355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Корпачев » Стая воспоминаний (сборник) » Текст книги (страница 17)
Стая воспоминаний (сборник)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 03:25

Текст книги "Стая воспоминаний (сборник)"


Автор книги: Эдуард Корпачев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 31 страниц)

Вскоре они оставили в стороне просеку и прямиком пошли, через сосняк, где зеленело много молодых сосен с отросшими кверху, напоминающими стебли хвоща побегами. Гутя все тянулся, все высматривал за деревьями буровые вышки, которые тоже можно было принять за пирамидальные деревья со срезанными верхушками.

Его очень тянуло в покинутую деревню, словно там, в Гориводе, в запустении, среди хат немых, он сможет постигнуть нечто очень важное в самом начале своей рабочей жизни.

По дороге, совсем не заросшей, со следами тележных колес, вступили они в Гориводу, и Гутя представил, как совсем недавно каждый день какая-нибудь семья подавалась из деревни вон – скарб нагружен на телеге, сидели среди кадок, велосипедов, сундуков и телевизоров дети, хозяин же в низко надвинутом брыле вел коня, а за телегой подгоняла хозяйка рябую свинью с черненькими и белыми поросятами и овец, глядевших тупо вокруг. А может, все иначе происходило, захлопывались борта автомашины, трогались в дорогу, и ехали в кузове люди и животные.

Уже недоставало многих хат в Гориводе, на месте их зияли ямы, погреба, да и остальные дома под тесовыми и жестяными крышами не останутся здесь вековать, и вот в нежилой Гориводе тихо было, мертво, не голосили петухи, не взмыкивали коровы, не блеяли овцы, не гремели ведрами бабы у колодезного журавля с такой сухой бадьей, что казалось, только тронь эту бадью, – и журавель заскрипит, застонет всей деревянной утробой.

Где мужики, где бабы, где их дети? Нет никого, пустынно, уехали на новые места, в ближайшие деревни, там еще краше, там люди хорошие, веселые, большой клуб с колоннами, в котором по вечерам кино, или музыка, или умные разговоры, а на околице пруд, купаются в нем даже при луне.

И все-таки не было глухо в Гориводе, грохот несся от буровой вышки, утвердившейся прямо на улице, и когда Гутя с Бесовым подошли к вышке, на грохот и скрежетание инструмента и породы, когда взглянул Гутя из-под вышки на хаты, обреченные и пустые, то мысленно сказал себе: да полно, жили здесь люди хоть в давние времена? И едва он подумал о людях, оттесненных подземным морем, для которого не существует времени, то вновь, как ночью, подумал о том, что море это могло не открыться человеку сейчас, а лишь через сто лет, и что мог стоять на площадке промысла не он, Гутя, а иной, будущий житель, совсем не знающий Гути, не знающий ни имени его ни судьбы, ни того, что все-таки был он на свете, Гутя, – с карими вспугнутыми глазами, с определенными привычками, повадками, желаниями.

Страшно было думать об этом и не верилось, что все могло быть иначе, что сейчас не ждали бы его, уже помеченного нефтью, на промысле, и он, спохватившись, попросил:

– Пора, нас ждут. Пора уже.

И едва он попросил возвращаться, Бесов посмотрел на него пристально и душевно, как показалось Гуте, – и он тотчас вспомнил вторую скважину, мостки на второй скважине и как Бесов обнял его, обмазал своей спецовкой его спецовку.

Подобно жителям Гориводы, они ушли, оставили Гориводу, колодезный журавль с пересохшей бадьей и грохочущую буровую вышку, а на промысле, как только ступили они на русую землю промысла, их ждали Метелкин и Ведехин и бросились навстречу, спрашивая сразу вместе:

– Прорвало или трактором зацепило?

– Бесов, дать умыться?

