355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Корпачев » Стая воспоминаний (сборник) » Текст книги (страница 22)
Стая воспоминаний (сборник)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 03:25

Текст книги "Стая воспоминаний (сборник)"


Автор книги: Эдуард Корпачев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 31 страниц)

Наталья Ивановна не влачилась согбенной и немощной старушкой, и лицо ее не напоминало своим цветом желтизну печенья, и взгляд ее не говорил о непременном поражении человека.

Наталья Ивановна была на коне!

Пусть это была старая соловая лошадь, но все же верхом на лошади появилась перед Зи пожилая всадница.

Зи лишь успела сбежать по отвердевшей глинистой дорожке со следами усохших дождевых руслиц, по этой дорожке, веселым зигзагом струящейся в порослях водяного перца и впадающей в знакомый оазис, как тут же со стороны низинного и влажного на вид, темного выгона показалась старая амазонка, ехавшая шагом и опасливо оглянувшаяся по сторонам перед тем, как соскочить с лошади.

И это была Наталья Ивановна, и это она разъезжала верхом на лошади в свои годы.

– Наталья Ивановна! – застигнутая врасплох, испуганная нежданным появлением старушки на лошади, воскликнула Зи так, точно звала на помощь. – Простите, я не сообщила о приезде. Простите, не дала телеграммы…

– Не только не дала телеграммы, но даже и не писала, – прервала Наталья Ивановна, возможно просто ради шутки или на всякий случай, потому что не узнавала ее и смотрела строго, наверняка раздосадованная тем, что застигли, как ни береглась, верхом на кляче.

– Я в самом деле ничего не писала о себе, – пролепетала Зи, стараясь улыбнуться. – Но я ваша, вы меня спасли, Наталья Ивановна, от холода. Когда наш детдом обратился к гражданам Жучицы, чтобы помогли обуть-одеть детей к зиме, вы мне подарили пальтишко.

На сухом лице Натальи Ивановны глаза сощурились и поголубели, выдавая молниеносный рейд мысли в прожитое, в даль прошлых лет, и несколько мгновений стройная старушка отсутствовала в настоящем времени.

– Теперь приехала благодарить? – в задумчивости спросила прокуренным голосом Наталья Ивановна, с трудом возвращаясь из прошлого. – Нет, не припомню. Пальтишко? Но я все время дружила с детдомовцами. Пишут и приезжают. Дети всегда окружают меня. Эту лошадь я собираюсь купить для детей всей нашей окраины. Ее выбраковали в ремонтной конторе. А это значит: лишний хомут в ремонтной конторе. И Ахромеев, конюх конторы, мой сосед, привел эту клячу домой. Теперь торгуемся, у кого будет кляча – у меня или у Ахромеева. Мне надо было убедиться, что на кляче еще и верхом можно проехаться. Что для ребят эта лошадь – целое лето радостей.

Казалось, Наталья Ивановна пустилась в обстоятельные россказни ради того, чтобы можно было ронять не задумываясь повествовательные, бегущие непрерывной цепью фразы и при этом читать все, что мелькнет на лице гостьи, и попытаться составить свое мнение о ней до того мгновения, пока не кончится монолог. И вот, уже наверняка нафантазировав определенный образ женщины, возникшей перед ее оазисом, Наталья Ивановна погладила лошадку по храпу и пропустила сквозь пальцы зашуршавшую гриву, подбрасывая затем на ладони ком серых волос.

– Вот и торгуемся с Ахромеевым, – повторила Наталья Ивановна, посмотрев на подступавший к своему оазису зеленый холм, где широкой пирамидой вставала деревянная крыша.

– В наше время? – восхитилась Зи, взглядом ища кого-нибудь на холме. – Купить лошадь в наше время?

– Нет, какой там аукцион! – запротестовала Наталья Ивановна. – Лошадь выбраковали. Контора ничего на требует. Но мы торгуемся с Ахромеевым!

– Ради чего? Ведь вы соседи, и лошадь то на холме, то на этом просторе…

– Потому и торгуемся, что соседи. Кому-то из людей не угодно, чтоб лошадь на холме жила. Или под холмом. – И Наталья Ивановна пристально посмотрела туда, где начинался кудрявящийся ягодными кустами холм, точно поискала незримую пограничную полосу, отделявшую холм от оазиса.

И в это мгновение показался наверху человек, который словно бы выбрался из-под крыши и принялся спускаться по скрытым в зарослях ступенькам, отчего чудилось, что он пританцовывает в воздухе, равномерно дергаясь и находя незримую опору.

– Ахромеев! – вырвалось у Зи, и она почувствовала, как в душе ее испуг мешается с восторгом.

– Сосед, – согласилась Наталья Ивановна неохотно, тоном обреченного человека и вздохнула так сердечно, что и лошадь, смотревшая на нее глазами цвета раздавленных колокольчиков, тоже обронила долгий вздох.

Слетевший с холма Ахромеев оказался человеком обманчивого возраста и обманчивого, интеллектуального вида, лысеньким говоруном, теряющим буквы при произношении иностранных слов.

– Вы тоже насчет лошади? – приветливо обратился он к Зи. – Так мы с Натальей Ивановной уже давно торгуемся насчет компенсации…

– Она насчет другой благодарности, – возразила Наталья Ивановна. – И откуда приехала – не знаю. Из детства, наверное. Из Жучицы в Жучицу.

– Сначала побывала в Париже, а теперь – к вам, в Жучицу, – подхватила Зи ироническую интонацию, чтоб выглядеть смекалистой и жизнерадостной, чтоб нравиться Наталье Ивановне и ее соседу.

– Бедная! – осуждающе взглянула Наталья Ивановна. – Что же ты там ела?

И тут прилив чудного вдохновения заставил Зи почти пропеть поэму обеда, которая всегда оказывалась новой.

– Французская кухня, знаете… Вот консоме из дичи и пирожки королевские, фаршированные сальниконом, корюшка марешаль с отварными зелеными бобами и фрикасе из цыплят, к которому гарнир из шампиньонов, гляссированный лучок шарлот и крутоны из белого хлеба, нарезанного гребешками. Все это, конечно, сдабривается мадерой с кайенским перцем. А венец пира – тембаль из каштанов.

Господи, да серьезно ли все это? И нужны ли подобные белые стихи, воспевающие изысканную кухню, тому человеку, для кого суконное пальтецо было когда-то высшим даром жизни и осталось с той поры в памяти бесценным знаком великодушия людей?

И Зи поспешно рассмеялась, чтоб заразить своим смехом других и оставить от поэмы обеда впечатление полусерьезного хвастовства роскошной жизнью, но глаза Натальи Ивановны, тревожно переглянувшейся с Ахромеевым, несли осуждение во взгляде.

Видимо, торг удобнее было затевать на холме, на высоте, куда и направились сосед Ахромеев и Наталья Ивановна, поведшая лошадь в поводу и обронившая для Зи, что попасть в ахромеевские ворота, как и во все иные, можно лишь с улицы, а Зи с надеждой поискала взглядом скрытый зарослями тоннельчик, ведущий в гору, и по снисходительному кивку Натальи Ивановны, разрешающей ей порезвиться, проникла в оазис, пересекла его и оказалась у повитого кустами и осененного ветками с мохнатыми ягодами крыжовника спуска, состоящего из долбленных в земле ступеней, покрытых дымчатыми от времени досками. Шаги уходили в землю, едва начала она восхождение, шагов не было слышно, а только шмелиный гуд, шорох стрекозьих крылышек, шелест потревоженных кустов, голос выстреливающей из шиповника птицы, страстный стрекот кузнечиков, и дивная вертикаль, объятая мажорными звуками лета, казалась бесконечной.

А на холме уже наметилась позиция: Наталья Ивановна, все еще державшая лошадь в поводу, и Ахромеев, и миловидный паренек, узким благородным ликом напоминающий Ахромеева, его давний портрет в ином, в нежном возрасте, окружили старую лошадь и словно противостояли хмурой загорелой женщине в летнем ситцевом сарафане, сложившей руки на груди и агрессивно сыпавшей восклицаниями.

– Люди за машинами бьются, а мой! Люди годами за машинами, а мой! – с упоением бросала смуглянка, наверняка испытывая пафос обличительницы. – Это же чудак только убьет здоровье и время на клячу! Это же поить и кормить!

– Жена! – вздыхал Ахромеев, оглядываясь в тоске, точно ища поддержки и находя единственный козырь. – Толику вместо велосипеда. Толик, лошадь или велосипед?

И миловидный Толик, краснея от скороспелой радости, обращал взгляд на лошадь, ненавистную для его матери.

– Наталья Ивановна! – с укором остановила глаза на женщине, на своей соседке, главная крикунья холма, как бы выражая этим самым презрение к мужчинам, возмущающим ее своими странностями. – Хоть бы заломили цену на клячу, хоть бы не по карману было мужу!

Смуглянка была неприятна Зи развязностью, истеричностью, простонародной манерой унижать близкого человека на людях, и Зи, обернувшись, поискала взглядом засекреченное кустами начало спуска, ведущего с зеленого холма в оазис, в яблоневую рощу, и уже не впервые в жизни подумала о том, как нелепо выглядит кричащий человек летом, на празднике трав и деревьев, среди прекрасной спокойной природы, в золотой час полудня, в славную пору экватора года.

– Да, я заламываю самую высокую цену. Лошадь объезжена мной. Эта лошадь – целое лето радостей для ребят. Вся улица пусть пасет лошадь. Все ребята. И Толя, конечно. Вот ведь какая удача: Толе надо спуститься с холма – и он тут же на лошади! И я заламываю цену. Вся пенсия! Конечно, не сейчас, а через десять дней. Десять, что ли, дней осталось? Ровно десять. И все ваши убытки будут возмещены. – Последние слова Наталья Ивановна проговорила вполголоса, словно суть торга сводилась не к этому, а совсем к иному: чтобы люди на холме, занятые службой, делами и обремененные множеством мелких забот, не ожесточались из-за скотины, требующей ухода, не отравляли свою душу раздражением и злобой, а полнились добротой, едва придется им взглянуть с холма в великолепные дали и увидеть на зеленом просторе живое пятнышко – соловую лошадь.

Именно так поняла Зи суховатый монолог Натальи Ивановны, открывающий всем на этом конском торжище некую новую ценность жизни, и миг этот родил ответную благодарность, к которой Зи готовилась еще в Париже: она молниеносно щелкнула серебристым замочком, а затем – золотистым замочком, точно дважды выстрелила, и замшевый кошелек впустил внутрь солнечный пучок, заиграв переливами песочного шелка и обманув диковинным цветком, распустившимся на глазах.

– Зачем же через десять дней? Зачем же не сейчас? Зачем же ждать? – вопрошала она, торопя себя и заглядывая в расцветший кошелек, чтобы удобнее было единственным точным жестом выполнить давно задуманное.

И как хорошо, что хмурая ворчливая женщина, хозяйка холма, стояла рядом и можно было легко найти ее ладонь, как бы накормив эту ладонь со своей руки бумажками, а затем накрыть пальцами и пожать сытый, тугой кулачок крикуньи! Как хорошо, что на холме затеялся торг и что не пришлось упрашивать Наталью Ивановну, лебезя от смущения и вроде глупея от стыда!

И Зи даже напевно вздохнула: в горле отпустило, вкусный воздух лета потек в легкие, родив исходящий блаженством голосок.

– Долги детства? – вдохновенно спросила Наталья Ивановна, глядя вызывающе смелыми глазами, которые вновь поголубели и сделались необыкновенно красивыми оттого, что она, пожалуй, поняла окончательно в это мгновение, ради чего нагрянула к ней сиротка тех времен.

Никогда прежде на Зи не смотрели так странно – влюбленно и грустно, с упреком и одновременно с прошением, и Зи не могла предположить в эту минуту, что много лет спустя, когда Натальи Ивановны уже не станет на свете, этот взгляд будет припоминаться ей, входить в ее душу, нарушая все законы времени и вырываясь из плена прошлого, будет обжигать грудь двумя голубыми огоньками и будить совесть, будет досказывать то, что не удалось донести в первое мгновение, и Зи, чувствуя озноб от памятного взгляда, обладающего таким сильным, вечным, замедленным действием, поймет, что Наталья Ивановна испугалась того ее подвига, завершающего детство как некий стыдный этап жизни, и попросила взглядом не расставаться с нею опять на тридцать лет, не рубить такую непрочную нить, связывающую обеих.

– Что же мы ее обижаем? – ласково воскликнула жена Ахромеева, на глазах превращаясь в приятную, приветливую, с несколько строгим, но привлекательным лицом, стройную и молодо выглядевшую женщину с дивными, изящно оголенными руками в чайном загаре. – Что же мы ее обижаем? И что же я обижаю мужа?

Удивленная метаморфозой, происшедшей с этой женщиной, Зи очарованно смотрела на нее и находила, что она проста и сердечна, незлобива и приятна, наверняка кумир семьи, а все, что она говорила дурным голосом, и как вела себя грубо, и как держалась простой, вульгарной, – все это не ее роль.

И словно начался новый сюжет: лошадь вдруг сама тронулась с места и повела за собой присмиревших людей к падающим с холма и закамуфлированным кудрявой зеленью ступеням, к обрыву, открывающему даль речной поймы – бескрайний зеленый разлив, расшитый островками белого дикого клевера. Минуту или две длилось философское молчание, объединяющее всех несказанной идеей лета, и Зи почудилось нечто библейское в этой картине: старая лошадь, немолодые люди и миловидный мальчик замерли на краю холма, за которым продолжается все то же лето, все та же жизнь природы…

А когда через некоторое время Зи оказалась в оазисе Натальи Ивановны, когда взглянула вверх, на ступени, чем-то напоминающие издали узкий водопад, то увидела, что это небо, окружающее холм, как бы переливает в узкую горловину свою синеву. Все стало прекрасным, куда ни кинь взгляд, едва непонятная ей тяжба кончилась миром.

Зи стояла в густой рощице, средь низко свесившихся ветвей, как будто преподносивших ей плоды, полные сока и расписанные вертикальными мазками спелости, и ждала людей с холма. Почему-то они пришли всей компанией, ведомые лошадью и уже неразлучные соседи.

А потом, когда жители холма побрели на свой холм, а Наталья Ивановна отпустила лошадь бродить по оазису, перегородив гладкой, точно полированной, жердью выход из него, Зи почувствовала, что взгляд, который бросила на нее Наталья Ивановна еще на холме, вдруг начал оказывать на нее свое первое действие. «Боже! – ужаснулась Зи, словно повторно испытав этот взгляд и увидев вновь, уже памятью, как расцветает переливчатым шелком раскрытый на ширину всего зева замшевый кошелек. – Боже, она все поняла. Она поняла, что это как милостыня. Как подаяние в ответ тому, давнему, подаянию. Ведь если… если измерять время космическими единицами, то вчера я приняла подаяние, а нынче сама дала милостыню…»

И началась какая-то странная игра, в которой Наталья Ивановна охотно держалась отчужденной, малознакомой женщиной, и как только Зи пыталась заговорить ласково, как и подобает сиротке, обогретой в давние времена этой женщиной, Наталья Ивановна поспешно поворачивалась, будто искала за своей спиной привычную жизнь, где нету никакой Зи. Казалось, Наталья Ивановна уже предвидела ее скорый отъезд и понимала, что она, Зи, исполнила замысел и томится в ожидании отъезда, ничем не обязанная более, свободная, независимая женщина, и Наталья Ивановна, пожалуй, боялась получить к милостыне еще какой-то довесок в виде необязательных, обманчиво нежных разговоров и лояльных, но не согревающих улыбок. Уличенная в том, ради чего приехала и что совершила так легко, Зи суетилась, заглядывала в глаза Натальи Ивановны, в стыдящиеся смотреть на нее глаза со слегка ороговевшими веками, восклицала без повода, восторгалась видом поймы, яблоневым оазисом, волшебным каскадом спуска с холма и вдруг простодушно и озадаченно спрашивала, как же контора позволила увести лошадь из государственного хозяйства, а Наталья Ивановна, все так же глядя в сторону и вроде смущаясь, отвечала, что лошадь будет числиться в государственном хозяйстве, а жить здесь, под зеленой горой.

– И целое лето мои хлопчики будут пасти ее! – опять повеселела Наталья Ивановна, словно вспомнила, что гостья уедет, а хлопчики всей уличной оравой появятся здесь.

Они и в самом деле вскоре появились, и каждый загорелый чертик совал осторожно лошади в морду протянутую ладонь с рафинадом, будто давал поцеловать ладонь, и с радостным воплем отдергивал, и голоса создавали подобие ликующей птичьей стаи, затем голоса переместились на выгон, в клеверные угодья, и Зи уже из распахнутого окна смотрела, как отдаляется лошадь, окруженная мальчишечьим войском, и думала о том, как проходят годы и вылетаем мы из детства, а Наталья Ивановна все средь детей, средь других детей, которые ровесники нашим детям.

Может быть, эта невысказанная мысль примирила обеих до той поры, пока не распрощаются, и они терпеливо томились положенный приличием день и не допускали в свои разговоры прошлое, и то одна, то другая сигаретка, отложенная Натальей Ивановной на берег фаянсовой пепельницы, продолжала куриться почти неразличимым в зените лета дымком, одевая в устойчивую и все удлиняющуюся трубочку пепла пятящуюся искорку. И обе то выходили в сад, то возвращались, забытая же сигаретка тлела сама по себе, огонек внедрялся в табачную плоть, дым застаивался в комнате, не преодолевая сопротивления стены воздуха за распахнутым окном. А на траве, в саду, возле густой изгороди из лозы, чьи гнутые, потревоженные рукой, отброшенные в сторону побеги с узкими и серебристыми с испода листьями напоминали стайку рыбьей мелюзги, вдруг сыпанувшей прочь, Зи находила пятна костров, дегтярные следы пала и разгадывала: эти родинки с самой весны притягивали сюда уличное войско, волнуемое переменами жизни.

И не обманулась!

Вечером, как только чернильная тьма сузила пойму, вернулись мальчики с трофеями поля – вязаночками сушняка, бревнышками или черными от долгого лежания под водой обломками дерева, оставшимися от весеннего разлива, и вскоре эксцентричные огни пошли кроить тьму алыми ножницами, высвечивая стреноженную лошадь по ту сторону лозняковой изгороди.

Ломающиеся голоса ребят звучали жутковато, словно голоса купальщиков в холодной реке, а ровная интонация Натальи Ивановны успокаивала всех, напоминая, на каком маленьком острове ночи они теперь, и Зи слушала журчание разговора у костра, лежа в комнате с распахнутыми окнами, и думала о Наталье Ивановне, обретающей каждое лето новых друзей и живущей по мудрым законам, которые запрещают уединиться, замкнуться и стать в поздние годы диспетчером собственной утробы.

Стекла, как странные экраны, глядящие в ночь, принимали пляску золотых огней, горелая трава пахла пряным ароматом осенних дымов, ароматом той поры, когда сжигают картофельную ботву, и ложечка в стакане на столе вдруг словно бы накалялась, а недопитый чай играл в темноте янтарем, – словом, текла одна из тех дивных ночей, когда хочется спать и хочется просыпаться, деля ночь на сладкие промежутки, на несколько упоительных ночей и не позволяя жизни так быстро проноситься.

Внезапно на Зи накатило давнишнее, уже однажды испытанное чувство, так памятное с детства, с той ночи, когда она лежала под тонким казенным одеялом, укрывшись поверх еще и суконным пальтецом с твердым воротом, более весомым, чем пола пальтеца, и когда в ней тихонько зазвучала то ли благодарная жизни душа, то ли какое-то будущее время запело в ней так щемяще, первым слогом ее имени, загадочной нотой: «Зи! Зи-зи… Зи!» И вот теперь снова зазвучала, как зуммер, загадочная нота, и даже чувство повторилось, то же самое чувство предвкушения перемен, поэтических событий, прославляемое восторженной нотой души: «Зи!.. Зи-зи… Зи!»

Она подхватилась и села в постели, прислушиваясь. По медицинским книгам, по опыту своему, по жалобам больных, по фразам из уст врачей она знала, что так называемые испытанные ранее ощущения – обман нервной системы, свидетельство ее неблагополучия. Но кто из психологов поручится, что изучил человека, его душу, его мозг? А подсознание? Ведь если какая-то нервная клеточка сохранила давешнее ощущение, не потеряла его в хаосе впечатлений, полученных за десятилетия жизни, то была в том ощущении большая ценность для души, и душа напомнила об этом теперь, когда легче разобраться в нем, и, быть может, соприкоснуться с истиной. Зи, зи-зи, зи… Сигнал давних лет, песенка юной души!

Она сидела спиной к стеклам, оживляемым отблеском костра, спиной к чужому детству, так празднично отмечаемому нестареющей Натальей Ивановной, и точно вновь, как в те незрелые годы, вопрошала несмело, но настойчиво у какого-то главного распорядителя людских судеб, почему же она сирота. Господи, каким злом жизни было ее сиротство! И почему в самое трудное время, когда особенно целительным было бы для нее слово матери, она подрастала в детском доме, где было чем накрыться и что поесть, но где не раз ночами она ощущала, как глаза наполняются едкой влагой? Как не понимала она в те ночи, отчего же не найдутся родители, как хотела их ласковых прикосновений, как искала кого-нибудь, кто заменил бы родных и к кому можно было бы приезжать из медицинского училища, уже не слывя круглой сиротой! Это потом, позже, поступив в медицинское училище, она мечтала о каникулах в кругу людей, ставших ей родными. А в детском доме ее душа точно улетала ночами куда-то в ночные пространства, на былые поля войны, искала и звала – никто в целом мире не откликнулся. И она, греясь под суконным пальтецом, воображала родственные отношения: будто заменила Наталья Ивановна ей мать и скоро заберет в свой дом, лишь убедится, что дочек ждать бесполезно. И эта надежда помогала жить девочке, у которой коса уже превратилась из тощенькой, жалкой в толстую, красивую, точно вылепленную из воска, и стойкая надежда звучала в ней по ночам, суля и другие перемены: «Зи! Зи-зи… Зи!» Но позже, когда сидела уже на скамье медицинского училища, пришло вдруг необычайно трезвое понимание своего сиротства, когда так ясно, что никто тебя не выручит из сиротства и что лишь своя семья, любимый человек и любимые дети спасут от одиночества. И однажды в парке, где всегда процветала любовь, где каждому была дарована высшая благодать – на мгновение или на сто лет вперед, к ней вальяжной походкой подошел самоуверенный малый, явный посланец бога, и признался вроде между прочим: «А я все ищу вас, ищу… Вот вы где!» Через неделю они уехали в областной центр, забыв попрощаться с Натальей Ивановной, их было уже двое – она и он. Она крепко держалась за миниатюрный голубой якорек на ею ладони. Их ждали города: Гомель, Париж, затем опять Жучица. Она крепко держалась за голубой якорек! Судьба словно заранее пометила руку суженого, чтобы он уже не затерялся в мире. Этой рукой он устраивал на стене пресловутый театр теней, до слез потешая дочку. И когда однажды дочка совсем логично спросила у нее, где же ее бабушка, она стала прикидывать: допустим, была бы Натальи Ивановна вместо бабушки, но ведь бабушка она не родная, и настоящей ее любви к чужому дитяти быть не может. Обиднее всего, чтобы еще и дочь страдала сиротством своей матери. Уж лучше жестокая боль или какая-нибудь поэтическая легенда, чем приемная бабушка. Мы не одни, с нами голубой якорек! Но всему свой срок, и как ни держит якорек дома, а приходит срок платить за что-то давнее и мизерное с нынешней точки зрения, и едешь платить, а на самом деле затевать торжественные поминки по прошлому, и настигает тебя странная, давно спетая, спрятанная в архивах души, примитивная, прелестная, потрясающая песенка былой надежды.

Зи, зи-зи, зи…

Теперь, когда дочка уже большая и у нее дюжина пар туфелек, можно было бы соединиться с Натальей Ивановной, позвать в гости, а затем забрать и насовсем. «Как? – тут же спросила у себя Зи, удивленная таким течением мыслей, хотя и к этому готовилась еще прежде. – Как? А лошадь, сад, мальчишки? А эти черные родинки на зеленой траве? А эти костры, эти сборища детей, которые осиротеют без Натальи Ивановны?» И она повалилась навзничь, найдя головой вмятину на подушке, и принялась горячо возражать себе же, доказывая, что среди мальчишек, в привычных заботах, на воздухе, в виду великолепной поймы, Наталья Ивановна проживет дольше, чем в чужой квартире, и признаваясь себе, что жить вместе с Натальей Ивановной – это значит уже навсегда не быть свободной от прошлого. Это значит помнить каждую минуту, встретившись взглядом со старухой, ту девочку, то пальтецо, то тревожное время, тот государственный хлеб. А ведь вся жизнь посвящена преодолению сиротства, и всю жизнь она отбивалась от прошлого и стремилась забыть детские грустные сны под впалой крышей с самородками мха на ней.

Ночь еще длилась, но что такое ночь в июне? Светлый час. И в этот светлый час Зи уже пудрилась, лаская пуховкой щеки, маленький носик и рассматривая в зеркальце хорошо уложенные волосы, точно могли они поседеть за ночь. «Еще поседеешь! – думала она. – Задержишься, повздоришь с Натальей Ивановной… У женщин всегда так. И еще поседеешь!»

Нельзя было отгадать, глядя на аккуратно причесанную Наталью Ивановну, спала ли она или вот так и сидела, разослав мальчишек по домам, на крыльце с накинутой на плечи старой, протершейся до черной кожи каракулевой шубой.

Наталья Ивановна поднялась – шуба осталась стоять, как чучело, полное, набитое внутри.

И если сто лет назад, когда уезжала с посланцем бога, она не простилась с Натальей Ивановной, то теперь они с нею обнялись, и сердце Натальи Ивановны нежно попросилось в ее грудь.

– А муж какой у тебя? – спросила Наталья Ивановна, еще на мгновение задерживая ее.

– Он интеллигентный. Правда, у него татуировка на руке. Якорек! Но душа у него…

И с этими словами, торопливо завершив портрет мужа, она огляделась по сторонам, точно забыла что-то, силясь вспомнить, что же забыла, и понимая с облегчением: да, забыла песенку!

Зи, зи-зи, зи…

А в утреннем поезде, полном небритых рабочих, уже другая песенка встревожила ее.

Сначала Зи ехала, припав щекой к стеклу, за которым чередовались кусты и деревца в нежной зелени, и думала о Наталье Ивановне и Ахромееве, о том, как вчерашний торг уснастил их жизнь приключением, а потом подосадовала на то, что в сумке так и остались дефицитные лекарства: седуксен, тигровая мазь, пчелиный клей. Казалось, поезд останавливался не только на разъездах, где какая-нибудь кирпичная будка была единственным архитектурным шедевром, но и возле каждого извилистого проселка, разделенного рельсами, и надо было терпеть все неудобства, связанные с передвижением в пригородном поезде, все время отодвигаться к стене, хотя уже некуда отодвигаться, и слушать то ли бред, то ли анекдоты, и дышать отвратительным табачным перегаром, и слегка презирать мужчин.

Как вдруг возникла тихая мелодия, исполняемая на губной гармошке, и Зи принялась вертеть головой, выискивая вечного гастролера, проводящего жизнь в поездах, и чувствуя страх. Еще не появился Леша-дурачок, приветствуемый всегда случайной публикой, но песенка приближалась, и Зи с безотчетным испугом ждала появления старого бродяги, словно Леша-дурачок мог нарушить счастливое течение ее жизни, повернуть в худшую сторону или потребовать к ответу за счастливые годы. «Ходит она! – нервно подумала Зи, сама не зная, почему вдруг называла все это – и встречу, и мелодию, и жалкого исполнителя – женским родом. – Так и ходит, так и ходит она! Зачем она ходит за мной?» И лишь мгновением позже Зи сообразила, что не напрасно назвала все это, вроде необъяснимое, женским родом: ведь это прошлое звучало и пело по вагонам, ее далекое прошлое, которое иначе и не назовешь, как судьбой.

И когда пожилой странник, глупо и одновременно лукаво улыбаясь маслеными глазками, проник в вагон и стал приближаться, чаруя прежней мелодией, Зи обреченно замерла. Разве уйдешь от того, что с детства пророчило беду, несчастья и тебе, разве убежишь в какую-то иную, счастливую жизнь, если в первом же поезде тебя могут омрачить путешествующей мелодией? «Так и ходит она, так и ходит! – совсем расстроилась Зи, опасаясь понравиться сейчас Леше-дурачку и глядя на него чуть ли не с мольбой. – Так и ходит она! Да что же это такое?»

Казалось ей, она не сможет равнодушно безмолвствовать, притворство изменит ей, как только Леша-дурачок поднесет поближе свою коронную мелодию, и ожидание позорной для нее минуты пробудило в ней ненависть к неугомонному дурачку, так что даже глаза увлажнились. Господи, так и ходит она, так и ходит!

Может быть, что-то и произошло бы с ней и она выдала бы вздохом или даже стоном, откуда она, из какого плачевного детства, если бы бессменный музыкант пригородных поездов не оборвал мелодию и не разрешил пик напряжения Зи благополучным исходом.

– Женя Рысковец! – с душевным подъемом воскликнул странствующий исполнитель. – Спать-спать по палатам! Помнишь детдом?

И Зи, следуя глазами за восхищенным взглядом Леши-дурачка, обнаружила уже знакомую ей побитую искрами седины рассыпающуюся мужскую челку. Что же это такое, и почему опять такая театральная встреча, и почему она все ходит и ходит по вагонам?..

А Рысковец не стал, как вчера, отрицать принадлежность к племени сирот и даже радушно подвинулся, усаживая брата по несчастью рядом, и называя его по имени, и охотно подхватывая фразу, дополняющую устные мемуары, и даже поднося у губам гармонику. Мелодии, братающей обоих и сейчас, Зи не услышала, потому что оба вдруг стали выдергивать гармонику, стремясь очаровать друг друга волшебной игрой, и Зи с наступающим в сердце покоем догадалась о том, что оба, пожалуй, дружили еще сызмала, когда бродяжничали по станциям и ночевали в укромных, созданных невидимым зодчим войны уголках руин.

Теперь оба то ли дурачились, то ли так непосредственно оживляли детство театром двух актеров, и мажорные восклицания Рысковца говорили ей о том, что Рысковец свободен от прошлого и нисколько не стыдится его и что она сама, как ни бежала всего оскорбительного, нищенского, сиротского, вызывающего жалость, – все-таки не свободна от него. Это она понимала теперь, обретая спокойствие и замышляя незаметно проглотить таблетку седуксена с делящей ее надвое линией и успокаивающей литерой «С» на белом лице таблетки, – теперь, когда она уже не имела никакого отношения к театру двух актеров.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю