Текст книги "Стая воспоминаний (сборник)"
Автор книги: Эдуард Корпачев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 31 страниц)
Балтийский смерч
© Издательство «Советский писатель», «Трава окраин», 1981.
1
Что жизнь? Мчишься, мчишься наперегонки с остальными, вовремя обретаешь гнездышко в том кооперативном доме, где живет отныне российский кумир, блистательный гений экрана; потом воспитываешь дочь Алену в самом пуританском духе, радуясь, что она одновременно так легко впитывает благородные манеры, нанимаешь в репетиторы капризного мастера, принадлежащего чуть ли не к родовому древу великолепных пианистов, и воображаешь себя все той же неувядающей, прелестной женщиной, матерью талантливой дочери, пока эта дочь Алена, уже в совершенстве владеющая английским языком, не приводит однажды в дом свору своих задушевных курящих дворовых подружек; а мужа Вячеслава, человека делового, вдумчивого, да несколько скромного, пребывающего всю семейную жизнь в одной и той же должности главного инженера, холишь, учишь, наталкиваешь на мысль, журишь, щадишь, любишь, не опускаясь до ревности, – и так несется московская сытая жизнь, не омрачаемая семейными катаклизмами, но все-таки нервозная, и несется, несется, несется жизнь, и ты мчишься наперегонки с остальными женщинами из крупной лаборатории, пока чей-то альтовый, поддельный, почти девчачий голосок не образумит: постойте, а кому в этом году сорок, у кого этот опасный для женщины рубеж, кому пора наконец подумать о себе, а не о коврах, мужьях, автомобилях, избах для летнего отдыха в Подмосковье?
Так и случилось однажды в душный день начала июля, когда распахнутые окна лаборатории не только не открывали доступ прохладе, но, казалось, зазывали печной жар, исходивший от раскаленной близкой стены здания напротив. Кто-то из сотрудниц, самостоятельных как будто и серьезных женщин, впадающих время от времени в глупость, рассказывающих иногда побасенки о всем известных актрисах, фигуристках, поэтессах и определяющих возраст их любовников почему-то одними и теми же двадцатью восьмью годами, именно кто-то из них и заронил в душу Галины Даниловны тревогу: критический возраст для женщины, катастрофически прибавляются морщины, сморщенная кожа рук и внуки, внуки!
«Да что это – шлагбаум? – осуждающе покосилась она на говорунью. – Предел какой-то? Годы ведь не находятся ни в какой прогрессии с очарованиями жизни или грустью, страданиями. То есть потом, конечно, в старости! А пока…»
И она, склоняясь над шатким, облупившимся, потерявшим кое-где лакированное покрытие, не то янтарным, не то местами побелевшим, точно выгоревшим от перекиси водорода, столом, почувствовала наслаждение от того, что никто из сотрудниц, из случайных знакомых, с кем разговоришься в очереди, не дает ей сорока лет, все изумлены, все глядят на нее с нарастающей влюбленностью: «Да что вы! Да вы, наверное, все время дома? Или на даче, на воздухе?» Какое там дома! Наравне с Вячеславом всю жизнь она тащила тяжелый воз забот, забот в квадрате, как говорили у них на службе, и какое там дома!