Они видели черномазое лицо Бесова, на котором теперь почти незаметны были усики, видели свежие пятна нефти на одежде и понимали, конечно же, отчего эти пятна, да только Бесов не стал отвечать, полез на установку скважины, склонился низко над приборами и лишь потом произнес те же слова, что и там, на первой скважине, у раненой трубы:

– Теперь не беда.

Гутя был свой среди своих, к нему уже не присматривались ребята, он делал свою работу, наблюдал и записывал – и так до конца смены, до того времени, когда солнце стало восходить выше и бросать на землю тени замысловатых труб и широких цистерн, сверкающих ослепительным, самолетным блеском.

А телефонная молва о происшествии на линии подняла раньше времени начальника эксплуатационного участка Жебрейко, он прикатил на квадратной машине ГАЗ-59, седой и с седыми висками, выбритый наспех, так что пришлось заклеить бумажкой порез на подбородке, и начал спрашивать у Бесова, тут же распорядился ремонтников на линию выслать. Когда Гутя близко смотрел в лицо начальника Жебрейко и видел его участливый взгляд, слышал добрый голос, то понимал, как дороги начальнику ребята из бригады Бесова.

– Теперь не беда, – сказал Бесов уже трижды знакомые слова и кивнул на Гутю, и даже привлек его к себе. – Вот и новенький наш получил крещение…

И когда при этих словах Жебрейко почтительно взглянул Гуте на грудь, точно там награды висели, а не красовались нефтяные соцветия пятен, Гутя враждебно покосился на Бесова. Ему подумалось, что сказал это Бесов лишь ради того, чтобы показать потом на промысле, какой настоящий нефтяник у нас новенький, ничем не хуже остальных.

– Искупаться вам надо, черти мазаные, – с улыбкой сказал Жебрейко и крикнул шоферу: – Володя, свези чертей к Днепру!

Завершалась ночная смена, пришли уже новые, выспавшиеся аппаратчики, – что ж, можно было ехать на Днепр, спасибо, седой начальник!

Сидели все четверо в пропыленном «газике» на металлических скамеечках, тряслись, поталкивали друг дружку коленями. Гутя хмурился, не нравились ему и казались фальшивыми пятна на брезентовой робе. А ребята, замечая его хмурость, шутили, пытались развеселить – все напрасно.

И когда приехали к невозмутимо спокойному Днепру, когда сбросили одежду и улеглись погреться на солнышке, животами вниз, то папироску одну закурили, передавая друг дружке, и, жадно посасывая дым из мундштука, все трое открыто взглянули на Гутю, и кто-то из них спросил, робея:

– Послушай, Август, ты чего, а?

А что он мог отвечать? Он любил их и хотел быть похожим на них, хотел быть старше своих лет, смелее быть хотел и находчивей, но в нем восставало все против того, что вот сразу его смогут сделать передовиком, ведь он попал в лучшую бригаду. А он еще ничего не заслужил, ничего.

И вот, словно догадавшись об этом, Ведехин и Метелкин принялись ему говорить, каждый отдельно, не слушая друг дружку.

– Вот Бесов, рядом с нами сидящий… – начинал Метелкин, а Ведехин прерывал его:

– Сегодня Бесов закрыл грудью струю, а ведь мог и кто-то другой, не из нашей бригады.

– Вот Бесов, рядом с нами сидящий…

– Да и сам ты, – почти со злостью спрашивал Ведехин, – разве ты сам не кинулся бы, если бы дал тебе бригадир время опомниться?

Он говорил правду, медноволосый Ведехин. Он говорил правду, и Гутю не покидало раздумье.

Тогда Бесов поднялся, поманил его кивком головы за собой, они вошли в воду, Бесов стал умываться, отчего вода будто заварилась, как чай, а потом спросил резко, глядя снизу, из полунаклона:

– Так что тебя мучает, Гутя-Август?

Гутя вспомнил ночь на промысле, как он стоял один над глубинным нефтяным морем и что он думал там, ночью на промысле, а затем в обезлюдевшей Гориводе, и теперь, как бы продолжая те мысли, думал уже, как важно среди всех людей, которые жили или будут жить над нефтяным морем, сохранить себя, нечто отличное, свое, не схожее с другими людьми. И как важно чувствовать себя товарищем людей. Я младший, вы – старшие, словно бы говорил ребятам Гутя, потом я буду старшим и появятся у меня младшие приятели, и так мы будем идти из младших в старшие из одного века в другой век, бесконечно вверх.

Бесову же он не высказал своего опасения, полагая, что вдруг обидит находчивого этого человека, вдруг ребята станут посмеиваться над ним, Гутей, покачивать грустно головами, и, разведя руки, шумно вошел в воду, распугивая рыб.

Березняки и дубравы

© Издательство «Современник», «Двое на перроне», 1973.

Была желанна взгляду бегущая эта дорога среди сплошной равнины, зеленой от подрастающей ржи, и временами казалось Варе, что на всей планете – только равнина, только неохватное поле, а потом как-то внезапно встали на пути березовые и дубовые леса, и машина, ныряя на ухабах в терпкую пыль, покатилась через лесную деревеньку Зотино, вдруг сразу перенеся Варю на родину. Нет, не Зотино было ее родиной, а соседнее Уборье, и еще там, в городе, на галено-фармацевтической фабрике, когда сказал мастер, что будет проведен воскресник по сбору лекарственного сырья и что выедут куда-нибудь подальше, в Зотино, например, Варя глубоко вздохнула, как будто вбирая в грудь родной воздух, каким она будет дышать в этом Зотино, хотя в соседнем Уборье бегала она недосмотренной девочкой все детство, но ведь и в Зотино растут те же березы и те же травы – и все ей напомнит родные места. И еще там, в городе, в новой квартире своей, весь вечер накануне поездки думала Паря о березовых и дубовых лесах и уже так отчетливо представляла белые стволы и зеленые кроны, точно галлюцинации стали преследовать ее, и тоже неотступен стал странный какой-то стих, который мысленно все повторяла и повторяла она: «Леса и перелески, березняки и дубравы…»

Много женщин со скатанными в трубочку мешками на коленях ехало на машинах, все женщины сидели спиной к дороге, лицом к городу, который отодвинулся прочь, затерялся, и все же веселые, обновленные поездкой женщины смотрели и смотрели в сторону исчезнувшего города, словно никак не желая расставаться с семьями и домами, с городскими своими страстями. А в Зотино, едва покатила машина мимо изб под рубчатыми крышами, мимо лесных деревьев, точно отставших от зеленой толпы и разбредшихся по огородам и улицам, женщины стали поворачиваться, привставать, изумляться, – какая красота кругом! – хотя трудно было разглядеть из-за пыли подробности прекрасной деревеньки, и как ни подталкивала Варю в бок подружка Стелла Коренева: «Гляди, гляди, Варь!» – Варя оставалась сидеть, вдруг ощутив свое превосходство, потому что здесь она росла – если не в Зотино, так в Уборье. И все-таки и она глядела вокруг сквозь хмарную пыль, а ранний восторг женщин казался ей неискренним, но ведь собирались на воскресник как на праздник, всем хотелось лесной тишины, майской прелести, и после городских комнат, кухонь и ванных все, представшее сейчас в лесном Зотино, должно быть прекрасным… Благословенны леса и перелески, березняки и дубравы!

Уже теснились женщины у бортов, уже готовились соскочить на дол, хотя машина пока не сбавляла ход, и Варя, слегка располневшая к своим тридцати годам, с модной прической, с крашенными под каштан волосами, ласково взглядывала на женщин и сидела кроткая, сознавая, что ее попутчицам хочется скорее в лес, хочется еще более украсить свою привычную, хорошую, устроенную жизнь – и оттого они так и нетерпеливы.

На повороте, когда еще и не проехали всю деревню, машина остановилась, женщины стали перелезать за борт, и шофер Борис, выскочив уже из кабины, тянулся к ним руками: «Ну, кому помочь? Кому помочь?» – да только женщины отбрыкивались, повизгивали, спрыгивали опасливо, придерживая легкие летние платья.

И вот тут впервые увидела Варя ясноглазую румяную девочку, показавшуюся ей знакомой и даже родной, так что эта девочка напомнила ей о многом и заставила весь день думать о ней, как о себе, – весь день, пока ходила Варя по березнякам и дубравам, пока возвращалась потом в пустынный воскресный город, пока лежала в постели, в полуночной тишине, слушая дыхание мужа Вадима и едва различимый посвист трехлетнего сына…

Девочка эта в капроновом платочке смотрела на заезжих людей равнодушно, вовсе не интересуясь чужими людьми, и лишь на Варю взглянула пытливо, и когда взглянула она так ясными, незабудковыми глазами, Варе страстно захотелось, чтобы признала она в ней свою, деревенскую, и девочка живо, родственно спросила:

– Вы не Матруненковых будете?

– Матруненкова я, – счастливо ответила Варя. – Только не из Зотино, а из Уборья.

«А ты? А ты? Чья будешь ты?» – тут же захотелось ей все разузнать об этой девочке, такой знакомой, близкой, похожей, быть может, на кого-нибудь из позабытых школьных сверстниц, но если девочка и не была дочкой выросшей, взрослой школьной сверстницы, то все равно казалась по-школьному знакомой – ну хотя бы сошедшей со страниц букваря. «Да ведь это Аленушка, из хрестоматии по родной речи, из русской народной сказки!» – поразилась Варя мгновенной разгадке: те же ясные, незабудковые глаза, тот же нежный, морковный румянец на щеках, лишь ситцевый платочек сменила на капроновый. И, опасаясь, что тотчас же Аленушка забудет про нее, Варя попыталась вернуть Аленушку, ее взгляд, ее чистый голос:

– Ты с нами пойдешь? Мы ландыши собирать будем для лекарств.

– Сейчас передача будет, – возразила эта знакомая, хрестоматийная девочка.

– Какая передача? – спросила Варя, думая, что по радио диктор опять торжественным голосом прочитает важное сообщение.

– Да по телевизору. Для детей, – снисходительно ответила Аленушка и поспешила в широкую избу и уже у ворот, на которых сидела пепельная кошка, повернулась к Варе: – А вы заходите в гости.

«Иди, иди, Аленушка, – мысленно говорила ей Варя, – где уж мне, из другого я детства, а ты вон какая счастливая…»

И пока не скрылась в избе счастливая эта девочка, все стояла Варя и чувствовала, как ей захотелось вдруг в Уборье, чтобы люди узнавали ее, чтобы радовались, какая она теперь, а ведь была худенькой, недосмотренной девочкой, чтобы постояла она, Варя, у своей постаревшей избы, где совсем другие люди живут, где нет никого из родных, разлетелись братья по свету, и лишь могила матери на краю Уборья, в роще…

А женщины уже разбредались по опушке, разматывая пустые мешки, и Варя ступила следом за всеми в лес, и лес над нею сомкнулся, как смыкался когда-то, в детстве.

Какою особою, юною зеленью зелены деревья в мае, но им недолго стоять такими, и вот глядишь на яркие дубовые листья, скрывающие черноту коры и ветвей, и думаешь, что уже через месяц, в июне, в середине лета, станут грубыми, темно-зелеными эти листья, многие цветы уже будут беречь до августовских ветров семена, станут реже тенькать, пищать, заливаться птицы: недолог срок лесной молодости.

А пока все цвело, все звало, говорило о себе: живу, живу! С краю леса, по канавам, среди молочая густыми телесно-розовыми соцветиями восходил тысячелистник, на влажных, болотистых местах багрово цвел сабельник, а на полянах тесно было от белой, с раздельными лепестками звездчатки, от мелких зеленых соцветий манжетки, от фиолетовых продолговатых цветков сочевичника, от изысканной, палевыми чарочками возносящейся купальницы, от похожих на неулетающих шмелей цветков черноголовки, и особенно поразительным было цветение проломника северного, который, несмотря на свое громкое название, имел цветок размером с сахарную песчинку.

Может быть, никогда прежде не бывала Варя в зотинских лесах, а лишь в своих, уборьинских, она и не пыталась узнавать соседние леса, наклонялась и срывала продолговатые листья ландыша и бросала их в мешок, срывала и цветы ландыша, точно сделанные из матового стекла, и все не забывала о счастливой серьезной Аленушке, все раздумывала о ней, и вдруг выпрямилась, узнавая, кого напоминает ей эта девочка. Не хрестоматийную Аленушку, не дочку выросшей, повзрослевшей сверстницы, а другую девочку, жившую в послевоенном Уборье, – ее, ее, Варю, напоминает!

Да, было и ей, как этой Аленушке, семь или восемь годков, уже прошла война, но время стояло сиротское, голодное, и Варе надо было помочь матери прокормить двоих меньших братьев, а еще ничего не успело вырасти в мае на огороде, и в лесу, кажется, тоже ничем нельзя было поживиться, но все же Варя приносила в мае из лесу щавель и несколько ранних, словно бы для ее голодных братьев народившихся грибов, и когда бежала домой, неся за пазухой твердые подосиновики и подберезовики, то словно бы становилась сыта их сыромятным запахом. Господи, как давно это было!

В невозвратном далеке затерялось ее детство, печальное, скудное на утехи, почти чужое теперь, и Варя вдруг ощутила, что совсем не подготовлена ее душа к безрадостным воспоминаниям, и эта забывчивость души вызывала досаду. Нет, изредка ей вспоминалось в городе что-нибудь прежнее, деревенское, послевоенное, но вспоминалось мимолетно, без глубоких переживаний, потому что шла каждодневная суетная жизнь, надо было думать о муже Вадиме, который водил такси, о своей работе на фабрике, о том, как бы успеть до смены отвезти сына в ясли. Да и кому нравятся печальные воспоминания? Мы гоним их прочь, мы включаем веселую музыку или идем на стадион. И даже вечером накануне поездки, когда умывалась Варя в сверкающей кафелем ванной, охотно взглядывая в затуманенное зеркало и видя там свое тело, как бы подернутое прозрачным капроном, она не столько думала о том, что на краю Уборья, вблизи которого они будут собирать целебные травы, схоронена ее мать, сколько о том, что вот войдет завтра в запахи, в звон, шелест, духоту майского леса, что весь день она будет наблюдать только цветение, только красоту…

Вот она, красота, была у нее под руками, стелилась ей под ноги, и Варя, волоча мешки и сощипывая в них листья, плотные, точно выкрашенные поверх зеленой масляной краской, слушала перекликающиеся голоса женщин, неожиданно звонкие, похожие на голоса детей, иногда вскидывала голову, звала просто так, вступая в перекличку, Стеллу Кореневу, следила за полетом пестрой крепдешиновой бабочки. А когда возле старого, с обнаженными корнями пня, похожего на спрута, бросился ей в глаза тугой пробившийся подосиновик с кожевенной шляпкой, Варе вспомнилось, с какой безмолвной молитвой склонилась она однажды перед таким же подосиновиком, выведшим из тенистого скрада кучку красноголовых грибов. Это было все в том же деревенском детстве, в один из майских дней, когда она зря пробегала по лесу, искололась о елки, вышла из лесу с пустыми руками и лишь тут осознала, что нельзя ей возвращаться к братьям ни с чем, и опять нырнула в зеленое безбрежье, лес сомкнулся над нею, чтобы где-то на поляне, на свету, открыть ей маленькое грибное сокровище. И какая уж там еда – несколько подосиновиков, но все-таки еда.

С этим воспоминанием, когда теперь глядела Варя на красную шляпку гриба и не пыталась срезать ее, обступившая Варю красота не то чтобы померкла для Вари, а словно бы стала естественной, такой, как была в детстве. Тогда, прежде, ничто не казалось ей волшебным в зеленом урочище, тогда изученный лес был кормильцем, а потом растила Варя и отправляла в город меньших братьев, чтобы вскоре податься следом за ними и самой. Город принял ее, повстречала она там Вадима, со стройки перешла на галено-фармацевтическую фабрику, и если сначала пришлось им с Вадимом тесниться у свекрови, то вот уже несколько лет живут они в прекрасной новой квартире, и совсем немногого им с Вадимом не хватает в городе: тех редких побывок в березняках и дубравах, о которых мечтает каждый горожанин.

Вздохнув, Варя оставила гриб подосиновик расти, а сама побрела дальше, наклоняясь к земле и выпрямляясь, вслушиваясь в голоса женщин и в голоса птиц и замечая их, женщин, кругом за кустами; и когда разглядела Варя, что многие уже сбросили свои легкие платья, остались в купальниках, и что одна из них, высокая, с узкими плечами, напоминает кенгуру, то подумала о том, что лес, наверное, умиротворяет человека и сбрасывает иные, незаметные глазу покровы с души. Легко человеку в майском лесу, и хочется ступать босыми ногами, и боязно ступать: роятся перед глазами белые, синие, яично-желтые цветы!

А Варю лес, наоборот, не успокаивал, и понимала она, что случайная встреча с этой счастливой Аленушкой теперь все время будет напоминать о той, другой, послевоенной недосмотренной девчонке, которой удавалось принести из лесу самые первые, самые сытные грибы. Как странно, что все это почти забылось! Как странно, что даже вечером, накануне поездки, когда умывалась Варя в ванной, изредка подглядывая за собой в замутненное зеркало, ей вовсе не думалось об этом, а думалось только о предстоящей дороге, о работе в лесу, похожей на отдых, как она с женщинами будет перекликаться, будет прятаться от Стеллы Кореневой, чтобы та звала ее на весь лес, и как потом обо всем этом, веселом, несколько праздном, будет рассказывать мужу Вадиму, заранее зная, что Вадим лишь сделает вид, будто слушает, ее, а на самом деле копаться будет в своем магнитофоне. А теперь едва вспомнила о тех послевоенных грибах, достававшихся ей с таким трудом, едва подумала, что станет говорить Вадиму, вернувшись в город, о самом главном – о тех послевоенных грибах, то представила, как Вадим, чисто выбритый, воскресный, трезвый, сосредоточенно будет как будто слушать ее, на самом деле занятый лишь своим магнитофоном, лишь самим собою, – и теперь вдруг возненавидела его. И без ничьей подсказки поняла, что никогда мужа не волновали по-настоящему ее мысли и боли, что жил он лишь своей работой, своими сменами, рейсами и вот этим магнитофоном, с которым, кажется, как-то по-особому разговаривал, когда закладывал ролик и включал, и прислушивался с улыбкой на твердых губах, и выглядел в эти мгновения таким чутким. А песни на магнитофонных лентах были разные, хорошие были песни, и когда мужественный мужской голос рассказывал о горах и о том, что лучше гор могут быть только горы, она почему-то представляла своего Вадима где-то в коричневых скалах, среди альпинистов, заросшего, оголодавшего, едва не сорвавшегося в пропасть, и так по-бабьи жалела его, бедного, хоть ни разу в жизни не видели гор наяву ни она, ни Вадим.

Еще вечером, накануне поездки, она и предполагать не могла, что так внезапно станет ей Вадим чужим, что ее так остро обидит это будущее, ожидаемое его равнодушие.

А ведь таким, каким он был вечером, накануне поездки – невнимательным, занятым лишь самим собою, – таким он предстанет перед нею и вечером после поездки, таким он был всегда, и ничего удивительного, и странно лишь, что она видела в этом мужнину самостоятельность и была покойна за него, непьющего, всегда приносящего ей всю получку нетронутой. И привычно ей было жить с молчаливым Вадимом, привычно было утешаться подрастающим сыном, удавшимся, видно, полностью в своего отца, а вот сейчас, когда представила она, каким спокойным будет Вадим, когда скажет она ему о голодных тех днях после войны, сейчас Варя на миг отчаянно захотела оставить мужа в городской квартире и перебраться куда-нибудь поближе к березовым и дубовым лесам – в Зотино или в родное Уборье, что ли.

«Ох, далеко завела сестрица Аленушка!» – оробело вздохнула Варя, пугаясь дерзкой, сумасшедшей своей мысли, и, точно видя внутренним, памятным зрением счастливую хрестоматийную Аленушку, похожую на недосмотренную ту послевоенную девочку, пошла дальше по лесу, не забывая обирать ландыши.

А в лесу все звенело, подавало голос, тут рай был для малиновок, щеглов, пеночек, клестов, и прямо под березой открылось Варе свитое гнездо с пятью зеленовато-серыми, веснушчатыми яичками, и не успела она присмотреться к ним, похожим на отшлифованные камешки, как сбоку снизилась и села опрятная серо-седая птичка. Ошеломленная ее воинственностью, Варя перебежала вперед, на поляну, посреди которой росла цветущая дикая вишня с потеками медово-бронзовой камеди на стволе, и поразилась множеству белого цвета: изваянных из матового стекла ландышей, и ползучей земляники, и фарфоровой дроби майника.

Нет, уже не покидала Варю сестрица Аленушка и словно бы подсказывала ей, что виновата во всем она сама, Варя, что так ей и надо, и нечего ненавидеть мужа за будущее его равнодушие, когда не будет он потрясен ее рассказом о послевоенных грибах, ведь и сама она почти забыла мрачную, голодную жизнь, безотцовщину, все у нее было в городе прочно и хорошо, и любила Вадима за его сдержанность, и любила сына, удавшегося в отца, и вот поехала в майский лес точно бы по новую радость, что ли. А лес никакой ей радости не дал, словно это был тот, давний, послевоенный лес…

Господи, да как же могла она забыть ту недосмотренную девочку и меньших братьев своих, ждущих ее из лесу с подтянутыми, пустыми животами, и мать, над которой уж столько лет склоняются в роще березы, оберегая покой ее? Как могла она забыть Уборье, эту грустную родину, где росла и где причащалась терпению ее душа?

И Варя огляделась вокруг – на березы, дубы и липы, меж которыми ходили звонкоголосые женщины, на праздновавшую свое цветение землю, словно спрашивая лес о своей забывчивости, а ответила Варе, ее растерянности кукушка, и когда ответила незаметная птица успокоительно-печальным, однотонным кукованием, Варе с такой впечатляющей близостью, с такой первозданной мукой представился тот день, когда она опять вернулась в лес и все-таки нашла, нашла несколько подосиновиков, и так ярко увиделось, как младшие братья стали гладить испачканными, землистыми пальцами шляпки грибов, что она выронила вдруг мешок и со стоном повалилась лицом в траву.

Она плакала, а кукушка куковала, а лес зеленел и цвел. Может быть, долго плакала Варя и солнце тем временем поднималось в зенит, но когда разыскала ее Стелла Коренева и приподнимать стала, спрашивая тревожно: «Что ты? Ну что ты? Сердце?» – Варя уже не плакала, хотя влажными были ее глаза.

– Ну что ты, Варь? Кто тебя, а? – все вопрошала Стелла Коренева с той обидной требовательностью, с какой обращаются матери к плачущим.

И Варя ответила виновато, повернувшись, как ей самой показалось, в сторону уборьинских лесов:

– Жила я тут рядом, в Уборье…

– Ну и нечего реветь. Всю жизнь учат нас мужики. Наобещают с три короба, смеются потом, а мы их все помним, дуры. У меня самой такое было, когда девкой была, – по-своему поняла Стелла Коренева ее слезы, ее печаль. – Кончай реветь! – вдруг приказала она и потянулась к полупустому Вариному мешку.

Теперь Стелла Коренева помогала ей собирать, но все равно как бы не она, Стелла Коренева, была с нею рядом, а все та же счастливая Аленушка, такая родная Варе особенно теперь, и мысленно она говорила Аленушке названия трав и цветов, потому что в детстве, подобно Аленушке, не знала названий, а лишь потом, на галено-фармацевтической фабрике, травы обрели для нее свои имена, – и она их называла теперь мысленно: вот этот цветок, похожий на уменьшенный одуванчик, – это ястребинка, а это подмаренник, это копытень, а вот высокая трава, на стебле которой повисла влажной белой слюнкой чья-то личинка, называется ежа.

Уже не перекликались женщины звонко, диковато, уже собирались вместе и устало напевали что-то знакомое, слышанное Варей дома, на проигрывавшейся магнитофонной ленте, и Варя понимала, почему удалось так быстро наполнить мешки всем городским женщинам, жадничавшим в майском лесу, и она знала, что сейчас станут собираться домой, вот и шофер Борис опять обнимает кого-то за талию, воркуя: «Тебе помочь? Помочь нести?» И когда она осознала, что кончается ее невеселая побывка в лесу, что вот сейчас погрузятся на машины и покинут лес, Зотино, Аленушку, то обвела пеструю, пятнистую от солнца землю памятливым взглядом, вновь уловив зазвучавший лишь для нее, неотступный какой-то стих: «Леса и перелески, березняки и дубравы…»

Выходили из лесу, волоча целебное сырье, смеялись, вскрикивали, потом забрасывали мешки в кузова, заходили в избы попить воды. И забирались в кузова с оглядкой, гоня прочь шофера Бориса, и снова посмеивались, взвизгивали вдруг.

Варя тоже сидела в кузове рядом со Стеллой Кореневой, которая заботливо держала руку на ее плече, и все разыскивала взглядом Аленушку, и когда появилась эта хрестоматийная и все же какая-то новая девочка, Варя даже приподнялась, чтобы та увидела ее, позвала.

– А вы чего собирали? Шишки? – спросила она у Вари смело, как у своей, деревенской.

– Я же сказала тебе: ландыши. Для лекарств, – радостно ответила Варя.

– Так я сейчас! – крикнула девочка и побежала к избе.

А выскочила она с пучком заржавевших ландышей, с которого капала комнатная вода, но машина уже тронулась, и Аленушка так и стояла с пучком в руке, а Варя стояла в кузове, и Стелла Коренева дергала ее: «Да садись ты, садись!»

Снова была дорога среди равнины, зеленой от подрастающей ржи, были мягкие толчки, переглядывания женщин с воспаленными от солнца лицами, ленивые разговоры, шмелиный звук работающего мотора, и Варя уже тосковала по дому и видела свою чистую квартиру, белый кафель ванной, витой шнур телефона, видела сына и сдержанного, немногословного Вадима и как будто бы рассказывала Вадиму о встрече с деревенской девочкой, о послевоенных грибах, а он ничем не отвечал ей, потому что не было его здесь, и настигшее ее в лесу мгновенное, внезапное желание уйти от Вадима теперь казалось ей безрассудным.

Как и все женщины, ехала она лицом к исчезнувшему Зотино и все глядела в уходящие леса и перелески, березняки и дубравы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю