Текст книги "Стая воспоминаний (сборник)"
Автор книги: Эдуард Корпачев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц)
– Два часа! Два часа вы меня ждите. Два часа веселитесь без меня. Если не появлюсь через два часа – можно по домам. Но все-таки ждите. Два часа!
И, понимая, что Журбахин и Лунцов осуждают его за то, что он испортил им праздник, один из лучших дней лета, Штокосов пятился и зачем-то кланялся, и он еще сам не понимал, что теперь готов будет проторчать у «Новослободской» хоть до заката, а приятели, пожалуй, понимали по-своему его шутливые поклоны.
Сидел в одном вагоне метро, где гулял приятный сквознячок, некий вольный дух подземной трассы, потом пересаживался в другой вагон, мчащийся уже по кольцевой линии, переполненный донельзя, так что люди, казалось, изнывали в духоте и тесноте, и каждый из людей почему-то гневно посматривал на окружающих его спутников, – и все это, знакомое, московское, каждодневное, привычное, казалось Штокосову внове. А все потому, что он ехал на «Новослободскую», ехал по улыбку, что ли, и в ожидании этой улыбки как-то остро схватывал все окружающее, без раздражения переносил тесноту и миролюбиво посматривал на тех, кто на исходе жаркого московского дня готов был враждовать со всеми людьми.
Он только не мог понять, как это он едет ради мимолетной улыбки и как это он мог променять застолье, лучшую в мире компанию мужчин на ожидаемую им эфемерную улыбку. Да и то – если повезет, если успеет он к тому времени, когда Надя обычно ждала у «Новослободской» свой троллейбус. Если повезет, если он успеет и если Надя случайно заметит его, стареющего, седеющего все более с каждым летом!
Но как только он оказался у желтых колонн круглого павильона метро станции «Новослободская», как только поспешил к троллейбусной остановке, то и понял окончательно то, что поначалу самому ему представилось причудой стареющего короля. Мы никогда не предадим друг друга, думал он, похаживая у троллейбусной остановки да оглядываясь. Ни Журбахин, ни Лунцов, ни я. Мы друзья на всю жизнь. Таких преданных друзей теперь поискать. Но что же всех нас ждет? В личной жизни у каждого из нас нелады, жены терзают нас, мы уходим от них – в свою работу, в свои дела, а то на охоту, или в пивной бар, или куда-нибудь на Главный почтамт, к собирателям марок. Уходим временно, но уходим каждый день! И наша компания не распадется до конца наших дней, в этом нет сомнения. Но не скучно ли изо дня в день реставрировать прошлое, жить воспоминаниями о давних безумствах? И ничего светлого впереди. Постареет и станет еще более вздорной жена, уйдет к любимой девочке сын… Ничего светлого впереди. Старость. Вечность! И ничего прекрасного, обворожительного! Метро, получка, щи из ранней капусты, рубль на столовку и на табак… И вдруг в этой монотонной жизни ты, с грустью поглядывающий в даль грядущего пенсионного возраста, получаешь такой нежданный дар: улыбку молодой прекрасной женщины. Второе лето! И ты медлишь, медлишь, а уже второе лето… Нет, надо ценить такую улыбку, и пусть сюжет останется незавершенным, пусть все призрачно и обманчиво, но больше в твоей жизни уже не будет такой улыбки, и надо ценить такую улыбку!
Жизнь наконец-то начинала нравиться, жизнь хотя бы в этот день предлагала оптимистические варианты: если повезет, он увидит милое создание и, быть может, осмелится заговорить; а если прозевал и не увидит, то вернется к друзьям в пивной бар, друзья поднимут кружки за его возвращение, официант Валера тотчас окажется у пресловутого стола, готовый служить мужскому братству. Да, как изменяется настроение к лучшему, когда жизнь предлагает варианты и когда вечером есть куда ехать, кроме своего дома!
Кто-то неосторожно бросил окурок, попадая в него, кто-то наступил ему на ногу – Штокосову нынче было не до этих мелочей бытия, обычно раздражавших его и взвинчивавших нервы. Он лишь взглянул на свою ногу и словно впервые заметил, какая неприглядная у него обувь, какие старомодные пятирублевые сандалеты в виде плетеных лаптей из фальшивой кожи. Он слегка встревожился, и ему тоже впервые за последнее десятилетье захотелось предстать перед той, которую ждал, в хорошей одежде. Но, к сожалению, эти лапти и этот вечный пиджак из буклированной серо-голубой материи, под которым свободно облегала тело коротенькая, навыпуск, безрукавка на жалких мелких матовых пуговках, – вот его обычный летний наряд еще с той эпохи, когда движение хиппи лишь зарождалось. Дурной тон? Возможно. Зато удобно в таком наряде штурмовать утренние автобусы, удобно садиться где попало: на коричневые сиденья московского транспорта, на подозрительно тусклые, точно вобравшие в себя всю джинсовую грязь креслица забегаловок, всяких пельменных да шашлычных. И зато все есть у жены, у сына! Да, вот что главное в твоем возрасте, отец: все есть у жены и у сына. Все.
А лето и вправду стояло дивное: ни дня без солнца, асфальт мягок, как воск, и когда бредешь после работы или стоишь где-нибудь неподалеку от метро и видишь ряд колонн павильона, ряд толстых каменных сестер, то начинаешь понимать, что такое зной. Штокосов сбросил пиджак, который на весу показался ему на миг увядшим, съежившимся от зноя, и ощутил, как на оголенные руки ринулся целый рой теплых, незримых, микроскопических частиц зноя.
– Вы все-таки едете, очарованный летом? – вдруг зазвенело у него в ушах, и он, полагая, что это слуховой обман, рожденный духотой, атмосферой, тем пеклом московской улицы, когда от проносящегося близко автомобиля шибает обжигающим ветерком, сильно провел скользкой ладонью по лбу, точно пытаясь избавиться от слуховой галлюцинации, но все же с ленцой повернулся в ту сторону, откуда почудился голос.
А перед ним стояла Надя, улыбалась, уже наверняка смущенная своей смелостью, и вопросительно посматривала суженными от яркого света глазами цвета черной смородины, ожидая ответа или рутинного приветствия. И кто же еще должен был окликнуть его, кроме Нади, если ради Нади он бросил компанию и отправился подземной Москвой сюда, к этому павильону метро, своей колоннадой напоминающему театральный подъезд?
– Я в самом деле очарован, – счастливо согласился он, случайно придавая своему ответу двойственный смысл, сразу обеими руками влезая в рукава бесподобного пиджака, так что на мгновение распяленный пиджак будто воспарил над его головой. – И баснословно богат. И друзья не в обиде на меня. И вообще… Слушайте, куда вам сейчас в троллейбус, я первую же машину остановлю мановением руки, и первая же машина будет нашей, и я вас сопровождаю до самого вашего дворца, и вы мне ничем не обязаны. Ничем. Я очарован знойным летом. Допустим!
И он тут же, бросившись к лиловой проезжей части, поднял руку с двумя разведенными в стороны пальцами, это был знаменитый жест римлянина, торжествующего победу, и он усмехнулся, подумав о том, что вот и старомодные лапоточки на его ногах напоминают чем-то сандалии древних римлян. «Развеселился наш Штокосов!» – удивился он себе, своей жизнерадостности и не сразу открыл дверцу притормозившего автомобиля, потому что при первом прикосновении к зеркальной раскаленной ручке ожегся.
И поплыли назад частые колонны павильона метро, забегая одна за одну, и поехал Штокосов с полузнакомой женщиной наконец-то вдвоем. Едва они уселись на заднем сиденье, так что можно было глядеть в лицо друг другу, Штокосов тотчас отрезвел, тотчас охладил себя той мыслью, что никуда в гости к этой женщине он не едет, а просто сопровождает ее… К тому же он словно со стороны увидел себя – полного, седоватого, в повседневной одежде – и понял, что никаких шансов на успех у него нет. Что это ему там мерещилось прошлым летом, нынешним летом? Ну, улыбалась ему при случайных встречах эта молоденькая, ну, заговорила сейчас на троллейбусной остановке… Что ж, сочти, что приветливость Нади – милая черта ее характера, не более. И будь верен своей мужской компании. Все у каждого из вас троих – в прошлом, и уже ничем не возместишь молодости. Будь верен своей компании. Не у каждого такие друзья.
– Да, а мои друзья! – словно вспомнив, что он уже обмолвился о друзьях, которые будут ждать его не менее двух часов, ухватился он за выгодную возможность косвенно рассказывать о себе и при этом делать вид, что речь идет лишь о лучших его друзьях. И так он сумел сразу охватить несколько периодов в жизни друзей, совершив беглый экскурс в студенческую молодость и завершив нынешними временами, когда апофеозом дня становятся сборища за кружкой пива.
– Нет, при чем здесь кружка пива! – вдруг прервал он себя и, понимая, что никакого эффекта не достигнет приукрашенными, поэтизированными или, наоборот, пронизанными иронией россказнями, он принялся с некоторой грустью признаваться в том, как было бы совсем невмоготу жить, если бы не друзья, не эти сборища, не одна и та же их компания. Не в кружке, не в застолье суть! А вот когда никто из троих ничего сверхъестественного не ждет, никуда, ни в какие маленькие начальники не рвется, и когда каждому из них с течением времени понадобится мужество, чтобы выстоять в ежедневной возне, начинающейся с толчеи у освещенного, раннего автобуса и заканчивающейся толчеей у вечернего автобуса, и когда каждый понимает, что этот темп и эта сутолока уже надолго, и когда каждый знает, что даже потом, когда придется носить в кармашке пресловутый алюминиевый патрончик с пахнущими ментолом таблетками в нем, все равно надо будет в привычной, тихой схватке у автобусной остановки овладевать транспортом, точно добиваться в кратком гражданском сражении своего права на долгий, до-о-олгий день у кульмана, – вот тогда-то и станет ясно, чем привлекательна для троих жизнь и почему воспоминания затмевают все нынешнее. Ведь исток воспоминаний – та пора надежд, самых разных надежд, еще не развеянных временем!
Куда же едем? Кажется, на Алтуфьевское шоссе? Ну, до Алтуфьевского шоссе еще далеко, и можно продолжать элегическую байку, но только не допускать иронии, потому что делишься сокровенным и вроде впервые вслух твердишь о том, что все наши мелкие победы, одержанные со времен молодости, теперь не идут в счет, а ценятся лишь воспоминания, фантомы прошлого.
Тут он взглянул на притихшую спутницу и поразился, с каким восторгом она внимала ему. Не ожидал он такого эффекта! Просто взглянул не очень деликатным взглядом, охватывая сразу всю ее тонкую и маленькую фигурку в элегантном костюмчике из джинсовой ткани неопределенного, синевато-пепельного цвета, модном таком костюмчике, украшенном двойной строчкой, нашивными кармашками и металлическими пуговками, затем обратил внимание на то, как черные гладкие ее волосы, вдруг освещаемые солнцем, показывавшимся в прозоре меж высокими зданиями, приобретают местами каштановые блестки. И тут, желая запомнить ее лицо, он и встретил этот взгляд ее, полный то ли восторга, то ли какого-то ликования. Штокосов не то чтобы смутился, а умолк на мгновение и словно со стороны посмотрел на себя же, мысленно порицая за вальяжную позу, за откровение свое, за тезисное изложение всей своей жизни. Он никак не мог понять, чем же смог пробиться в душу спутницы и заслужить такой взгляд. Непонятно это было ему еще и потому, что он, безрассудно бросившись сегодня к станции «Новослободская» и еще более безрассудно предложив полузнакомой женщине проехаться в такси, уже в первые минуты, когда поплыли в сторону забегающие одна за одну палевые колонны павильона метро, трезво сказал себе, что вся эта затея пуста, бессмысленна. Да, так он и сказал себе сразу же, едва взглянул вблизи на Надю, пугаясь ее красоты и почти не веря, что у женщин может быть такая матовая кожа. Такая матовая кожа, нежная и без косметики, и такие живые глаза великолепной черноты, и такой, с легкой, изысканной горбинкой нос, и такой крохотный некрашеный рот. Еще он обнаружил дивную форму ее рук, ее маленьких, но словно бы полных пальцев, так что суставы пальцев нисколько не выпирали, а были так успешно закамуфлированы благородной кожей, что на тыльной стороне выпрямленной ладони как и не бывало никаких суставов, а лишь некое симметричное подобие водоворотиков проступало на коже. Все это бросилось ему в глаза. И все, что было в ней прекрасного, будто выступило против него. Нежное создание и седовласый кавалер. Лишь тут, в такси, он понял весь абсурд своей нынешней затеи и, охотно теряя все шансы на успех, расселся вальяжно, уже не заботясь, как он выглядит, и отбросил ненужный, наигранный тон в разговоре, и стал очень искренним именно теперь, когда они мчались в такси вместе в первый и в последний раз. Определенно в последний! Потому он посмел столь открыто полюбоваться спутницей, но был ошеломлен ее взглядом. И несколько мгновений он был нем, пока искал отгадку и пока не решил, что Наде пришлась по душе болтовня общительного пожилого и чем-то заслуживающего доверие чудака.
«Никчемная затея, – понимал он теперь. – Какой охотник выискался. Охотник за нежной улыбкой. Нелепый охотник».
И он вздохнул облегченно, обнаружив, что уже позади и Новослободская улица, и Бутырская, и начало Дмитровского шоссе, и вот уже раздалось вширь течение Алтуфьевского шоссе. Не в самый ли конец Алтуфьевского мчится он по прихоти своей, не в Бибирево ли?
А спутница его, вдруг обеспокоенная тем, что он замолчал, с улыбкой, придающей некоторую детскость ее лицу, с улыбкой, обнаруживающей в ровном ряду нижних зубов вроде бы расселинку, сказала почему-то скороговоркой, то ли желая вернуть его внимание, то ли обещая выглядеть потом, в следующий раз, еще лучше, чем нынче:
– У меня флюс, но он уже проходит, щека располнела, но флюс уже проходит.
– Очень очаровательная полнота щек – и только, – возразил он, находя и в самом деле полноту ее белых щек ровной.
И не успел он обдумать, таился ли какой-нибудь иной, скрытый смысл в ее наивном признании, как Надя уже всерьез, убежденно, точно ей нужно было кого-то воодушевить своей чеканной формулировкой, поспешным говорком обронила:
– И следует запомнить: никогда никакую беду не делать великим горем.
Штокосов мечтательно улыбнулся, пытаясь понять, связана ли эта сентенция со всем тем, о чем он говорил в такси, со всеми метаморфозами в жизни его и его друзей, метаморфозами, ведущими от надежд к их крушениям и от разочарований – к утешительным сборищам в одной и той же компании.
– А вот и моя Тмутаракань, – подала Надя неуловимый, едва ли не какой-то кодовый знак водителю, после чего такси без задержки свернуло влево, на какую-то улицу, застроенную, пожалуй, лет пятнадцать назад вот этими серыми кирпичными пятиэтажными домиками под жестяной кровлей. – Инженерная улица, – продолжала она, выигрывая время, как показалось Штокосову. – Кинотеатр «Марс». И моя Инженерная. Так сказать, иллюстрация к той эпохе, когда панелей не хватало, что ли. Зато вот оно, панельное зодчество! – пригласила она полюбоваться открывавшемуся в заднем стекле такси белоснежному нагромождению высоких зданий Алтуфьевского шоссе, этому великолепью, издали способному обмануть чуть ли не светлейшим мрамором. – Здесь такие сады цвели! И тогда моя Инженерная улица выглядела вполне прилично. А теперь? Что сотворило с нами рукотворное чудо Алтуфьевского шоссе?
Штокосов меж тем запоминал этот уголок Москвы, зная, что больше ему здесь не бывать. Мало ли чего вообразил? И куда ты со своими сединами, пожилой влюбленный? Ах, тебе хотелось улыбки? Что ж, Надя улыбалась, Надя одарила даже загадочным восхищенным взглядом, Надя разговорилась необычайно в самом конце этой чудесной поездки по Москве – чего же тебе еще, старый воробей? Вылезай! Полно дурачиться. Компания плешивых королей дожидается тебя в пивном баре. И полно смешить юных красавиц!
Он выбрался из такси, ловя Надину руку и церемонно помогая Наде тоже выбраться на обетованную землю ее Тмутаракани. А свободной рукой он подхватил пестренькую, матерчатую Надину сумку, в которой словно бы и ничего не было, а только тяжелое полено замороженного мяса, пожалуй. Иногда Штокосов помогал своей жене, и теперь он глянул на современный, пестренький, веселых тонов куль с натянувшимися, как стропы, матерчатыми ручками. Ну, передать прекрасной женщине ее поклажу – и понестись подальше от этого уголка Москвы, так интересно сочетавшего в себе черты какого-то захолустья и новейшую архитектуру. Подальше отсюда! У каждого из нас есть в Москве любимые переулки или дворы, но не тебе здесь появляться. Забудь этот уголок, эту Надину Тмутаракань!
– А вы донесете мою поклажу во-он до того домика? – спросила Надя, словно затягивая минуту прощания.
– До того серенького? До того дворца? – усмехнулся он, понимая, что будет приглашен в дом и представлен, допустим, Надиной матери, которая, возможно, лишь немногим старше его, Штокосова, а выглядит нисколько не старше. Итак, неужели предстоит знакомство с женщиной, которая, может быть, выглядит нисколько не старше тебя? Этого Штокосов очень не хотел! Потому что серенький кирпичный дом на Инженерной вовсе не тот дворец, где ждут седеющего гостя. Вовсе не дворец. Скорее всего – кирпичная ловушка, где так нелегко ему будет держаться с достоинством или казаться весельчаком, легким, приятным, ироничным собеседником. Но асфальтированная тропа, которая видом своим напоминала треснувшую мешковину, уже сделала зигзаг и влилась в асфальтовый разлив двора. И если ты дошел до заветной двери подъезда, полураспахнутой и посылающей душок перезрелых фруктов, то почему бы и не подняться по выщербленным ступеням? Почему бы и не подняться, пускай даже и карабкаешься вверх с таким чувством, точно ждет тебя некий моральный эшафот? Почему бы и не зайти туда, где незнакомая женщина, возрастом несколько старше тебя, а на вид даже помоложе, улыбнется странно, с удивлением, – и одной лишь этой улыбкой казнит тебя?
Но вот уже и ключик в Надиной руке роняет угрожающую скороговорку…
Штокосов вошел, пережив мучительные минуты в своей жизни и ожидая новых, которые будут не легче. И потому он сначала зажмурился в темноте прихожей, словно предстояло ему открыть глаза уже на свету, уже перед незнакомой женщиной. И чтобы никакого беспокойства в глазах, чтобы веселыми были глаза!
Но женщина, незнакомая ему, Надина мать, не спешила выйти и добрым, но удивленным взглядом сразить его, Штокосова. Что ж, мог появиться и отец, тоже не очень пожилой, еще и не седой, с черной шевелюрой. Или брат. Но с мужчинами легче, можно отделаться фольклорным юморком – и до свиданьица!
Свет включили, Штокосов еще раз зажмурился, набираясь храбрости, а когда открыл глаза – увидел все ту же Надю, которая в эти мгновения, когда он прикидывал варианты и думал о себе, вроде отсутствовала, а теперь опять появилась, милая, прекрасная, но и коварная. Уж не коварство ли – устроить какие-то смотрины, что ли?
– Это мы! – вновь обретая раскованность, бодро воскликнул Штокосов и постучал костяшками пальцев о какую-то, как ему показалось поначалу, абстрактную чеканку на стене, вызвав мелодичный звон металла.
Никто не решался застать Штокосова в этот миг, когда он так трусил, но играл храбреца.
– Где же мама? – с некоторым укором спросил Штокосов. – Или отец? Или брат? Есть здесь хоть один человек?
Надя взглянула как-то быстро, точно прицеливаясь, и вдруг приблизилась и поцеловала его в грешный, наверняка пахнущий вином рот.
– За что? – машинально пошутил Штокосов. – Да и мама, мама твоя где?
– Мама? – удивилась она его странному вопросу. – Уже на даче. Ну, жили у нас в гостях племянник с женой, с сыном, такая юная шумноватая семейка, мы с мамой устали от них, а теперь, когда гости покинули нас, – мы с мамой загрустили. То есть мы грустим порознь: я – здесь, мама – на даче…
Штокосов стоял и в минутной отрешенности думал о поцелуе и запоминал его вкус. Когда тебя целует женщина, о которой ты мечтал второе лето, и целует первая, коротким, мгновенным поцелуем, ты уже на всю жизнь запомнишь ее уста. Когда тебя целует женщина, о которой мечтал второе лето и с которой словно попрощался теперь, в первую и последнюю совместную поездку по Москве, увидев вблизи, какая она, эта смелая женщина, юная для тебя, старого воробья, то запомнишь не только этот поцелуй, отличный от всех иных, не только бархатистость ее губ, не только ее руки, вдруг легшие тебе на плечи и точно слегка надавившие, чтобы ты присел, стал ниже ростом, что ли, и не только запомнишь прикосновение ее фигурки и перламутровую ключицу, показавшуюся из-под распахнувшегося джинсового воротничка, но и самое главное: как рванулась твоя душа, не ожидавшая такой ласковой минуты, и как запела и одновременно зарыдала твоя душа, если можно так выразиться. Да, пела и стенала его душа, потому что понимал Штокосов: сейчас этот чудный миг станет прошлым. Многое он понимал сейчас в удивительной просветленности своей, и распробованный поцелуй был, конечно же, как знак какой-то благодарности за двухлетнее внимание к ней, к Наде. Знак благодарности – и не более, и тут надо не впасть в глупые преувеличения. Запоминать запоминай сей нежный дар, но не теряй голову, седой человек.
Так он расценивал случайное свое счастье, становясь грустным и не понимая, отчего же все-таки ликует душа.
– Да, а мама! – воскликнул он с восторгом, непонятно чему радуясь. – Это славно, что мама твоя на отдыхе. Очень славно! Ты у нее умница, Наденька. Позвольте, – с иронией спохватился он, – а разве мы уже перешли на «ты»? Ну, все равно. Ты у нее умница, Наденька!
И тут повторилось странное, мгновенное счастьице: вновь Надя приблизилась, занесла руку для того, чтобы коснуться его плеча, и перламутром блеснула ключица, и энергичный поцелуй оставил нечто легчайшее и сладкое, подобное цветочной пыльце, что ли.
Штокосов покачал головой: он вовсе не льстил, называя умницей эту смелую женщину, и вовсе не ждал нового, такого энергичного поцелуя.
– За что? – спросил он уже не впервые. – Ты мне улыбалась на остановке или в троллейбусе, а потом в такси, когда ехали, ты так посмотрела на меня, как будто я бог! И вот сейчас… За что мне это все? Я ведь только теперь, когда ехали, понял весь абсурд своего увлечения, так сказать. Погляди на меня строже: лысеющий, седеющий, широкий в талии кавалер, вдобавок одетый так, точно битник шестидесятых годов, точно экспонат музейный, или для театра, для спектакля о том времени… Да я же в лаптях! Уже давно никто не носит, а я их сдаю в ремонт, донашиваю эти старомодные плетенки! Нет, Наденька, я очень перезрелый фрукт, и я не понимаю: за что?
– Я тоже не понимаю: за что? – требовательно воскликнула Нади, негодуя на кого-то. – За что их, тридцатилетних, любить? Какие они все! У, как они мне неприятны. От них ждешь, допустим, стихов или какой-то мысли, которой подчинена вся человеческая суть. Как в русской классической литературе, допустим. Какие необыкновенные характеры, мученики, страстотерпцы, гордые плебеи. А мои бывшие однокурсники? Кого ни повстречаю – речь об одном и том же: об автомобилях. Кто ждет, кто уже дождался. И глядят при этом так, словно приобретение лакированной жестянки – самое высокое жизненное достижение. У, какая тупость. Я еще и раньше замечала в глазах моих однокурсников этот холодок какого-то расчета. Словно смотрели на меня и одновременно прокручивали калькулятор, заложенный в уме каждого карьериста. Словно прикидывали: через сколько лет будут все ценности принадлежать им. Калькулятор срабатывал, жизнь наша… что и говорить, жизнь готова обласкать любое послушное ничтожество, и вот уже ничтожество, чтобы оправдать свою сомнительную роль в этой жизни, мечтает о том, как будет принадлежать к элите владельцев машин и мчаться, не омрачая себя всякими вечными вопросами, за покупками, за какой-то жалкой баночкой консервов в самый центр Москвы. За что же мне любить моих сверстников? – спросила она у него так, словно укоряла в каком-то недопонимании. – А ты… Когда ехали в такси, ты рассказывал о своих неразлучных друзьях. Я поняла: ты из иного племени, ты из тех, для кого дороже всего человечность. Да ты мне интереснее моих ровесников! Я в такси любовалась тобою. Тебя и жалеть можно, и слушать приятно, и так удивительно, что ты в свои годы ничем не хвастаешься, никакие продвижения по службе тебя не занимают, а лишь преданность мужской дружбе, своему союзу – вот истина, которую ты обрел. Истина всем известная, да я впервые слышу ее за последние годы. А ты: «За что? За что?» Шутник какой: «За что? За что?..»
И она улыбнулась так хорошо, такой милой улыбкой, округляющей ее лицо, что он тут же подумал: повторяется то радостное мгновение, пережитое в пути сюда, в такси, когда Надя улыбнулась и тотчас спохватилась, что улыбка демократично округляет ее лицо, и тогда она сослалась на флюс. И, понимая, что она боится разонравиться ему, он понял еще, что может никуда не бежать отсюда, и, смущаясь от всего этого, мелькнувшего в сознании, принялся вроде рассматривать чеканку на меди в прихожей, разгадывать ее сюжет. Это была подделка под чеканку, поделка из тончайшей медной пластины, надетой на деревянную основу, наверняка какой-то подарок, купленный кем-то второпях в отделе сувениров, и как ни всматривался Штокосов, он не мог определить замысел творца: то ли печалится коленопреклоненная девочка, то ли благодарит судьбу. Впрочем, Штокосов и сосредоточиться сейчас как следует не мог.
Но вот его позвали – и он вошел в комнату, наполненную золотистым светом уже западного солнца, и свет в этой комнате, казалось, был налит с избытком, на две трети, как в большой чаше.
Солнечная глубь, в которую он так отчаянно и безотчетно ринулся, все еще затопляла комнату, деля ее на какое-то золотистое подводное царство и на белое небо потолка, когда он очнулся и понял, что в этом странном, как бы подводном царстве он живет, хотя и еле дышит. И, обнаружив себя как бы на дне золотистого подводного царства и убедившись, что он все еще жив в этом чудном мире, Штокосов зарылся лицом в подушку, пахнущую женскими духами, и застонал от сознания своей вины.
Но и потом, оправдываясь и выслушивая Надины возражения и оправдания, бубня в душистую подушку и в счастье целуя даже эту подушку, он опять и опять искал перламутровую ключицу, забывая о том, что к вечеру у него отросла щетина и он может исколоть Надину шею.
Не пришел он в себя – так ему казалось – и к ночи, когда из золотистого подводного царства попал в иное, темное и уже впрямь как подводное. Счастливый, он хотел, чтобы его упрекнули и хоть немного испортили ему удивительное его настроение. А его утешали. Счастливый, он вслух винился и твердил, что заслуживает самой беспощадной пощечины. А ему возражали его же словами: «За что?» Счастливый, он все еще не верил в то, что может целовать и целовать светлеющую и во тьме, такую хрупкую, нежную, с перламутровым отблеском ключицу, и потому настаивал:
– Я седой, лысею, фигура не та. Курю. Нет, я ужасный тип.
– Ты вполне хорош, – всерьез возразила Надя.
– В самом деле? – спросил он и бросился в ванную, к зеркалу, откуда посмотрел на него приятный какой-то тип – голубоглазый, со сплошь седыми завивающимися в кольца волосами на висках, с залысинами. – Н-да, очень повезло этому типу, невероятно повезло! – пробормотал он, уже стыдясь того, что испытывает такой сокрушительный приступ новой радости.
– О чем ты? – окликнула из тьмы Надя. – Кому и какие сказки рассказываешь?
– И верно: сказки! – восторженно согласился он, думая о своем.
– Нет, ты и вправду читаешь сказки? – удивилась Надя. – Когда ехали в такси, ты говорил о своих друзьях и что один из вас собирает марки, а ты – сборники сказок. Нет, как невероятно, что у вас такая дружба! Теперь ведь как живут? Каждый в своей норе. А у вас такая дружба. Да, так ты вправду любишь перечитывать сказки?
Тут он, едва вспомнили о его пристрастии, и подумал впервые о том, что счастье так зыбко: чуть в сторону – и ты уже в прежнем увязаешь, во всем обыденном, что тебе давно надоело и чего ты упрямо бежишь. Он мог бы повторить для нее конспект своей жизни, изобилующий зигзагами, поворотами от надежд и мелких утех к хроническому разочарованию, но в эти мгновения так не хотел возвращаться ко всему прошлому. Он лишь обронил:
– Когда ты о русской классике заговорила… Так вот: самые важные книги, самые трагические – они в моей памяти. Я их перечитываю, а кое-что знаю наизусть. Отдельные места. Ну, хоть это: «Отец мой похож был на ворона. Мне пришло это в голову, когда я был еще мальчиком: увидел однажды в «Ниве» картинку – какую-то скалу и на ней Наполеона с его белым брюшком и лосинами, в черных коротких сапожках, и вдруг засмеялся от радости, вспомнив картинки в «Полярных путешествиях» Богданова, – так похож показался мне Наполеон на пингвина, а потом грустно подумал: а папа похож на ворона…» Хотя бы это! А сказки… – И, завороженный игрой слов, которые вспомнились легко, потому что всегда поражали его мастерством ассоциативного письма, открывающего в одной фразе чуть ли не весь образ человека или даже всю его жизнь, Штокосов продолжал, уже обдумывая то, как ему уйти от нежелательных в эти счастливые мгновения возвращений к собственной жизни, такой жалкой, заземленной, насыщенной чем-то мелким в сравнении с нынешним волшебным днем. – А сказки… Разные есть, и я не стыжусь их читать. Сказки и мифы Океании, турецкие сказки… Разные!
– Интересно послушать, – как бы подумала вслух Надя. – Нет, я серьезно. Ты удивительный человек: сказки читаешь. И мне интересно послушать, поверь.
Он подумал о том, что все известные ему сказки не идут ни в какое сравнение с такой волшебной явью, которую подарило ему одно и второе лето, нынешний день второго лета, а вслух подумал, отвечая Наде, о невероятном обновлении жизни:
– Интересно послушать? Сказочка примерно такая. Некто среднего возраста просыпается бодрым, в отличном расположении духа и приятно думает о своей службе. Когда он подходит к автобусу, толпа не то чтобы расступается перед ним, но образует цепочку ископаемых интеллигентов, опасающихся задеть друг друга и не только извиняющихся друг перед другом, но и глядящих по-человечески, добрыми глазами. И это нисколько не задерживает никого – вся эта предупредительность, учтивость, куртуазность. Не получив моральной пощечины на рассвете, наш герой следует дальше, в метро, где, конечно, тесно невероятно, а все равно никто никого не оскорбляет. Добравшись до службы, наш герой убеждается, что его шеф всего за ночь, хотя для этого и нужно шестьдесят с лишним лет, переродился из хама в интеллигента. А к вечеру, исполнив свой долг, некто средних лет рвется домой, где его встречают так, словно он отсутствовал вечность. Вот такая современная сказка, – вздохнул он, вспомнив, что нынешняя сказка кончится к утру, когда ему снова на службу. Хотя он и понимал, что теперь жизнь будет до конца его дней скрашена этим сном, этой явью, этим приютом на Инженерной улице.