И все же, слушая панические разговоры о критическом для женщины возрасте, она, вздыхая легко, облегченно, с почти неслышным поющим подголоском, подумала с какой-то преступной для деловой женщины сладострастностью о том, что может хоть сейчас достать из полукруглой, полумесяцем, сумочки пудреницу с зеркальцем, украшенным микроскопическими веснушками, этими благоуханными микробами прессованной пудры чуть ли не терракотового цвета, и увидеть свое отражение, свой чистый, навечно отшлифованный в мастерской природы лобик, коралловый рот с упругими губами, человечные глаза, синие, насыщенной синевы; но радость была бы упрощенной, если можно вот так, посредством зеркальца, встретиться с самой собою, а бодрящее чувство начиналось еще до того, как посмотришься в зеркальце, и было заложено в самой возможности каждую минуту убедиться, какая ты есть, и все же продлевать радость, лишь изредка раскрывать сумочку и повышать свой тонус. Нет-нет-нет! Нет-нет-нет, Вячеслав Николаевич, мысленно твердила она тут же оправдания, нет-нет-нет, мой муж, я не пустышка, я так люблю эти схемы, люблю копаться в них, щепетильна и никогда еще не слышала попрека от заведующей лабораторией. А распахиваю сумочку чаще всего для того, чтобы достать эти тоненькие, дамско-мужские в наш век, приятные, легкие, диетические сигареты. Я же курю! Да еще как! И хоть бы какой след – так нет, не портится и цвет лица! И курю больше всего в обеденный перерыв, когда весь наш дамский коллектив подогревает в это время захваченные из дому бульоны в элегантных, глазурованных, расписных бидончиках, капустные или щавелевые щи в термосах. Дамский коллектив, одни женщины в лаборатории, и нечего стесняться, нечего бежать в столовую этажом ниже, давай подогревать обеды. Господи, как будто время послевоенное или жизнь накануне глобального голода. И после этого упоенно вести нескончаемые саги о паласах, автомобилях, квартирах, укромных зеленых личных островках в Подмосковье… Ну, да простят мужчины женщин: и в преклонные годы мужчины не знают всю правду о своих любимых. Непонятный какой-то закон, непонятая чистота мужчин… Да что об этом? Жизнь. И когда остается до конца обеденного перерыва пятнадцать минут, можно войти в лабораторию, где еще не испарились кухонные запахи, увидеть, как вынимают из огромного, бог весть какою фирмою изготовленного чайника самодельный электрический нагреватель, похожий двумя своими прутьями на странные сизые щипцы, и достать из общего холодильника цейлонский чай, украинский сахар, вологодское масло, московское печенье – все, что было принесено в понедельник на всю неделю, и услышать в лаборатории-столовке голос то ли справа, то ли слева, то ли из замаскированного динамика: «Кому сорок, а у нашей Галины Даниловны пока еще первая молодость…»
Это была приятная истина, Галина Даниловна ответила вежливой улыбкой, но уже тотчас на нее снизошло: «Допустим, это сейчас все мое – красота, здоровье, очарование. А дальше? А через десять лет? Да ведь недаром все эти бабские разговорчики!»
И, вновь прикуривая, она поспешила в безлюдный коридор, впервые испытывая такую острую тревогу и осознавая, что старость не минует и ее. Господи, неужели и она превратится в пенсионерку, в старуху, в женщину, которую предаст молодость, в женщину, в которой ничего не останется от прежнего внешнего таланта?
Взвинчивая себя чужими фразами, припоминая панические рефрены сотрудниц, она принялась нервно расхаживать по коридорным коврикам, бросилась даже к лестничному, огромному зеркалу, увидав там некую актрису и узнав в ней себя, потом и в маленькое, особенно ценное зеркальце из сумочки гляделась, успокаивая себя, хорошея от этой молнии испуга и находя, что никогда еще не была такою дурой, как сейчас.
Румяной девочкой вернулась в лабораторию, в одно мгновение помудревшей женщиной села за пятнистый стол. Что жизнь? Мчишься, мчишься наперегонки с остальными женщинами, наравне с мужчинами тянешь служебную лямку, украшаешь в доме все плоскости хрусталем, тащишь и тащишь каждый день поклажу для уютной утробы холодильника, а не пора ли, глядя в иную даль жизни, подумать о себе, пощадить, пожалеть самое себя?
И, заранее зная, что на ее просьбу отзовется каждая, угадывая счастье даже в возможности попросить и быть осыпанной предложениями, Галина Даниловна тихонько, вполголоса, сокровенно спросила, не поможет ли кто-нибудь устроиться ей в некий недоступный санаторий, а то все наши дома отдыха лишь для веселья, для крепкой нервной системы, но не для отдыха.
И тут же одна из богинь нарочито будничным голосом предложила свободную путевку в Прибалтику, но не только в Прибалтику, а именно в Дубулты, и не только в приморские Дубулты, а именно в эпицентр духовной жизни, в писательский санаторий, именуемый Домом творчества. Галина Даниловна в одно мгновение сообразила, что срок ее отпуска как раз чудесно совпадает со сроком путевки, вскочила из-за примитивного стола и расцеловала дарительницу.
Дома, освежаясь в перламутровой ванне, она почти кричала, чтоб слышал Вячеслав, что наконец-то отдохнет по-настоящему и зима пройдет для нее без всяких стрессов.
– Да я же не виновата, что всего одна путевка, – улыбалась она и как будто целовала каждую капельку воды, попадающую ей на губы. – Муж! Ну что ты как Отелло? Ну что застыл в дверях? У нас уже внуки скоро, нам стыдно ревновать друг друга. Я тебе буду писать не открытки, а письма. И учти: в каждом конверте будет насыпано немного балтийского песка…
Такой легкомысленной, такой болтливой она не помнила себя уже давно, и вот все резвилась в ванне, все никак не могла унять смех и сама не понимала, отчего ей так весело. Ах, да: Рижское взморье, латвийский эпицентр духовной жизни, отдых, счастливые дни, балтийский песочек на сухой ладошке, балтийский песочек в конвертах…
А Вячеслав как-то особенно жадно смотрел на нее, кривил рот в деланной усмешке. Неизвестно почему он все торчал в дверях ванной, этот седой красавец, этот любимый красавец, такой атлет, такое загляденье… Нет, она все понимала сейчас. Она так понимала его тревогу и ревность! И знала, что он сейчас еще сильнее любит ее и, если она даже попросит вовсе не прикасаться к ней до самого отъезда, он все равно с бешенством будет любить ее после приезда; и знание этого делало такими приятными эти мгновения.
Все резвилась она в ванне, уже спокойная за свои будущие лета, за красоту, которая никогда не изменит ей. И женские панические разговоры отодвигались куда-то далеко, чуть ли не в следующий век, и тело ее праздновало свободу.
– Я вовсе не ревную, – обиженно сказал Вячеслав.
– Что-что? – воскликнула она, хотя и слышала в водопаде душа его баритон, да ведь так приятно повторным вопросом вызвать припадок любви и ревности, умело скрываемой сейчас.
– Я вовсе не ревную. Я думаю, что ты впервые едешь без меня. И как там будешь одна? – И он посмотрел своими карими глазами, в которых было больше нежности, чем ревности.
2
Курорт требовал суеты: переодеваться к ужину или к прогулке по пляжу, белесой песчаной каймой тянувшемуся почти у самых окон Дома творчества, ходить за двести метров в соседний городок Майори, маленький, своеобразный, словно созданный фантазией гномов, затевать путешествие в Ригу и поздно вечером, возвратившись в свой освещенный небоскреб, писать Вячеславу и Алене в Москву, все время, до глубокой полночи испытывая странное ощущение, будто ее маленькие ушные раковины хранят не то органный гул Домского собора, не то нежный шум моря, не то особенный, вежливый говор праздной толпы в Майори…
Жизнь прекрасна, твердила Галина Даниловна, и сыпала слюдяные, маковые крохи пляжного платинового песочка в конверт, и так хотела, чтобы там, в Москве, в родном гнезде, сразу повеяло, едва вскроют конверт, прелестью курортной жизни: очарованием северного моря, особым каким-то ароматом, что ли, а вернее всего – воздухом Балтики.
Да, этот необычайный, густо насыщенный озоном, кислородом воздух морского побережья! Наверняка этот бодрящий воздух по-своему действовал на сосуды, и все приезжие страдали бессонницей и спускались в лифте вниз, к дежурной медицинской сестре, выпрашивать снотворное, и Галина Даниловна тоже каждую ночь долго не могла уснуть, но это не беспокоило ее, она, дожидаясь сна, перебирала мгновения каждого дня в писательском доме, зная, что будет дорожить этими мгновениями более, чем теми, что связаны с Москвою, с лабораторией, со всем обыденным. Господи, стыдно вспомнить эти разогреваемые в полдень московские щи, эти щи в элегантных термосах, которые приносят сотрудницы, разодетые в богатые меха! А здесь – вечный праздник, волнующая предупредительность мужчин, испытующие взгляды, безбрежный юмор за теми столами, где обедают люди в невыразительной одежде, и тайны, заключенные в каждом незнакомом человеке, и маски незнакомых людей…
Теперь Галина Даниловна приобрела опыт и могла ожидать остроумного разговора от тех, кто не бросается в глаза, кто небрежно одет, а поначалу, обязательно сворачивая из ресторана к кафетерию с будапештской кофеваркой и пригубляя обжигающего черного варева, она всякий раз заблуждалась в своих догадках, и тот, кого она принимала за одухотворенную личность, оказывался спортсменом или директором магазина. Но ведь это поначалу! И, зная уже многое, наслышавшись анекдотов и легенд, она за чашкой кофе любопытствовала, краем глаза следя за шумными соседями, и ей самой было неприятно, что она смотрит на всех так, словно хочет поставить диагноз: пьяница или гурман, бабник или однолюб? Но ведь не только она, а и многие случайные в этом доме люди, входя в мягко набирающие высоту лифты, сталкиваясь друг с другом в холле, где сплошные стеклянные окна, или на узких золотых грядках пляжа, пронзали любого встречного глубоким, зондирующим взглядом!
И как это ни парадоксально, не только суета, но даже бессонница излечивала ее: по ночам, припоминая московские полуденные щи в лаборатории, вечную женскую гонку за нарядами, тихий, непрекращающийся, азартный бой сотрудниц за сомнительный престиж, она чувствовала себя здесь, на интеллигентном балтийском курорте, как на волшебном острове и постоянно твердила себе одно и то же, будто слова стихотворения: «А утром будет море…» Да что утром! Ночью, когда прекращали бег поезда электрички по близкой отсюда линии, в распахнутое окно иногда сквозь шум породистых, с крупной хвоей, сосен долетал вздох моря. Рижский залив, обычно спокойный, штилевой, вдруг доносил какой-то стихийный вздох, и Галина Даниловна, ошеломленная этим внезапным звуком дремлющего моря, вставала и приникала к стеклам или даже выходила в полночь на лоджию, и смотрела на скромное северное море, и вдруг ощущала откуда-то с соседней лоджии приятный запах табака, и тогда она понимала, что это не море вздохнуло, а человек, сидевший где-то на лоджии и куривший фимиам сонному морю, нежной ночи, короткой поре зрелого здешнего лета. И тогда она тоже искала в потемках на безбрежном письменном столе упругую ножку сигареты, готова была тоже вздохнуть от чувства прибывающего здоровья и повторяла свою ворожбу: «А утром будет море…» Да, она вновь и вновь напоминала себе, какой удачный, самый крайний, ближайший к морю номер принял ее душистые наряды, отборную косметику, преждевременную панику, полезное одиночество и бессонницу, дарующую покой. Номер этот с маленькой прихожей, открывающей по левую руку встроенные в стену шкафы светлого дерева, а по правую – ванную с душем и миниатюрной, в виде некоей дольки, ванночкой, был еще и тем хорош, что рядом, в коридоре, во всю длину, от потолка до пола, сверкало оконное стекло, приобретавшее цвет моря в зависимости от погоды, от времени суток: это саженное стекло создавало иллюзию, что коридор открыт морю или, наоборот, что море впадает в канал коридора. Идешь длинным, устланным ковровыми дорогами коридором – и в раме окна приближается с каждым шагом морской вид, как будто один и тот же рисунок, лишь меняющий цвет и тона…
Так, дожидаясь каждую ночь сна, она обретала такое чувство, будто вся жизнь ее прошла в этом доме на берегу Балтики, где ей трижды на дню подают кулинарные шедевры, где для нее и откос пляжа, и прохладное море, и милостивое солнце, и кафетерий, а в кафетерии, оказывается, не только она следит за знаменитостями, но и ее обществом дорожат благородные чинные мужи. Такое открытие было для нее сначала в диковинку, а потом ночами, словно видя себя со стороны, она честолюбиво нашла, что иначе и быть не могло. Тут же, в кафетерии, она разговорилась однажды со своим соседом по этажу – человеком неопределенного возраста: можно было ему дать и двадцать пять, можно было допустить, что давно за сорок. А все оттого, что ни единой серебряной нити в коротко остриженных темных волосах, что весь он ловок в движениях, как спортсмен, что остроумны и зрелы разящие речи этого мужчины с птичьим профилем и с птичьими же, зоркими глазами орехового цвета. Был он из какой-то республики, где в местном журнале опубликовал перевод романа знаменитого зарубежного писателя, привез переплетенный, собранный из трех журнальных номеров этот роман и, неосторожно похвалившись своей работой, был теперь осаждаем каждое утро женщинами, старцами, страждущими интеллектуального чтения детьми: роман рвали из рук, роман читали запоем, за ночь, кто-то вывесил список будущих читателей, кто-то уже высчитал все сроки и скорбел, что не успеет почерпнуть божественной духовной пищи. А Галина Даниловна, слушая за столом бойкий иронический говорок героя сезона и обещая ему не покидать Балтики до тех пор, пока не придет ее очередь ночного чтения, на самом деле не очень горевала, если даже очереди не дождется, а с интересом наблюдала, как этот человек мнет тонкими губами свою республиканскую сигарету. И запах этого табака, этой сигареты был знаком ей по той ночи, когда она обманулась, приняв вздох теперь знакомого ей человека за вздох моря, и ей непонятны были такие пожилые мальчики: есть талант, пришла наконец и слава, свежи ее первые лавры, а что же все-таки мучает человека, заставляя так тяжело вздыхать и страдать даже на курорте?
Нет, не очень дожидалась она залистанных страниц переведенного романа, а интереснее всего ей были здесь, на Балтике, люди, суета, обеды, разговоры, прогулки, дневной отдых на делянках пляжа, и Москва с каждым днем все отдалялась, отдалялась. Да, отдалялась от нее Москва, хотя никуда не трогалось с места волшебное местечко на Балтике, но вот уже как будто и странно через некоторое время опять появиться в Москве, возле своего кооперативного дома, подняться к себе на третий этаж, не пользуясь ни одним лифтом, ни другим, потому что в этом доме полно любимых зверей – от маленьких шавок до крупных сообразительных догов, которых и днем, и в полночь спускают и поднимают в лифтах и которые, как ни блюди их, как ни следи за их чистотой, все же не всегда чисты.
3
Очередную чашечку кофе ей подал ставший необычайно галантным, любезным, светским от свалившейся на него славы герой сезона, случившийся в кафетерии, и, когда он подсел и легко, словно продолжая вчерашнее, повел разговор в наступательной, агрессивной манере, поражая блестками сравнений и наблюдений, увлекая своим красноречием, Галина Даниловна решила, что ничего она не теряет, если пресловутый роман, переплетенный где-то в провинции, так и не достанется ей. Вот ей знаком этот пожилой мальчик, которому скоро пятьдесят, и знает она, что в далекие, военные времена, когда он был тринадцатилетним мальчиком, то ходил на связь из оккупированного города к партизанам, пока и вовсе не оказался в партизанской пуще, и знает она, что первые молнии войны до сих пор фосфоресцируют в повестях моложавого ветерана, – и что там роман, где все чужое: жизнь, география, страсти! Слушала она бывшего партизана, участвуя в разговоре без лишней траты энергии, поддерживая беседу лишь движением бровей, улыбкой, многозначительным взглядом, по опыту зная, что легче всего быть слушателем, а не собеседником, и помня, что приехала она сюда отдыхать, заботиться о здоровье и беречь устойчивую прелесть своего облика. А говорун, вдохновенно переходя с восклицательных интонаций на вопросительные, уже посматривал умными, сочувствующими, нагловатыми глазами, определенно находя ее, может быть, какой-то московской дурой. Во всяком случае, нечто подобное мелькнуло в его взгляде… Ну, весело подсказала себе Галина Даниловна, коль так, то пора и честь знать: распили двести граммов черной горячей жидкости – и разошлись до следующей нечаянной встречи. Необязательность, поверхностность отношений курортного, мигрирующего люда.
И она посмотрела снисходительно на речистого знакомца, щелкая замочком сумочки, из которой тотчас вылетел парфюмерный джинн, готовая при мужчине подкрасить губы и уйти этакой загадочной ликующей красоткой.
Как вдруг в эту же минуту появился в кафетерии ее москвич, ее Вячеслав, окинул столики рассеянным взглядом покрасневших глаз, узнал ее, без радости улыбнувшись, и, гордо взглянув на героя сезона, отвесил ей театральный поклон и направился к стойке кафетерия.
Галина Даниловна и не попыталась даже провести пальцами по векам, зажмуриться, как это делают, когда хотят избавиться от видения: слишком трезвой женщиной она была и вот теперь гадала, зачем появился так нежданно муж. Лишь сумочка оставалась раскрытой, и парфюмерный джинн наверняка в эти мгновения то выпархивал из шелковистых недр, то вновь нырял в душистый сумрак сумочки.
– В таком случае я исчезаю, – быстро нашелся рассказчик, поведя ореховыми глазами в сторону ее Вячеслава.
– Он только что из Москвы, – невпопад обронила она. – Он самолетом, у него давление, даже глаза покраснели…
Но эти слова, оказывается, она уже говорила самому Вячеславу, который нарочито занял место исчезнувшего моментально героя сезона и с каким-то вызовом выпил водки, вновь налил и вновь поднял рюмку с водкой, молча отмечая свой неурочный, быть может, приезд; а она, обрывая фразу и ловя какое-то торжество во взгляде мужа, все еще пребывала в том мгновении, когда муж стоял спиною к ней и когда по этой широкой напряженной спине, обтянутой туже обычного светлой тканью пиджака, по тому, как нервно переступил он с ноги на ногу, поняла сразу, что его так гнало на выходные дни сюда. Некая тайна вдруг приоткрылась, и Галина Даниловна догадалась, что он, непьющий, кроткий муженек, все эти ночи тоже маялся бессонницей, не находил себе покоя от ревности, от всяких дурных мыслей, видел, наверное, во сне или представлял ее измену и, значит, по-прежнему любил, любил!
Она вздохнула счастливо, а он и этот вздох определенно расценил по-своему, нахмурился и вновь выпил, чуть ли не подавившись глотком алкоголя.
Она, растроганная донельзя тем, что он любит ее по-прежнему и боится потерять ее любовь, потянулась к нему, чтобы расцеловать на виду у всех, а он откинулся спиной и возразил не то всерьез, не то шутя:
– Нет-нет. Как так можно после всех ваших знакомств?
Тут бы, пожалуй, и объясниться с мужем, терпящим пытку любопытства и ревности, тут бы и сказать, как мил герой сезона всем здешним, всем почитателям его таланта, всем прибывшим вкусить райской жизни, да что-то заставило ее промолчать и так по-женски, не то с мольбой о прощении, не то с просьбой сохранить жуткую тайну, чуть-чуть, слегка улыбнуться.
– Ну что ж! – вспылил Вячеслав, охлаждая себя глотком алкоголя и бледнея.
А через полчаса они встали, и направились к лифту, и поднялись, разъединенные встречей, притихшие, грустные, и она знала, когда шли они но ковровым дерюгам, что все равно он бросится в номере целовать ее, а не допытывать, и он, может быть, тоже не ожидал от себя ничего другого, потому и нервничал и от излишней нервозности не то напевал по пути, не то бормотал что-то.
А у двери, у окна, создающего иллюзию, что коридор впадает в море, их ожидал главный инженер здания, высокий обаятельный литовец, которому Галина Даниловна пожаловалась однажды на то, что лампы дневного света все время издают какой-то треск, едва включишь свет. И вот инженер, должно быть, пришел осмотреть эти лампы, а Вячеслав конечно же и эту встречу расценил с мужской точки зрения и поэтому вновь наигранно, с чрезмерным радушием подал руку литовцу:
– Будем знакомы!
Все время, все две или три минуты, в течение которых у нее спрашивали о лампах, щелкали выключателем и слушали волшебный шорох, исходивший от загоревшихся ламп, она с улыбкой следила за Вячеславом, видела, что он совершенно ошалел, суетится, ничего не слышит, ничего не понимает.
Как только они остались одни и она с жалостью подумала о том, какое беспокойство мучило мужа там, в Москве, и какая напряженная у него была спина у стойки кафетерия, и как он вовсе ошалел от ревности сейчас, – она бросилась к нему, уже слегка смежая глаза в предчувствии сладких поцелуев.
Но он был какой-то странный!
Нет, он не был пьяный, он даже трезвей обычного выглядел, хотя глаза оставались покрасневшими, с размытой розоватостью на белках.
Просто он отстранил ее, не поцеловал, уселся на диван и устало, как после ссоры какой-то, проговорил:
– Нет, пора подумать и о себе. Об отпуске. Об отдыхе в одиночестве. Пора, пора. И только в одиночестве.
Говорил он тоже как-то непривычно, словно выстрадав нечто и наказав себе жить в дальнейшем по своим новым, таинственным канонам.
Ну что ж, сказала себе Галина Даниловна, не поцеловал – и не надо. Уж так давно мы с тобою, муж, целуемся, со столь далеких времен, что на щеках у меня стал появляться от твоих колючих поцелуев пушок который принято называть персиковым. «Персиковый пушок!» – мрачно веселилась она, украдкой посматривая на ревнивца, опасаясь, как бы не задумал он и в самом деле план несправедливой мужской мести, и женским чутьем угадывая, как хочется и ему броситься к ней. Господи, ведь муж и жена, ведь так мы любим, так оберегаем друг друга от волнений, так сохранились в свои сорок, такая дочь Алена у нас и вообще все в нашей жизни превосходно, а вот сейчас какие-то глупые балтийские страсти!
Может быть, именно эту минуту будет она проклинать всю жизнь, считать ее страшной минутой, самой горькой, безжалостной; может быть, еще раз ей распахнуться бы сейчас для объятия и даже пасть на колени, что ли. За что? Да за то, что он страдает и любит, мучается в Москве без нее, как несчастный, отвергнутый ею муж!
Но и обиду на него она уже почувствовала: как же, выпил водочки, подозревает в самом пошлом и подлом, подозревал, соломенный вдовец, и все ночи в Москве!
– Ну-ка на пляж! – рассердилась она. – Купаться не будем, а так, пойдем по дюнам. Правда, уже никаких дюн на берегу. Опоздали мы с тобой. И ты опоздал, хотя и летел шпионить за мной. Но опоздали. Тут однажды смерч пронесся…
Он внимательно выслушал ее, покорно побрел вслед за нею, а уже на берегу, где платиновый песчаный откос казался цветущим от обилия ярких купальников, вдруг тревожно спросил:
– Какой еще тут смерч?
– Да очень давно, говорят. До этого были дюны, а теперь пляжи ровные, как на реке. Налетел смерч, сровнял дюны, закрутил в воздухе тучу песка…
Нарочито вывела она его на ставшие родными за какие-то две недели грядки пляжа, где у нее теперь было много знакомых и где все ее приветствовали и провожали взглядами, и она, веселая от милых улыбок и традиционных приветствий, оглядывалась на несчастного следопыта и замечала, что здесь, на тепличном воздухе, среди валявшихся гроздьями тел, похожих на зрелые стручки, он становится все более мрачным, бредет с саркастической ухмылкой на губах. Словно он торжествовал свое поражение!
Когда опять с нею согласно раскланялась стайка загорелых старцев, Вячеслав буркнул:
– Хелло, мужики!
И она, поразившись его небывалой развязности, определила, что он лишь сейчас опьянел: водка подействовала на него медленно, как лекарство в таблетках.
Ну и муженек, ну и ревизор из Москвы! Нет, поскорее с пляжа, поскорее куда-нибудь в Майори или даже на такси в Ригу, чтобы ветром, а потом кофе развеять хмель у смутьяна из Москвы!
