355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Корпачев » Стая воспоминаний (сборник) » Текст книги (страница 31)
Стая воспоминаний (сборник)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 03:25

Текст книги "Стая воспоминаний (сборник)"


Автор книги: Эдуард Корпачев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 31 страниц)

Он сунулся было прямо в тот заповедный зал, мимо кухни, служебным коридорчиком, кивая знакомым поварам, вскрикивающим приветливо в кухонном тумане, как будто восторгающимся его смелостью, да тут встала на пути тоже знакомая широкоплечая официантка Анюта и смущенно предупредила, что попасть в зал для гостей, для избранных можно только с разрешения начальника горторга Былымина.

Что ж, и такой оборот дела он предвидел, никогда прежде не беспокоил своего начальника, щекастого да плотного человека со странной фамилией Былымин, но теперь ничего не поделаешь. Он не один, он с дамой, и ничего не поделаешь, надо просить об одолжении. Да и телефон здесь же, совсем под рукой, и вот он снял то ли жирную от прикосновений, то ли облитую супом трубку…

– Да чего там, Кушнарчик, гуляй на здоровье, – послышался в трубке, которую он держал несколько на отлете, чтобы и официантка Анюта слышала хрипловатый голос начальника. – Тем более что ты и есть гость Жучицы. Понял, Кушнарчик? Откуда знаю? Все знаю насчет своих кадров. Нет, спасибо, компанию разделить не могу, а на прощанье скажу: помяни мое слово, вернешься в Жучицу. Многие у нас уезжали с гонором, а потом просились. У нас же природа, Кушнарчик, белорусский курорт! И если потянет в Жучицу, я тебя устрою в любой точке, ты можешь не сомневаться. Хотя тебе уже пенсия идет, Кушнарчик? Ну, брат, тогда тем более потянет в Жучицу!

Вот и весь разговор, вот и напутствие, вот и надежда на возвращение, вот и вера в особенную притягательность курортного местечка на Днепре…

Итак, открывается заветная дверь в сплошь остекленный маленький зал, похожий на огромный капитанский мостик, и начинается пир! Шампанского, Анюта, шампанского!

Можно так и сидеть друг против друга, наливать из бутылки пенящееся вино, чтоб оно играло в разноцветных фужерах, а потом играло в крови, смотреть из этого зала, как из большого фонаря какого-то, вдаль, на Днепр, на купальщиков, прыгающих с вышки в воду, на серебристые байдарки, на узкие плоскодонки, на золотой пляж, где роятся коричневые люди. Чем не курорт, чем не дачная местность?

«А что, – подумалось ему, – если Былымин колдун? Если наколдовал, допустим, возвращение? И если многие уезжают, а потом все равно не могут без Жучицы?»

Он посмотрел растерянно на Алевтину Сергеевну, почему-то опасаясь, чтоб она сейчас не догадалась о его мыслях. Она же вдруг торопливо отпила глоток, еще более похорошела, разрумянилась, повернула голову к окну, состоящему из множества стекол в виде сот, и он понял, что она все-таки догадалась.

– Ну, Алевтина Сергеевна, – поспешил он бойко воскликнуть, – за вас, за то, что я вас знаю!

– За то, чтоб вы меня не забывали, – возразила она, как бы продолжая его здравицу.

Пить бы, гулять бы, ходить бы в кинотеатр повторного фильма, смотреть бы страшные картины, а он уезжает, его просят не забывать друзей. И когда он потянулся вновь к бутыли, чтоб заглушить тоску игристым вином, Алевтина Сергеевна прикрыла свой рубиновый фужер бумажной салфеткой с тиснеными узорами на ней и строго и одновременно милосердно взглянула на него.

– Ах, Джованни русский, бродяга, пилигрим старый Джованни! Из городка в городок, и нигде нет покоя, и снова в какое-то местечко, в провинцию, похожую на Рогачев… Блудный сын, – сказала она в раздумье и, точно потрясенная этим сравнением, повторила поспешно, горестно, тревожно: – Да-да, блудный сын! Блудный сын двадцатого века…

А он, старый бродяга, и пилигрим, и какой-то там блудный сын, подумал грустно вот о чем: что не он один такой в двадцатом веке, что многие и теперь, после далекой войны, после нескольких десятилетий, возвращаются к потерянным братьям, а многие так и ищут родных без надежды, ищут, пишут на радио, в Красный Крест…

– И не один я такой, не один! – воскликнул он в подтверждение своих мыслей и потянулся к шампанскому. – Многих раскидало по свету, а я хоть на родине. И это меня спасает, Алевтина Сергеевна, и не глядите на меня так жалостливо, Алевтина Сергеевна! Я хоть и блудный, и бродяга, и одиночка, а не потеряюсь. Потому что тут батьковщина. Да-да, Алевтина Сергеевна, вы, наверное, и не знаете, как все это называется по-белорусски? – Он широко повел рукою в сторону Днепра, нескошенных лугов, голубеющих вдали лесов. – Батьковщина. Это же так много в одном слове, Алевтина Сергеевна…

– Вот и оставайтесь на своей батьковщине, – настойчиво попросила она.

– А для меня батьковщина и это, – повел он рукою опять в сторону Днепра, над которым появились летящие рывками чайки, – и вся Белоруссия. И я бы жил тут, жил, Алевтина Сергеевна. Не знаю, может, еще наколдовал мне Былымин… Только эти разговоры, Алевтина Сергеевна! Мы с вами в кино, а уже разговоры, сплетни, всякая брехня. А вы учительница, вас особо надо защищать от брехни, у вас должен быть авторитет…

– Спасибо, Джованни, спасибо. В самом деле, эти пересуды! Всем хорош городок: река, сады, потом еще река Ведричь за городом и там же дубравы, дубравы… А только всяческие предрассудки, странные нравы! И никуда ведь не денешься от пересудов, если живешь в маленьком городе, довлеют над нами и предрассудки, так что каждый свой шаг мы должны заранее обдумать. Вот что удивительно: такой уютный городок, такой чистый воздух здесь, а иногда словно задыхаешься в Жучице. Вы правы, Джованни, правы: и пересуды, и предрассудки – всего хоть отбавляй…

Ему уезжать, ему забывать о славе сквернослова, а вот каково ей? Как ей противостоять всем кривотолкам, ходить с любезной миной по городу, жить и дальше уроками, школой и считать уходящие годы?

И он по-отцовски, с мудростью старшего взглянул на Алевтину Сергеевну, встретил упрек в ее лиловатых глазах и вздохнул, выдавая тяжесть переживаний. Что ж, он и ожидал осуждения, был готов к этому, да ведь часом раньше, в пустом кинотеатре, Алевтина Сергеевна сочувствовала ему и упрашивала не надсаживать сердце воспоминаниями, а теперь она уже горюет. И он понял, что надо или прощаться теперь, или ждать худшего – слез, может быть.

Выпили, а веселья не было, и надо уходить, и надо придумать какой-то предлог, будто он позабыл какую-нибудь справку взять в горторге, но получилось так, что Алевтина Сергеевна сама нашла предлог: дескать, троечники собрались и ждут ее рядом, в четвертой школе, с этими троечниками она собирается заниматься все лето. Все лето, все лето, Джованни! Зачем? Да чтоб лучше знали грамматику, чтоб не отставали по иностранному языку…

Так и разошлись – уже без лишнего слова упрека, как будто завтра снова в кинотеатр повторного фильма. Несколько ошарашенный таким расставанием, он смотрел ей вслед, как поспешно она уходила, неся белую сумочку ровно, точно опасаясь просыпать что-то из нее. Только напряженной рукой можно так ровно нести сумочку!

Домой, домой… И он поплелся домой с таким чувством, будто наделал в этот день много зла. Домой, домой! А на рассвете из дому, из дому…

– Да! – пробормотал он раздраженно, появившись в наемной квартире, где такие очевидные приметы отъезда, сборов в дорогу: чемодан опоясан брезентовыми ремнями, а на чемодане – старомодный плащик болонья.

Можно, пожалуй, и расслабиться, прилечь и расслабиться, ему не раз помогал этот испытанный прием.

И он прилег, не снимая парадного серого костюмчика, и надвинул на лицо соломенную шляпу – от мух. Час-другой полежать, а потом напоследок пройтись по Жучице и завернуть в большой, несколько отнесенный в глубь двора дом, где прежде жило несколько тетушек Алевтины Сергеевны, а теперь она там одна. Тетушки в свое время посадили вдоль заборов сирень, какую-то персидскую, цветущую крупными цветами, с пышными гроздьями, и теперь забор скрыт, погребен сиренью, весь холмистый от зелени, от лежащих валами кустов.

Но вино, вино! Или усталость, напряжение? Проснулся он не через час-другой, а определенно в позднюю пору, когда сумерки превратили в цвет пепла все в комнате.

Да и не сумерки вовсе, оказывается, а рассвет! Светает, оказывается, верь часам своим и рассветной тишине повсюду, собирайся на ранний поезд, а к хозяевам не стучись, с хозяевами еще накануне рассчитался. Вот только с Алевтиной Сергеевной прошел последний день не так ладно. И будто он наделал так много зла в последний день!

Ну, все равно дом Алевтины Сергеевны и непролазная сирень ее тетушек по пути, так что вскоре он, отшагав немало от Береговой, уже был у знакомых кущ, поставил чемодан на скамейку, схожую цветом с подзолом, сел, понимая, что стучаться к Алевтине Сергеевне и поздно и рано, и посмотрел вверх, на образованный зарослями отцветшей сирени зеленый свод над собою.

Боже мой, неужели так слышен был стук его каблуков по асфальту, или он неосторожно поставил чемодан на скамейку, или вздохнул под зеленым сводом? Ничего подобного. А все-таки как раз в этот самый момент и вышла из сиреневых дебрей, заставив нежно пропеть отворяемую калитку, Алевтина Сергеевна – с очень свежими глазами, не грустная и не веселая, как будто много читавшая или много думавшая всю ночь, вся непривычно собранная, совсем незнакомая ему.

– Только не знаю, как я буду теперь одна ходить в кино. Нет, что ни говорите, а ходить в кино я буду. Такие запугивающие названия фильмов в июле! Буду, буду ходить, Джованни. Только немалого напряжения мне это будет стоить. Как же! Днем ли, вечером пойдешь одна – а уже слухи: старая дева ищет жениха. И это самое ужасное в нашей Жучице, – сказала она обдуманно и спокойно, уже сидя рядом с ним под зеленым сводом, под сиреневой аркой.

И такая бездна вдруг открылась ему, такое бремя одиночества, такая женская сила, что он опять испытал скверное вчерашнее чувство вины, точно в самом деле теперь наделал зла больше, чем за всю свою жизнь, и забормотал не то в оправдание, не то в утешение:

– Этот Былымин… Он как сказал? Что многие бегут, а потом возвращаются. Что многие проклинают, а потом просятся, просятся! Этот Былымин, этот мой начальник… Вон что он сказал! Вы слышали, Алевтина Сергеевна? Трубочка была закапана жирным супом, ну я и держал трубочку осторожно, чтоб не капнуло ни вам, ни мне… И вы слышали, слышали, Алевтина Сергеевна! Вы же слышали, правду я говорю?

Так он бормотал, извинялся, намекал, настаивал, твердил одно и то же, а она слушала как-то странно, отвернувшись от него. И тогда, чтобы увидеть ее лицо и, наверное, слезы на глазах, он подался несколько вперед, попытался заглянуть в ее глаза, но тут же одернул себя, доверяясь давнему житейскому опыту своему и понимая, что никогда не плачут старые девы.

Художественный свист

© Издательство «Советский писатель», «Трава окраин», 1981.

Я вздохнул ночью на Кутузовском проспекте так освобожденно, с таким облегчением, что даже веселый свист вырвался у меня нежданно, как почудилось мне.

Уже через мгновение понял я, что вовсе и не свистнул в радости, что это мне из дали многих лет померещился изысканный свист того моего сверстника, которого мы все и прозвали Художественным Свистом, а еще через мгновение, приблизившись к лавочке под волнистым толстым стеклом у троллейбусной остановки, я отчетливо расслышал, как одинокий щуплый мужчина сидит и самозабвенно насвистывает неаполитанскую песенку. Ночью Кутузовский проспект не забивает уши непрестанным шумом летящих по асфальту в несколько рядов автомобилей, фургонов с продуктами, транспортных машин, ночью реже игра стоп-сигналов и фар, световая перекличка уносящихся в одну, в другую сторону машин самых разных марок, реже, приглушеннее и шум проспекта, как шумок утихающего, двухбалльного штормика, а все же каким-то чудом разглядел и расслышал я полуночного соловья на широкой скамье. Более того! Очень знакомый показалась мне интонация веселого полуночника, его трели, его манера переходить от свиста под сурдинку до соловьиных раскатов, и я, не узнав еще в сгорбленной фигурке сидящего певца, уже счастливо подумал, что это эхо моего детства, кратенькое эхо, ворвавшееся в мою нынешнюю жизнь, тот самый свист, которому в детстве все мы, ровесники, безуспешно старались подражать, и тот самый малый по прозванию Художественный Свист.

Неужели полночь, свежая, летняя и особенно пряная от бензинового чада, настоянного на полночной свежести, послала еще одно мне утешенье, и как бы толкнула в сердце: это давняя, давняя юность, и твоя юность еще не раз проснется в тебе, а если не веришь – то хочешь услышать художественный, такой памятный свист? Мистификация ночи, думал я, самообман мужчины, стремящегося при помощи заветных воспоминаний поддержать свой дух.

Но через мгновение я уже стоял рядом с соловушкой, зачарованный его нежным свистом, я уже узнал, узнал его маленькую голову с прилизанными, как и встарь, темными волосами, его маленькие глаза, его мелкие черты лица, всегда серого, а теперь, в полумраке, и вовсе какого-то болезненного вида, – да, это был он, Художественный Свист!

Соловьи поют всегда самозабвенно, ну не могут они не петь, и я, чтобы не испугать залетного гостя, присел с ним рядом и стал слушать все такие знакомые, слышанные мною и четверть века назад мелодии. Может быть, Художественный Свист приехал из Жучицы в гости или просто развеяться, поглядеть на Москву, на этот ночной европейский проспект? Мало ли какая необходимость привела его в Москву. И вот, подумалось мне, он после сутолоки дня, после беготни по магазинам проводит, как настоящий артист, обыкновенную каждодневную репетицию. И не беда – что ночью!

Я думал, Художественный Свист изменился за эти годы, семья, работа и заботы наложили на лицо всякие отметины, которые, если сравнить двадцатилетнего и сорокалетнего, свидетельствуют о неизбежном изменении чуть ли не до шаржированного облика. Пожилой, респектабельный человек – это всегда карикатура на его молодость. А тут сидел и посвистывал почти не изменившийся, не облысевший, не седой, а все тот же прославленный в Жучице Художественный Свист, каким я и помнил его четверть века назад.

Сначала, как только я подсел, во мне крепла надежда, что вот Художественный Свист обернется, вглядится в меня – и мы бросимся обниматься! Но провинциальный гость очень независимо держался здесь, на лавочке Кутузовского проспекта, и под сурдинку, тихонько, деликатно насвистывал.

Разные бывают таланты. Теперь вдруг такую фантазию обнаруживают резчики по дереву, мастера прикладного искусства! А в годы моей юности учился вместе со мной Художественный Свист и такое вытворял на провинциальной сцене, так потрясал и нас, юнцов, и пожилых слушателей! Ни один концерт художественной самодеятельности не проходил без участия жучицкого соловья, и вот он, худенький, всегда казавшийся нездоровым, объявлял каждый раз новый номер, обращал глаза к высокому потолку и начинал выводить трели. Мелодии все были знакомые – в основном неаполитанские романсы, или знаменитые довоенные танго Оскара Строка, или арии из оперетт. И непосвященному не понять было, почему бы все это из его репертуара не просто исполнить свистом, а спеть, допустим; а мы, жучицкие, мы, гордившиеся своим, местным талантом, Художественным Свистом, прочно знали, что есть такой жанр и что есть самый мировой свистун. Ах эти его соловьиные шедевры! «Вам возвращая ваш портрет…» Или: «Белла, белла донна, донна дорогая, я тебя в таверне «Двери рая» ожидаю». Не было у нас тогда, после войны, даже патефона, пластинки тоже нелегко было достать, эти памятные мне на всю жизнь, пахнущие под иглой запахом перегревшейся пластмассы черные диски с надписью «Апрелевский завод грампластинок».

Мне и теперь, на ночном Кутузовском проспекте, показалось, будто я еще никакой великой музыки не знаю, будто живу бедной послевоенной жизнью, одухотворяемой выступлениями Художественного Свиста, и я лишь теперь понял, какое чудо творил Художественный Свист в ту давнюю пору, как он веселил людей и отвлекал их от бесконечных забот и дурных мыслей.

Хотя и понимал я, что надо сидеть незаметно, не гипнотизировать человека взглядом, чтобы он вдруг не взглянул мне в лицо и чтобы продлились чудные ночные мгновения, когда можно исподтишка подглядывать за своей юностью, а все-таки я не мог смотреть в сторону, я слушал и смотрел, я удивлялся, какой он все тот же, постаревший этот юноша.

Прервав мелодию, Художественный Свист вдруг посмотрел на меня желудевыми глазами самого нежного приятеля, поприветствовал меня, без особого энтузиазма сказал, что очень рад меня видеть в Москве, а заодно добавил, что немного посидит со мною ночью на проспекте, пока не вздумается ему идти на Киевский вокзал и садиться в поезд.

Так естественно, без вопля радости, узнал он меня, так естественно продолжил разговор, словно бы окончившийся вчера, вчера – двадцать пять лет назад! И я, желая тоже оставаться там, в юности, прикоснулся и Художественному Свисту:

– Знаешь, продолжай эту мелодию, не слышал я этой мелодии, не слышал я ее раньше, ты продолжай, продолжай!

Вернув таким заклинанием этого гостя в годы юности, я все же успел заметить, что его толстые ногти подернуты несмываемым налетом гуталина, что ли, этакой едва уловимой черной плесенью, характерной для рук всех сапожников, а еще его ногти хранили следы, полосы тонкие от острого ножа, а еще был Художественный Свист из династии жучицких сапожников и еще в юности унаследовал семейную профессию, став учеником у своего отца, – и так я все же невольно узнал о том, какой главный удел в жизни Художественного Свиста. Хотя мне сейчас вовсе не нужно было знать этого: долой положение, профессию, а да здравствует неразменная золотая монетка юности.

– Нет, я тебе скажу, – возразил и сам Художественный Свист, не пожелав оставаться безымянным певцом нашей юности, – я тебе скажу: зарабатываю прилично. И дети мои уже зарабатывают. Ты знаешь, сколько у меня детей? – ласково спросил он у меня, так что даже во тьме засияли его желудевые глаза, и он принялся как будто окликать отсюда, из Москвы, оставшихся в Жучице детей, называя их по именам и загибая пальцы одной руки, другой руки. – Но дело не в этом! – прервал он себя с непонятной мне гордостью. – Все они тоже в самодеятельности. Свистеть я им запретил, конечно. Но они пляшут, читают, поют. А я так и остался в Жучице Художественным Свистом…

Что-то очень щемящее, незнакомое, удалое одновременно принялся он насвистывать, и я запоздало воскликнул:

– Ведь ты тот самый Художественный Свист. Ты для меня радость юности. И не будем о дальнейшем!

Глядя на ртутный блеск фонарей, на слепые окна, замурованные тьмою ночи, на редкие светлые окна и наблюдая за ночным движением по проспекту, за тем, как ярко светящийся, словно бы весь празднично иллюминированный пустой автобус-экспресс мчится в окружении легковых автомобилей, я слушал гостя и вспоминал, как раньше собирался нарядный люд в единственном в Жучице Доме культуры, в громадном зале с похожей на огромную грушу люстрой, как пахло дразняще духами, помадой, пудрой, как блестели глаза у всех, получивших такую необыкновенную возможность появиться в самом лучшем платье и сразу увидеть многих горожан, так сказать, весь цвет Жучицы. И как мы, мальчишки, забиравшиеся в закутки зала, наслаждались искусством наших, жучицких людей, видели с ликованием, как после танцевального номера ни деревянной некрашеной сцене пыль встает неким маревом, и дожидались зенита долгого концерта – появления прославленного жучицкого маэстро, любовно прозванного Художественным Свистом. А он, мастер, выходил в своем коричневом габардиновом костюме, принадлежавшем раньше, еще до войны, его малорослому, шупленькому отцу и подаренном его отцом талантливому сыну, кланялся в пояс ликующей публике, серое его лицо становилось пепельным от волнения, он иногда делал лишнее движение, приглаживая волосы, и без того лежащие ровно и выдающие блеск бриолина. Но вот ликование зала, прибой восторга утихнет – и в душистом воздухе зала раздадутся первые чарующие трели вундеркинда…

Я и сейчас, через четверть века, слушал приятную мелодию, меня и сейчас, через четверть века, не смущал подобный сценический жанр – художественный свист.

Да, а как мы встречали всей Жучицей нашего юного маэстро, когда узнали, что он признан и в Гомеле на областном смотре самодеятельности! К вечеру, после работы, повалили на вокзал чуть ли не все жучицкие. Ведь маленькие города непременно стремятся иметь своего кумира. А в ту пору еще не могла Жучица набить себе цену какой-нибудь известной личностью, и Жучица носила на руках юное чудо – маэстро по прозванию Художественный Свист.

Да, вся Жучица метнулась тогда на вокзал. Мальчишки даже взобрались на тополя, чтобы первыми увидеть поезд, приближающийся к верстовому мосту через Днепр, к Жучице. Эта оживленная, гудящая толпа так волновалась, точно встречала не сына сапожника, а какого-нибудь олимпийца. И тут вдруг весть: Художественный Свист отправился из Гомеля автобусом. Толпа рванулась на Вокзальную улицу и дальше, дальше, и заклубилась пыль, встала пыль воздушной рекою, потому что автобусная станция находилась в центре города, довольно далеко от вокзала. Взмыленные, потные, похожие на помешанных обожатели жучицкого таланта примчались к автобусной станции, запрудили все перекрестки, отвоевав даже пустующую к вечеру часть рынка, а потом, когда победитель смотра все же вернулся в свою Жучицу не на автобусе, а на легковом автомобиле «Победа», – вся легковушка оказалась осыпанной не цветами, а людьми.

– Послушай, – прервал я незнакомую мелодию, – а почему ты в основном насвистывал раньше неаполитанские песни, разные легкомысленные песенки?

– Песенки? – сердито подхватил маэстро, и, как мне показалось, посмотрел на меня с коварством во взгляде: – Легкомысленные песенки, говоришь? Сначала я и сам не знал, почему неаполитанские романсы, почему арии из оперетт. А потом, когда у меня стали появляться дети… – Он опять устроил семейную перекличку на Кутузовском проспекте. – Значит, потом, когда у меня стали дети появляться и когда я уже знал, что Маша от меня не уйдет, не изменит мне, никому она не нужна с моими детьми, а только мне… Так вот! Так вот: потом я понял, что всю жизнь свищу про любовь. Все неаполитанские, все арии – все же это про любовь! И потому так нужно людям…

Тут и на меня снизошло: в самом деле, ведь Художественный Свист раздавал бесплатную любовь всем тем, кто позабыл о любви, кого придавил быт, заботы, тяготы. Люди приходили в зал, чтобы поглядеть на других горожан – и, может быть, позлобствовать потом, что вот Раткина еще более растолстела, а рябая Совковская все в том же старомодном платье. А тут Художественный Свист начинал выводить свои божественные рулады, и люди вспоминали о любви и мире, люди понимали, что надо любить, что надо поскорее с концерта в объятия той, которая всегда, всю жизнь должна быть прекрасна и любима, и что вообще любовь дороже хлеба. Вот какие высокие мысли пробуждал наш жучицкий соловей.

– И вообще, – громче обычного произнес Художественный Свист, мотнув при этом головой, абсолютно убежденный в своей правоте, – я всю жизнь буду только про любовь! Если хочешь, я тебе тут посвищу, ты запомни мелодию, а потом, может быть, и удастся дуэтом. А мелодия моя, теперь я сам сочиняю мелодии…

Орфей из Жучицы начал какую-то пленительную, невеселую, элегическую мелодию, воскрешавшую во мне времена юности и вроде вливавшую в мою кровь молодое вино, вино все той же юности, и, пока длилась ночь, я постепенно молодел, я становился прежним, готовым влюбиться безоглядно, и то ли грустили мы с Художественным Свистом, то ли радовались, то ли провожали навсегда свою молодость, то ли пытались вернуть ее, – не все ли равно!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю