355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Корпачев » Стая воспоминаний (сборник) » Текст книги (страница 9)
Стая воспоминаний (сборник)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 03:25

Текст книги "Стая воспоминаний (сборник)"


Автор книги: Эдуард Корпачев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 31 страниц)

РАССКАЗЫ

Погоня за странным пациентом

Одни ушли, другие живы. И если никогда не позвонит Бокач с Партизанского проспекта, если не послышится в телефонной трубке задышливый и вроде безразличный голос старого одинокого Бокача, то и другие люди, с теми же болезнями сердца, что и у Бокача, и с того же Партизанского проспекта, просят поскорее приехать и помочь им жить, и только поднимешь горбатенькую телефонную трубку – как тут же просьба о скорой медицинской помощи, зов на выручку, вопль о спасении.

Звонки строчили на станции «Скорой помощи» то и дело, смена уже подходила к концу, а к концу смены, как подметил Юра, все больше выездов: только успевай распахивать суконную шинельку со знаком «СМП» на рукаве да вешать ее в чьей-нибудь прихожей, только успевай по велению врача Игната Гавриловича готовить шприц, надламывать игрушечные ампулы. Фельдшерское это дело – помогать врачу, пускать фонтанчик целительной влаги из иглы шприца и тут же вводить куда надо спасительную влагу. И все это привычно, все это нипочем: мчаться в мягкой на ходу карете, меченной красными крестами, быстро преодолевать лестничные марши старых, без лифтов, домов, спешно сбрасывать шинель, раскрывать саквояж, вооружаться шприцем, забывая о себе, о том, что надо хотя бы пот со лба смахнуть. Все это привычно: звонки, зовы слабеющих людей, жизнь на страже чужой жизни, инфаркты, нервные припадки, стремительная, с гудками, езда в кремовой машине, похожей на миниатюрный автобус. Все привычно, да только поменьше бы звонков к концу смены, когда так хочется проглотить чашечку кофе, не распробовав даже вкусной горечи его, а потом еще чашечку, более приятную, чем первая!

И вот, уже усталый, изголодавшийся, мечтающий о том часе, когда вернется наконец в свою холостяцкую комнату и примется сыпать в кофейную мельницу теплые литые зерна, Юра ехал в машине, то поглядывая на носилки, на лежащую безжизненно на них бабусю с открывающимся и попыхивающим, как будто выдыхающим незримый парок сизым ртом, то поглядывая на Игната Гавриловича, который держал в своей красноватой короткопалой руке покорную бабусину руку, а то и вперед, на водителя Цыбулько, или на стелющуюся под колеса улицу, засыпанную первым, обреченным, мокрым и уже размятым вконец, до асфальтовой черноты, снегом.

Когда выпадало дежурить в паре с Игнатом Гавриловичем, он чувствовал себя увереннее и даже становился бойчее, что ли: так мгновенно, лишь краснея от напряжения, принимал решения врач, так быстро сновали его короткопалые и тоже красноватые, как морозцем прихваченные руки, и не было задержек в пути – без лишних остановок неслись, всегда успевали. Но, может, успевали всегда еще и потому, что Игнат Гаврилович выбирал ту машину, где за рулем сидел Цыбулько, бывший летчик, капитан запаса, которому не повезло в небе, но везло на земле. Такой небольшой салон машины, а Цыбулько переоборудовал ее по-своему, вроде расширил салон, и всему нашлось место: кардиографу «Салют», стационарному наркозному аппарату, ингалятору.

Машина уже свернула к клинике, и через какие-нибудь считанные минуты, взявшись за черенки носилок и почти не ощущая груза бабусиного тела, Юра мог опять поразиться тому, не новому для него, что всегда его почти возмущало: как молодые парни в белых халатах, практиканты из института, посмотрели на распростертую бабусю не то с превосходством, не то насмешливо даже. И он тут же вспомнил Соколю, своего ровесника и собрата, тоже фельдшера, вспомнил, что и Соколя смотрел на приговоренных болезнью стариков почти так же. Ух, молодые жеребцы! Юра никогда бы не простил Соколе подобного, если бы не знал Соколю другим, если бы не помнил, как тогда, полгода, что ли, назад, когда не удалось спасти девочку-десятиклассницу, угасавшую на их глазах и твердившую со спокойным упреком: «Ты виноват. Ты виноват», – если бы не помнил в тот миг Соколю заплаканным и еще более некрасивым, с воспаленным и как будто исхлестанным лицом. Да и враки, что врачи притерпелись к страданиям, болезням, смертельным исходам. Враки!

Потому и был непонятен ему этот напоказ выставляемый жгучий интерес худощавых, здоровых парней к уходящей, затихающей жизни, к бабусе, которую пронесли мимо них в приемный покой. Сам Юра, видя плачевный исход для человека, будто видел себя на хладном брезенте носилок, будто запоминал свое неизбежное будущее – ну, через каких-нибудь там полсотни лет, а то и менее. Двадцать плюс пятьдесят. А может, и менее. Клубочек ниток, который обязательно размотается! И все, что прожито и что в мечтах пока еще, непрожитое, неисполненное, не порадовавшее блистательными мгновениями, любовью, счастьем отцовства, – все это, считай, размотавшийся клубочек. Так, в один миг, мог он, еще совсем молодой, с неиссякающими, кажется, силами, представить вдруг всю свою жизнь, увидеть пределы ее!

И пока суетились в приемном покое, Юра оставался здесь, в коридоре, стоял спиной к самоуверенным ребятам, лицом к зеркалу, и не затем, чтоб рассмотреть себя, свои небольшие, темно-серые, почти совсем темные глаза на удлиненном смуглом лице, а чтоб видеть обычные бесцветные студенческие лица. Чтоб слышать, как врачи без звания и прав врачей, затягиваясь лихо сигаретами, разговаривают обрывисто, конспективно, играя в людей, все схватывающих на лету, как хвастают без тени хвастовства, с видом профессионалов: «А этого гипертоника все же отхаяли. А он на другой день, понимаешь, лезет в автобус, прет на меня, не узнает и прет, давит массой».

Очень внимательно слушал и смотрел на них Юра, стараясь определить, то ли попросту в ребятах избыток сил и горячая кровь, то ли еще что-то, быть может, даже неизбежный страх под личиной превосходства своей молодости над старостью, которую караулят болезни и смерть.

– Юра! Еловацкий! – облегченно позвал из парадной двери Игнат Гаврилович, который вновь был в шинели клеймом «СМП» и в коричневом берете и который, наверное, второпях прошел мимо и вот воротился. И в зеркале Юра тотчас различил, как обернулись на голос врача молодые парни, мнящие себя тоже врачами, врачевателями, и как худые лица их лишились напускной многозначительности и предстали в незащищенной юношеской наивности.

От подъезда приемного покоя тронулись асфальтовым узким, пересыпанным влажным снежком лабиринтом к низенькому, одноэтажному зданьицу станции «Скорой помощи», которое лепилось на задах клинического городка. И пока тихонько, порожняком уже выруливали, Юра все заглядывал в распаренное лицо Игната Гавриловича, поделиться хотел своими наблюдениями над юными медиками и услышать его резкое, моментальное суждение. Но что было спрашивать, если пожилой этот врач, постоянно румяный от возбуждения, от напряженных минут дня, человек, насмотревшийся на своем веку всякого, с такой сыновней бережностью осматривал бабусю на дому, а затем и в клинике?

И когда въезжали под навес гаража, где под одной крышей были и теплые врачебные комнатки станции, Юра засмотрелся на сад, на деревья, чернота ветвей которых была подчеркнута наслоением липучего снежка, на белый холм клумбы с яркими, неподвластными ноябрю, полузасыпанными, но все еще цветущими календулами, и повторил для себя: ну что спрашивать Игната Гавриловича, если и так он виден до конца в любом деле, если вот это все, побеленное первым снегом – и густой сад, и календулы, – все это взращено им.

А в теплой комнатке станции как раз и был разговор о самом простом, очевидном – об этих самых календулах, заметных из окна.

– Ну, поглядите, поглядите, девочки, – как будто яичница-глазунья. Желтое на белом – ах! – насмешливо, с наигранным восторгом прошепелявил Соколя, обращаясь к обступившим его девушкам.

– А я бы сказал: красота, – возразил с порога Юра.

Игнат же Гаврилович тоже с порога твердо поправил:

– Стойкость красоты.

Но Соколя не стал спорить, ведь он и говорил с нарочитой насмешкой, он тут же шагнул навстречу, по привычке подбрасывая на ладони тяжелую связку ключей, пряча эту связку в карман и вроде намереваясь помочь Игнату Гавриловичу снять шинельку.

– Жив ваш божий одуванчик? Не сдунуло ветерком? И слава тебе, красный крест! А я тоже спокойным вернулся. Только что вернулся, Игнат Гаврилович. Кофеек мне там поставили, и я веселый, Игнат Гаврилович.

Обижаться на Соколю, враждовать с ним, наверное, не стал бы и самый мрачный человек. Некрасивый, маленький, с обезьяньим подвижным лицом, с кудрявыми бакенбардами, обаятельный в своей некрасивости, Соколя умел заворожить каждого беспечным разговором, житейской историйкой, небылицей, чушью, фантастическим вымыслом, И когда весь день выручаешь людей для жизни, отбиваешь их у смерти – приятно послушать и чушь, Юра так понимал все это. Очень напоминал ему Соколя молоденьких практикантов из института, напоминал непривычной манерой складно, да быстро, да парадоксально говорить. Но ведь Юра немного знал Соколю и видел в его манерах, в его речи чужое, лишь усвоенное Соколей. Юра и не пытался сравнивать Соколю с молоденькими самоуверенными практикантами, поскольку помнил Соколю другим – отчаявшимся и заплаканным.

И вот Соколя радушно посматривал на Игната Гавриловича, подбрасывал вновь и ловил звякающую гроздь ключей, и не могло быть у Соколи недоброжелателей, не мог не нравиться некрасивый этот фельдшер внимающим ему медсестрам. Даже сидевшая в сторонке врач Татьяна Алексеевна, черненькая, с умными глазами, женщина нескончаемой молодости, как выразился однажды Соколя, – даже она прислушивалась, хотя и без видимого одобрения, но все-таки прислушивалась. И, заметив, как она ненасытно затягивается сигареткой, Юра подумал вдруг счастливо, в каком прекрасном кругу людей он работает. Ведь это не тайна, что врачи бегут со станции «Скорой помощи», врачи щадят себя – и неохотно здесь задерживаются. Год-другой – и бегут в поликлинику, в больницу, на более спокойную службу. И только самые сильные остаются в шинельках с нашивкой «СМП» – те, которые притерпелись к бессонным ночам и одуряющим дежурствам. Прекрасный, необыкновенный круг людей: Игнат Гаврилович, вырастивший двадцатилетние деревья, и бывший летчик Цыбулько, и женщина нескончаемой молодости. Теперь, когда Юра глядел на Татьяну Алексеевну, как она глубоко затягивается и тихонько, умненько за всеми наблюдает, он вдруг яснее открывал для себя жизнь этой женщины, которая самая умная, самая красивая, самая стойкая и – не исключено – немного порочная. Эта жизнь ее с пожилым человеком, полковником в отставке, что ли, эти дети от первого мужа, от второго мужа – и эта непреходящая молодость…

Соколя все подбрасывал, все нянчил гремучую связку, в которой было семь или восемь ключей. Ну, один из них, длинный, серый, грязноватый даже – наверняка от дачного домика в Ждановичах, где Соколя жил до поздней осени и куда приглашал не раз и его, Юру. А был еще плоский, как лезвие, ярко-стальной, был и толстый, куцый, с приплющенной головкой, был и со сквозным, как дуло, стволиком, был и с замысловатой, ступенчатой бородкой, был и фигурный какой-то, весь в металлических завитушках. И каждый – своя тайна. То ли от тещиной квартиры, то ли от своей, то ли от сарая, то ли от книжного шкафа? Юра нарочито отказывался навестить Соколю в Ждановичах, чтобы там, на дачке, Соколя не раскрылся ему до последней черточки. Юра сам пытался объяснить тайну каждого ключа, как-нибудь окольным путем дознаться обо всей жизни Соколи, о том, например, какие замки открываются этими ключами на едином колечке: замки книжных полок, книжных шкафов или просто замки помещений, квартир, сарая, гаража?

Как всегда, когда рассыпчато звонил телефон, в дежурной комнате все замирали. И вот Юра, первым схватившийся за трубку, уже записывал адрес, а через минуту коротко бросил Игнату Гавриловичу:

– Кардио.

И еще через минуту они уже мчались по Партизанскому проспекту, погукивая сиреной, привычным экипажем – Игнат Гаврилович, ас Цыбулько и он. И пока мчались, Юра успел подумать, оценить великодушие Игната Гавриловича, который мог бы отослать по адресу другого врача, хотя бы Татьяну Алексеевну. Ведь был он здесь старшим, Игнат Гаврилович, к тому же мог позволить себе отдохнуть после выезда, но уж таковы мужские правила Игната Гавриловича, Юра знал о них. Видно, пожилой врач, не растративший свое здоровье за двадцать лет тревожной службы, уж не опасался за свое здоровье, уж позабыл думать о нем. Табак и кофе – вот основные его лекарства, да еще самообладание, умение не распускать нервы. А то, что лицо наливается краснотой наверняка от повышенного давления, – об этом поменьше, поменьше думать.

Когда поднимались по новенькой крутой лестнице, Юра вспомнил звонкий голос женщины, показавшейся ему молодой, но потом, он вспомнил еще, она сказала, что надо поскорее к сыну. У двери, на лестнице, ждала их бабуся с гладко причесанной и маленькой головкой, с торчавшими из дымчатых волос шпильками.

– Сюда, сюда, – делала она рукою заманивающее движение.

А Юра нарочито как бы с разбега проскочил весь коридорчик, отразившись бегучей тенью в зеркале, увидел разом все здесь: и приоткрытую дверь в ту комнату, куда, манила бабуся, и даже белую, неубранную постель в той комнате, и другую, затворенную дверь, и пустынную, цветную, необычно разукрашенную кухню. Он еще юнец был, мало жил, мало работал в «Скорой помощи», но даже небольшой опыт его подсказывал ему, как важно дознаться о жизни того, кого сразил приступ, по всему, что окружает человека и служит родным домом или же несносным местом. И хотя гадко было оглядывать чужой дом, пытаться увидеть побольше, но и невозможно уж отказаться от сыщицкой такой привычки.

Совсем молодым оказался инженер Курлович, узкогрудым да узкоплечим, не таким, каким представил он его мысленно. Но ведь вот и Игнат Гаврилович нисколько не похож на матерого врача, и стоит ему снять шинельку, халат, шапочку – обыкновенный человек, из тех, что сиживают даже во дворе за костяшками домино, весь очень домашний, непредставительный, среднего роста, с незапоминающимися, неброскими чертами лица, со слегка волнистой сединой.

Пока Игнат Гаврилович выслушивал Курловича, Юра успел запомнить хмурое лицо инженера, его как будто неохотные движения, когда он подтягивал к подбородку белую маечку. А еще со знакомым каждому книжнику трепетом повел глазами на стеллажи в этой комнате и уже хорошо, родственно подумал о Курловиче и даже подосадовал, заметив за стеклом фотокарточку, перевернутую обратной, белой ее стороной. Если бы не надпись на белой стороне, то он бы и не придал значения этой потерявшей свое лицо фотокарточке, а так сразу решил, что это женский снимок. И вроде все понял сразу и сочувственно, с законным вздохом посмотрел на Курловича.

Все понял он сразу! Недаром бабуся шепнула им уже коридоре:

– У них с женкой… – и стукнула пальцами одной сухой руки о пальцы другой сухой руки, как бы поясняя тем самым, какое в этом доме произошло столкновение.

Но об этом придется узнать немного позже, а пока он ловко, споро, едва повелел Игнат Гаврилович, втянул в шприц полиглюкин, расколол с нежным звоном еще несколько ампул.

Ему уже известно было, что у Курловича пониженное давление, артериальный криз, но все же взглянул на Игната Гавриловича с просьбой, хотя и без того Игнат Гаврилович щедро проговорил:

– Послушай, Юра, обязательно послушай. Послушай! – и передал фонендоскоп.

Безмерно благодарный врачу, Юра тут же склонился над тщедушным телом, словно бы сам становясь врачом, становясь мудрее и опытнее. И хотя всегда, в самых неотложных случаях, Игнат Гаврилович передавал ему хоть на мгновение фонендоскоп, он воспринимал это внимание с благодарностью и, польщенный таким вниманием, приникал к чужому сердцу и делал для себя маленькие открытия.

В карих глазах Курловича было как будто пренебрежение к нему, юнцу, ученику, фельдшеришке, а Юра, выслушивая приглушенные тоны, смотрел все же неотступно Курловичу в глаза: как бы там ни было, за кого бы ни принимал его Курлович, а это он, он облегчает его страдания.

– Постельный режим, – распорядился Игнат Гаврилович, когда оба в белых халатах – врач и ученик – попятились к двери. – Ничего страшного, но денек полежите.

– Значит, можно отдохнуть, – неожиданным басом, но совсем невесело отозвался Курлович, и Юра, поразившись такому сочному громкому голосу, обманчиво догадался в этот миг, о каком отдыхе сказал равнодушный больной: о спокойствии домашнем, о целительном уединении. И лишь позже, в этот же день, он поймет, что совсем другое было на уме у Курловича, когда тот произносил вроде бы обыкновенные слова.

– Нервная нагрузка, – уже в машине сказал ему Игнат Гаврилович. – Эмоциональные перегрузки. Слыхал, что бабка сказала? «У них с женкой…» – И при этом Игнат Гаврилович смешно повторил знакомое движение, стукнув короткими пальцами одной руки о пальцы другой. – И перевернутая карточка.

– Как? И вы успели заметить? В книжном шкафу, за стеклом, – да, Игнат Гаврилович? – воскликнул Юра, находя, что врач не менее наблюдателен, не менее зорок, чем сам он, что врач лишь на первый взгляд стеснителен, излишне деликатен. Матерый, мудрый, зоркий, проницательный!

– И буковки ровные, хорошие, ученической рукой начертанные, должно быть. Буковки сохранились, а духа отношений, самой сути – как не бывало, – сурово, с упреком обронил Игнат Гаврилович.

«Он прочитал!» – восхитился Юра, но тут же и разозлился на себя за излишние, неверные догадки, потому, что не мог Игнат Гаврилович позволить себе подобной дерзости. Да и не нужно было читать проницательному человеку, если он и без того знает, в чем суть! Юра лишь задумался сейчас, не ему ли, Юре, адресован упрек врача, не его ли молодости и возможным оплошностям молодости. Все могло быть, поскольку врач, сурово обронивший упрек, и поглядел тут же на Юру как будто с осуждением.

Но в следующий же миг Игнат Гаврилович потянулся рукой к Цыбулько и коснулся его плеча:

– Ну что – не правда?

И Цыбулько, не оборачиваясь, кивнул головой и промолчал, по своему обыкновению.

А во дворе станции «Скорой помощи» их уже словно бы поджидали свои. Окружив Соколю, ловившего в ладонь воображаемую снежинку, девушки в распахнутых шинельках опять же внимали ему или ждали какого-то чудодейства от него, а затем разом повернулись на шорох шин – и лица у всех в этот день первого, мокрого снега показались бледнее обычного.

Ватажкой повалили под навес гаража, в дежурную комнату, где все так же, как, наверное, и десять минут назад, сидела в напряженной задумчивости Татьяна Алексеевна, у которой из жесткой, немолодой руки вился от сигареты призрачный голубой цветок.

Женщина эта всегда представлялась Юре необыкновенной, самой-самой, а теперь чем-то напомнила ему фронтовичку, военную, и он оказался невольно рядом с нею, ловя себя на том, что хочет выглядеть очень усталым, добросовестно усталым и чтобы Татьяна Алексеевна заметила его усталость.

А Соколя расположился напротив, у окна, опять же в тесном кругу благоговеющих медсестер, и что-то несусветное плел, какую-то жуткую историю, в которой представал героем и силачом, оборонявшим от нападающих свой саквояж с ценными ампулами.

– Настоящий сокол вы, Соколя, – обаятельно и вроде совсем неподдельно сказала Татьяна Алексеевна.

– А что? – готовно встрепенулся Соколя. – Верно вы подметили, Татьяна Алексеевна. Меня с самого детства прозвали Соколей, Соколиком. Коля – Соколя, Коленька – Соколенька. Вроде легендарное имя. Сродни Машеке, – помните Машеку? Богатырь из народной легенды. Машека, Соколя… – И, таинственно помолчав мгновение, он столь же таинственно, как будто вслух отгадывая свои же мысли, вполголоса проговорил о другом: – У этой женщины был недостаток – очень была красивой…

И все заулыбались, а Татьяна Алексеевна прищурилась насмешливо.

В этот момент Юра и подумал о том, что уже не раз поражало его: вот сидят люди в шинельках и ведут самый обыкновенный разговор, как будто вовсе не приличествующий врачам, а стоит возникнуть тревоге – тотчас снимутся с мест, по-фронтовому, быстро, не мешкая тронутся в путь, на зов, на вопль о помощи. Да, подумал он еще, так ведь легче: забываться в житейском разговоре, в каких-нибудь россказнях, хотя у каждого, кто в шинельке с нашивкой «СМП», все равно на уме чья-нибудь беда, все эти инфаркты, нервные припадки, аппендициты. И, понимая, что Игнат Гаврилович тоже наверняка еще в мыслях о последнем пациенте, о Курловиче, он подступился к нему и шепотом поделился:

– Игнат Гаврилович, мне эти тоны не понравились. Уж очень приглушены.

– И мне не понравились тоны. Ну, а если что – поможем. Сам знаешь: вроде все нормально, а тут снова зовут. Поможем. Смена кончается, правда. Не мы – так другие.

И верно, Соколя, а вслед за ним и медсестры уже снимали свои суконные шинельки, уже переодевались в нарядную одежду, а в дверях появлялись свежие, отдохнувшие, еще ничем не омраченные врачи – смена долой, и тревоги долой.

Юра тоже начал пересчитывать пуговицы, но делал это медленно, поскольку все еще думал о Курловиче, о перевернутой, утратившей облик фотографии за стеклом стеллажей, о том, что, возможно, обидел Игната Гавриловича неуместным напоминанием о последнем пациенте. Кому-кому, а ему, Игнату Гавриловичу, проницательному да мудрому, виднее всего, оставлять ли пациента наедине с перевернутой фотографией или увозить в клинику, подальше от перевернутой фотографии. Что бы там ни было, а врачу виднее!

– Юрочка! – дружелюбно позвал его Соколя. – Летом не погостил, так хоть зимою соизволь ко мне в Ждановичи. Помянем добрым словом лето, а? – И Соколя подбросил связку ключей.

Но ответить Юра не успел, потому что пришлось взяться за трубку телефона и услышать очень знакомый голос, не измененный ни аппаратом, ни расстоянием, поскольку голос был оттуда, с Партизанского проспекта, из квартиры, где Курлович, да бабка, да перевернутая фотография.

– Пошел мой сынок, – слышалось старушечье, плаксивое, бестолковое. – Пошел отдыхать. Говорю: «Лежи». А он: «Врач дозволил отдыхать, поеду отдыхать». И поехал. У них с женкой…

– Это я слышал, что у них с женкой, – раздраженно прервал Юра. – Куда, спрашиваю, поехал?

– Отдыхать поехал. Говорю: «Лежи». А он…

– Куда же он мог поехать?

– В Ждановичи. Там дача. Говорю: «Лежи». А он…

– Бабуля, одну минуту! – прокричал Юра и, не закрывая мембрану, чуть отставив горбатенькую трубку, повышенным тоном сказал для Игната Гавриловича, хотя Игната Гавриловича уже не было здесь: – Курлович наш сбежал. Мать его звонит. Будто бы в Ждановичи. А сердечко глухо бьется. Ну что нам делать с этим странным человеком, Игнат Гаврилович?

Беспокойно оглядев притихших людей, поискав взглядом Игната Гавриловича и догадавшись, что Игнат Гаврилович уже покинул дежурную комнату, Юра пробубнил в трубку:

– Сейчас, бабуля, сейчас! – и снова оглядел притихших людей выжидательно.

– Вот и повод посетить Ждановичи, – первым нашелся Соколя и сунул связку ключей в карман нейлоновой, ярко отливающей куртки. – Там и успокоишься, Юрочка. Заглянешь заодно к пациенту – и успокоишься. Если пациент встал – есть надежда, что уже не сляжет.

«А что?» – подумал он, не отводя от Соколи взгляда и пытаясь понять, посмеивается ли Соколя или говорит чистосердечно.

Тут все загомонили не в лад, шумно, стали твердить, что если пациент встал, то, значит, мог встать и что, в конце концов, люди начеку здесь, в дежурке.

– Кардиограмму не сочли нужным сделать? – спросила Татьяна Алексеевна.

– Не сочли. Состояние не то чтобы спорное, но…

– Но все мы, Юра, если уж начистоту, заболеваем к концу смены. Падает, повышается давление, головные боли. И ничего!

«Все так, – согласился он. – Но ведь мы – Красный Крест. И нас чаще всего ругают, проклинают. Когда выручаем, о нас забывают. Но случись задержка в пути»…

– Сейчас, бабуля, одну минуту! – торопливо бросил он в трубку, уловив в этот же миг гудки отбоя и поняв, что старая женщина наверняка слышала весь гам, спор и успокоилась.

Тут же принялся звонить, узнавать номер телефона в квартире Курловича, охваченный тою, подсказанной Соколею мыслью. И смотрел при этом на Соколю очень благожелательно, а тот, по-своему поняв все, приблизился почти вплотную и с состраданием принялся убеждать:

– Ну разве дело понимать все буквально? Разве ты, человече, в состоянии помочь всем? Оно и верно, твои ампулы нужны в эту минуту и на Партизанском, и в Зеленом лугу, и в Лошице, и на Московской. А ты, как по выстрелу, отправляешься лишь по телефонному звонку.

И когда слушал Юра собрата своего, то смотрел на него, как на чужого, а сам все сторожил, когда же подскажут номер телефона, и через мгновение говорил с натугой, чтоб голос был потверже:

– Алло! Хата Курловича? Да это врачи из «Скорой». Куда уехал отдыхать? Ну, я понимаю, что в Ждановичи, а мне бы адрес, адрес!

– Адреса я не маю… Так я могу рассказать, сама была в Ждановичах и дорогу помню…

Юра в досаде всадил трубку в гнездо аппарата, в белое пластмассовое ложе, на минуту задумался, а потом принялся в свой портфель складывать манометр, шприц, бросать туда и порошки, И знал, что никто не удивляется этому, все привыкли к тому, что изредка он забирает манометр на дом и хлопочет возле отца.

А Соколя, наверняка оскорбленный его отчужденностью, уже рассказывал не то вдогонку разбегающимся медсестрам, не то новой смене о невероятном открытии дня, о том, как на балконе обнаружил дойную козу: они приехали по вызову быстро, так что их и не ждали еще, и женщина, доившая на балконе козу, забыла притворить балконную дверь, и козочка с хвостиком, похожим на бант, выбежала в прихожую.

– Я, конечно, тут же сказал, что мы не ветеринары, – кротко заметил Соколя и хитренько оглядел всех, и не понять было, то ли это чудовищный вымысел, то ли подлинная история. – Вот как бывает с теми, для кого вчерашняя деревенька вдруг становится окраиной большого города, – добавил он грустно.

Юра уже готов был распрощаться со всеми, как вновь приблизился к нему Соколя и строго повторил:

– Если ты буквально воспринял мои слова, если ты и вправду в Ждановичи, то прошу ко мне. А потом к нему, к Курловичу. Помянем добрым словом лето.

– Если я в Ждановичи, то все же на поиски Курловича. Салют, Соколя! – резко ответил он и поспешил вон.

Да, ведь поначалу ему надо было на Партизанский проспект, а не в Ждановичи, а то, возможно, и воспользовался бы приглашением Соколи. «Найду и один!» – сказал он себе, почувствовав при этом даже облегчение и поняв, что в этот день, когда выпал снег и когда ожидалась дорога на электричке за город, в белые от волглого снега просторы, более всего хотелось побыть одному, без Соколи, без его бесконечных, увлекательных и чем-то утомляющих россказней.

Вскоре он уже был на Партизанском проспекте. Как только вошел в знакомую прихожую и уловил еще не развеявшийся запах медикаментов, тотчас подумал о перевернутой фотографии и захотел увидеть тот, запретный облик на ней. «Да ведь не сыщик я какой-то!» – воспротивился он своей привычке все видеть, все запоминать.

И все-таки не мог сдержаться.

– Так что у них с женкой? – неуверенно поинтересовался он после того, когда уже во второй раз спросил, как ему добираться на дачу, какими лабиринтами Ждановичей и когда бабка ткнула пальцем, словно перетянутым черными нитками, в начертанный им на театральном билете план и подтвердила, что все правильно.

Старая женщина поднесла руку к глазам и сморщилась, ожидая слез.

Юра опрометью бросился на лестницу.

На вокзале ему повезло: не нужно было месить летними туфельками снежную тюрю, расхаживая по перрону, поскольку ждала его электричка.

И едва он вошел в полупустой, очень светлый вагон и электричка тронулась, покидая вокзал, пути, заполненные зелеными и, кажется, стылыми составами, пакгаузы товарной станции, неприглядное предместье, затем полоснувшую по стеклам белизной равнину, Юра понял, что никуда он не уезжает, с ним остается все привычное: и портфель с манометром и шприцем, и это немотное веление ехать быстрей, быстрей, – на выручку больного.

Правда, тут же он стал сомневаться, нужна ли сейчас какая-нибудь помощь Курловичу. Человек почувствовал себя лучше, встал и поехал отдыхать. И как бы не разозлился человек на незваного гостя. «Что это я? – подумал он вдруг очень трезво. – То аж руки зачесались – захотелось взять и перевернуть фотографию. То вот еду незнамо куда. Не лишний ли это пирог? Подают однажды сытому гостю пирог, а он чуть ли не ногами затопал: да что вы, лишний пирог! Не лишний ли это пирог?» Вспомнились вдобавок Соколины слова о том, что один человек не способен помочь всем. «Всему городу нельзя помочь, а вот одному человеку – возможно», – тут же оправдал Юра свою поездку, свою погоню за больным. Да и очень хотелось убедиться, не ошиблись ли они с Игнатом Гавриловичем, выслушивая Карловича, очень хотелось еще раз послушать знакомое уже сердце, побыть самостоятельным врачом. Ведь не всю жизнь оставаться помощником врача, рабом врача, а со временем, подобно Игнату Гавриловичу, и самому возглавлять экипаж машины с красным крестом!

На платформе в Ждановичах он огляделся, чуть ли не с закинутой головой созерцая верхушки сосен, где снег задержался всего лишь комочками, подобием странных белых гнезд, затем достал театральный билет с начертанными геометрическими фигурами на нем и тут услышал бодрый, с южным деланным акцентом голосок продавца, который всхлопывал в ладоши и показывал на составленные этажеркой прямо на открытом воздухе ящики с виноградом, сизым и как будто закоченевшим:

– Та-кой виноград! Поешь – весь день будешь пахнуть вином!

План на театральном билете вел его через лес, потом мимо высоких стен заборов, потом улочками поселка, такого тихого, заброшенного, обезлюдевшего, что и не верилось, будто совсем недалеко отсюда город. Приходилось то и дело вынимать бумажный клочок и, держа его в ладони, подобно компасу, выверять дорогу – и так все время, пока не вышел к маленькому, игрушечному домику.

На крыльце не было видно никаких следов, и Юра, нерешительно поднявшись по заснеженным ступенькам, покашлял, тоже нерешительно. И как затем ни стучал в дверь, как ни звал в голос хозяина теремка, все было напрасно.

«Пошел отдыхать» – вспомнил он слова старой женщины и тут же догадался, что Курлович наверняка не из тех людей, которые говорят и понимают все буквально. Для тщедушного человека с густым, громовым голосом отдыхать значило работать на заводе, быть среди людей, а не в постылой комнате, где за стеклом перевернутая фотография. И верно: почему вдруг не взбрело Курловичу пойти отдыхать от упорных, надсаживающих сердце мыслей туда, где поневоле придется думать о другом? И почему он, Юра, такой несообразительный? «У, дуб, дуб!» – ругал он себя, выбираясь на улочку, оскальзываясь на серых своих следах, поспешая на станцию и не обращая внимания на то, что распахнулся на шее и стал выползать, подобно мохнатому сонному существу, его шарфик.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю