на него посматривали испуганно, и лишь он, Толя, понимал велосипедиста и что у него необычное какое-то везение в это лето, а потом сиреневую мглу вечера распорол прожектор электрички, и освещенная голова Наташи оказалась в нимбе; а потом стояли в переполненном, воскресном вагоне, у всех были опаленные лица, и почти все держали в руках букеты. И сейчас, как бы увидев завтрашнюю явь, платформу, дачи среди корабельных сосен и тот домик, вокруг которого по вечерам мелькают летучие мыши, Толя ощутил счастливый озноб оттого, что будет он весь день с Наташей, и дерзко, отчаянно решил, что возьмет и поцелует Наташу. Так было неодолимо это и так ему снилось приближающееся Наташино лицо, но все это снилось, снилось, а теперь он возьмет и поцелует – и пускай позор после, пускай конец дружбы, конец всего!
Ждал он приключения, невероятного события, и как только зазвонил телефон, он подумал, что это Наташа, хотя она и не звонила никогда, а передавала просьбы через Вадима, но все должно быть сегодня иначе, и если бы это звонили оттуда, с седьмого неба!
– Итак, мы встречаемся у фонтана, – важно сказал Вадим, как будто он тоже безоговорочно принял игру в героев старинного романа, и Толя с улыбкой стал предполагать, какой же это фонтан и где он струится. В этой впадине двора, с трех сторон окруженного семиэтажным камнем, только рощица тополей, а с четвертой стороны примыкают теннисные корты и баскетбольная площадка, и никакого фонтана, двор и без того хорош. Мы сами не знаем, насколько прелестны московские дворы. Когда выходишь из дому под звезды, когда стоишь в тополевой рощице с закинутой головой, когда столько освещенных окон перед глазами, то переселяешься в иной мир, покидаешь свой дом и отстраненно смотришь на все, а за каждым окном – тайна, какая-то жизнь, и у всех непохожие судьбы, и начинаешь думать о себе, обо всем прожитом, об удачах или неустроенности. Всегда глубже думаешь о себе и яснее представляешь все, стоит вечером взглянуть на освещенные окна огромного дома.
Но этот фонтан – откуда взяться ему во дворе? И все-таки начиналось какое-то приключение, начиналось с загадки, и вот встречаются они у фонтана, а завтра еще какие-нибудь удивительные события произойдут в том домике, вечернюю тьму вокруг которого стригут летучие мыши…
Он выждал некоторое время, пока сойдут со своих небес Наташа и Вадим, а когда вышел и сам – увидел фонтан и своих друзей у фонтана: прорвало тонкую ветвь трубы, протянувшейся мимо тополевой рощицы для полива кортов и баскетбольной площадки, и белесый кустик влаги бил напористо вверх.
– Гейзер! – крикнул Вадим, перекинул Наташе через плечо фотоаппарат на ремешке и ступил под этот дождик.
– Гейзер – горячий источник! – восхищенно подхватила Наташа, и Толя видел, что восхищена она не этим шипящим гейзером, а тем, что Вадим так просто взял и ступил под струю и не боится дождя в своих шортах и в своей безрукавке с погончиками. Было такое мгновение, когда и он хотел оказаться под этим искрящимся кустиком, но что-то сдержало, а потом было поздно, и с каким разочарованием, с каким сочувствием взглянула на него Наташа прекрасными и отчужденными глазами. О эта его медлительность, эта боязнь выглядеть смешным! И уже сам себя не любя, страдая от этого Наташиного взгляда, он отстал от друзей на полшага и, чтоб забыть какой-то пустячок, какой-то равнодушный взгляд, подумал с надеждой о завтрашнем дне: там что-нибудь произойдет, за городом, а сначала они долго будут ехать на велосипедах, Наташа попытается вырваться вперед, а они с Вадимом не позволят, они сами будут во главе – то он, то Вадим…
– Ну что ты, Наташа? Я не очень мокрый? – с беспокойством спрашивал Вадим, весь меченный дождинками, с росою на волосах, и все оборачивался, все взглядывал виновато на него, Толю, словно и его ранил Наташин взгляд, и словно он говорил: ну что вы, все правильно, и ведь это глупо – выглядеть мокрым…
Так надо бы ценить преданность друга, но почему-то раздражало и это, и уж какой-то не прежний он, Толя, в нынешнее лето. И еще он открыл, что в такие минуты, когда Наташа отдаляла его от себя, ему еще сильнее хотелось коснуться губами ее щеки. И пускай все нарушится после этого! Так, страдая и надеясь, замышляя отчаянный поступок, он шел с Наташей рядом и в то же время отдаленный ею.
А уж недолго до завтрашнего дня, уж солнце садилось, и Триумфальные ворота на проспекте, к которым они вышли, уже были в тени высоких зданий, были в тени чугунные колонны и фигуры ратников, и лишь колесница с крылатой женщиной-богиней озарялась солнцем.
Так с ним бывало всегда: он воображал, загадывал будущую жизнь, и когда Вадим оставил их с Наташей вдвоем и навел издали объектив, он подумал про зиму и как придет однажды с катка, с розами румянца на щеках, с заплетающимися ногами, и вдруг потянется к старым, летним фотографиям и увидит чужих каких-то людей: себя, Наташу… Все еще может перемениться до зимы, если так меняется твой характер!
А Вадим повелевал ими, как хотел, Вадим перемешал их, примеривался к ним глазом своего аппарата, и всякий раз Наташа вопросительно взглядывала на него, а он лишь пожимал плечами.
Щелкнув затвором и отведя аппарат, Вадим подмигивал им двоим, но Толя понимал, что лишь ему, Толе, он подмигивал; а еще могла понять все это и Наташа, могла какой-нибудь сговор меж ними предположить, и оттого коробила Толю, уже не впервые за последние дни, излишняя щедрость дружка.
– Ну дайте я вас щелкну, – попросил Толя, чтоб хоть чем-то отплатить дружку за его щедрость, чтоб сгладить, как ему показалось, свою внезапную вину перед Наташей.
– А ему нельзя. Он же мокрый! – сердито обронила она и как-то мимо Вадима прошла, даже не посмотрев на него, а потом, обернувшись, взглянула вверх – на колесницу с крылатой женщиной, на которую уже тоже пала тень.
И все-таки хотелось бы Толе, чтоб на него вот так рассердилась Наташа, а потом чтоб коснулась рукою волос. Он мог поклясться, зная, как надеялась Наташа сфотографироваться с Вадимом и как нравилось ей коснуться волос на его голове. И это ничего не значит, если на всех снимках они вдвоем – Толя и Наташа, потому что потом, зимою, когда она будет рассматривать фотографии уже прошлого лета, то будет видеть у Триумфальных ворот себя и рядом – беспечного человека в шортах и в безрукавке с погончиками. Совсем другого человека она будет видеть на фотографиях прошлого лета!
И с какой-то обреченностью Толя подумал, что Вадим необыкновенно счастливый человек, и что никакая это не ссора у них с Наташей, и все равно Наташа стремительным движением маленькой руки коснется головы счастливого этого человека.
Все так и произошло, хотя и не сразу.
А сначала все трое вернулись во двор, уселись в хмуром молчании, и Толя достал карманные шахматы и принялся расставлять фигурки: с одной стороны – березовый лес, а с другой – горелый.
Если тебе везет в жизни, то уж везет во всем, в любом деле, и девчонки тебя гладят по голове, а ты можешь пренебречь фотографироваться с ними, ты вообще независимый человек, тебе ничего не стоит вымокнуть под фонтаном, ничего не стоит взять и выиграть в шахматы. Они уже столько раз играли в шахматы, и Толя признавал, что приятель играет сильнее, и почему-то сейчас его не волновало, что он опять проиграет здесь, на скамье, где выжжено кровоточащее сердце, неподалеку от возникшего в один день фонтана, проиграет в присутствии Наташи. Надо смириться, решал Толя, переставляя фигурку, нащупывая маленьким отростком фигурки дырочку на шахматной клетке; надо смириться, решал он, стараясь не замечать Наташи и не встречаться с нею взглядом; надо смириться, и легче жить, если не встречаешься с Наташей взглядом. Он даже с насмешкой подумал о замышляемом отчаянном поступке – какое все это детство!
Теперь он станет другим, сдержанным, сердце не должно быть таким глупым, кровоточащим, теперь он замкнется в себе, будет книги читать и думать о книгах, теперь он задумчиво станет смотреть на друзей, задумчиво и грустно, как пожилой разочарованный человек. А там уж недалеко и до зимы, там захватят его коньки и лыжные походы, и так пройдет его беда, и однажды он достанет фотографии прошлого лета и совсем бестрепетно узнает на них чужих людей и поразится, какое все это далекое и нереальное: тот гейзер во дворе, тот несчастливый день…
Как хотелось ему увидеть себя другим, мужественным человеком! И чтоб однажды зимой Наташа, заинтересованная этим его преображением, остановила его во дворе и, заискивающе глядя, повела его к скамье и стала спрашивать, почему он такой странный, неразговорчивый, совсем другой, совсем забыл друзей, а он с горькой полуулыбкой даст понять, что да, теперь зима, теперь другие времена, многое переменилось и он другой, и когда она, не добившись его благосклонности, устремится прочь, он захочет остановить ее, вернуть, все в нем крикнет по-прежнему: «Наташа!» – но мужество не позволит ему этой слабости. Такой неузнаваемый человек он будет зимой.
И вот, вообразив зиму и свою иную жизнь, он взглянул на Наташу. И все вернулось, встало на свои неизменные места: та же надежда, та же боль, то лицо, которое снилось ему…
А на шахматной доске странная происходила игра, как будто разучился Вадим играть, как будто он тоже о чем-то ином упорно думал и потому так бездарно играл. Толя пристально взглянул на счастливого человека, попытался вернуть его сюда, на шахматную доску, и когда Вадим в сосредоточенности сделал опять неудачный ход, Толя понял, что приятель упрямо идет к поражению.
– Ну зачем так ходить? – воскликнул он, досадуя на Вадима и не желая легкого выигрыша. – Зачем так ходить? – спросил он еще раз, оскорбленный странною этой щедростью его, непонятным каким-то великодушием.
Как только закончилась партия, Вадим спокойно и ясно взглянул на него и протянул руку:
– Поздравляю. Ты лучше стал играть, Толя.
Вот тут-то и скользнула Наташа ладошкой по волосам Вадима – нежно, почти неуловимо. И рассмеялась. И прянула к своему подъезду. И оттого, что все она поняла, Толя почувствовал себя оскорбленным еще более.
Он опять с надеждой подумал о зиме – об этом времени без волнений и душевной смуты – и принялся расставлять фигурки, чтоб забыть нынешнее время, совсем забыться. Как хочется стать иным, твердым, независимым! Надо перебороть себя, уже бесповоротно решал он, делая очередной ход и нисколько не заботясь исходом партии: выигрыш, проигрыш – какая чепуха!
И так, играя и чувствуя себя все время в проигрыше, Толя сидел до тех пор, пока фигурки стали неразличимы, пока не зажглись окна повсюду, отчего стена огромного дома чем-то напомнила шахматную доску: были светлые клетки, были и темные. А там, на седьмом небе, не светилось то окно, которое мог отыскать Толя в любом мраке, и он подумал, что Наташа легла пораньше, чтобы встать пораньше, но он обманулся: вскоре Наташа прошла опять по двору, мимо гейзера и направилась на улицу. Может, она не хотела подходить к ним, а может, не заметила, потому что сидели оба тихо, разделенные досадой и размышлениями.
Опять ему мечталось о завтрашнем дне, о поездке на велосипедах за город, мечталось теперь, когда он ждал, ловил взглядом и слухом возвращающуюся с улицы Наташу, и она чуть слышно прошагала мимо тополевой рощицы, мимо гейзера – нет, у гейзера она задержалась, должно быть, ловила в ладонь шелестящую капель.
И когда вспыхнуло блеклым, лунным каким-то светом то окно, которое светилось для него в любом мраке, он поднялся и стоял так и хотел идти в свою пустынную квартиру, и в то же время не хотелось уходить.
Вдруг кто-то затрещал по кустам, кто-то подходил к ним, ближе, ближе: Грач! И Толя поморщился в темноте, вспоминая, что именно этот недолюбливаемый всем домом Грач, этот вездесущий дружок с такою фамилией, как кличка, стоял в компании мужчин, где был и Толин отец, и хохотал вместе со всеми, слушавшими анекдот, хохотал с повизгиванием и обнимал себя за впалый живот.
– Вадька! – всполошенно окликнул Грач. – Я смазал цепь и подтянул. Велик твой хоть куда! Значит, завтра тут, у этой скамеечки?
– Как? – удивился Толя. – И ты с нами?
– Ага! – дружелюбно отозвался Грач. – Вадька дал мне свой велик. Значит, завтра тут, у этой скамеечки?
Должно быть, и в темноте почувствовал Вадим этот требовательный Толин взгляд, уловил это его напряженное дыхание и потому, помявшись, все же отвечал бесстрастно, с деланной зевотой:
– Да я ведь не смогу с вами. Я должен с отцом за грибами, мы на автобусе. А вот Грач с вами, я ему велосипед свой дал…
«Какой великодушный человек, – раздражаясь мгновенно, подумал Толя, – ему и велосипеда не жалко!» И, представив утро и это как будто слегка потрясенное Наташино лицо, эти ее просьбы пойти и разбудить Вадима, быть не может, чтоб всех он подвел, – Толя подумал, что для нее, Наташи, это будет предательством, пускай безобидным предательством. И такою неправдою показались ему все его добрые слова, все то, что должно было убедить его, Толю, в дружбе и верности – такою неправдою показалось ему все это, что он даже вздрогнул от возмущения.
– А знаешь, Вадим, – неожиданно для себя тихо сказал Толя, – я ведь стукну тебя.
И когда Вадим, удивленно и простодушно воскликнув, стал горячо убеждать, какой он чудак и слепец, как ни во что не ставит их дружбу, как он еще пожалеет о своих словах, – Толя с еще большей решительностью повторил эти слова, такие необычные для него самого, для тех героев старых романов, которым подражал. Словно прорвалось в нем что-то, подобно гейзеру, и он сказал, а затем и повторил эти слова:
– А знаешь, Вадим, я ведь стукну тебя сейчас.