А он, становясь в одно мгновение трезвым, с насмешкой, как-то свысока взглянул на нее и убежденно закончил некий непонятный ей, внутренний спор:
– Пора, пора подумать и о себе. На Кавказ я не поеду, а скорее всего в Крым. Не сидеть же летом в Москве. Ты, конечно, посоветуешь снять дачу, сидеть под Москвой, стать кашеваром, дожидаться тебя на выходные. Но я твердо решил: в Крым.
– Вот и угомонился, несчастный Отелло, – тревожно согласилась она, подавила вздох и посоветовала себе не расстраиваться, а лишь поддакнуть Вячеславу, который неизвестно почему взбесился под старость.
Да, славненькое дело: на Балтике, в раю, в безоблачном июле, твердить о Крыме! Но что поделаешь, коль Вячеслав не находил иных слов и бубнил о том, как он любит запущенные городки Крыма. Что поделаешь! И вся суббота, весь этот день прошел для нее в пустопорожних разговорах о Крыме: Вячеслав напоминал всюду – и за ужином, и за бутылкой румынского вина в кафетерии, и в кинозале здесь же, в Доме творчества, – о заманчивом отдыхе в одиночестве, а она упрямо и горячо соглашалась, лишь бы не портить себе нервы.
Он даже и потом, когда улеглись они, погасив горящие с каким-то постоянным жужжанием и шорохом люминесцентные лампы, напоминал о Крыме, как будто угрожал своим Крымом, и она, рассмеявшись, захотела прильнуть к нему, опытной рукой погладила и определила, что он крепится из последних сил, а он отстранил ее вновь и сказал скороговоркой:
– Я летел, я устал, мне надо отдохнуть.
И она задумалась на минуту: уж не объясниться ли в любви пожилому шпиону? Уж не успокоить ли его, не сказать ли, что рвалась на Балтику отдыхать, а не ради приключений, не ради того, чему охотно предаются, лишь появись свобода, иные женщины?
Но, слава богу, тут же она и уснула, наверняка сраженная бокалом сухого вина.
А утром умывалась с нарочитым шумом, стучала о стеклянную подставку под зеркалом разными флакончиками и тюбиками.
Он тоже нарочито громко фыркал, уж очень долго фыркал под краном, постанывал от наслаждения, прекращал упоенный вокализ и вновь продолжал фыркать, стенать, крякать, так что она, не выдержав, вошла в ванную, принялась протирать усеянное брызгами, как каплями дождя, зеркало, выговаривая:
– Тут, между прочим, тоже слышимость, Вячеслав. И соседи, между прочим, заняты с рассвета, сидят за письменными столами.
– Ты хочешь сказать, что я надоел? – восторженно спросил Вячеслав.
Она в чистом зеркале видела: Галина Даниловна и Вячеслав Иванович, жена и муж, два дурака, симпатичные такие дураки средних лет, оба разгневанные и еще более приятные, одухотворенные во гневе.
– Ты хочешь сказать, чтоб я улетал пораньше, сегодня, а не, допустим, в понедельник на рассвете?
– Как удастся, – пожала она плечами, жалея в этот миг себя и стараясь не распускать нервы.
– Ну! – воскликнул Вячеслав, весь сияющий, выбритый, праздничный. – Я так и знал. Я и билет взял в Рижском аэропорту на сегодняшнее утро. Так что, жена, не пойдем мы раскланиваться со старичками по пляжу, а поедем в аэропорт. Жены всегда провожают мужей, это удается им с доблестью!
И не успела она опомниться, как такси уже рассекало целебный воздух приморья, неслось по взморскому шоссе, минуя Дзинтари, Булдури, Лиелупе, все эти крохотные городки, объединенные названием Юрмала, что в переводе с латышского означает Берег Моря, а потом, после торопливого объятия перед турникетом, почти на взлетном поле, уже другое такси мчало назад, в Дубулты, и недоумение терзало ее: ну почему мы с ним такие кретины?