355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дюла Ийеш » Избранное » Текст книги (страница 29)
Избранное
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:02

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Дюла Ийеш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 38 страниц)

Здесь живут аборигены, реформаты, потомки трех-четырех семей, обосновавшиеся в этом странном муравейнике, который, возможно, именно вследствие своей запутанности и представляет собой теплый животворный питомник; развиваясь по своим диковинным законам, он все ширится. Упрямо, с удивительной настойчивостью он кромсает и с отменным аппетитом поглощает насчитывавшие некогда сотни и тысячи хольдов старинные дворянские земли, которые так и не смог защитить закон о неделимости вотчин, а о благородных титулах, утонченных вкусах и пристрастии к роскоши их владельцев ныне можно прочесть лишь в элегических двустишиях на великолепных надгробиях на заболотившемся кладбище возле пруда с утками, если раздвинуть густые заросли бурьяна. Древний муравейник на почтительном расстоянии опоясывают новоявленные домики, маленькие, однокомнатные, с кухней, саманные хибарки посреди крохотных двориков, построенные новоселами из окрестных графских пуст.

Аккуратны и чисты эти дворики, не обезображивает их ни хлев, ни ржавеющий плуг, ни дымящаяся навозная куча, разве только одинокая курица разгуливает там на привязи; человеку хочется плакать, когда он через низкую изгородь из кукурузной ботвы заглянет в эти дворики, увидит эту образцовую, сверкающую чистоту бедности. Здесь живут католики, которые здороваются всегда первыми и приходят просить взаймы муки, к которым и цыган постучится, только когда будет умирать от голода. Есть католики и в нижнем конце деревни – зажиточные, они тоже когда-то пришли сюда и по сей день не смешались с основателями поселения – древними печенежскими племенами. Различные слои деревни живут своей обособленной жизнью и встречаются только во время больших празднеств в единственном на все село историческом месте – сарае во дворе большой корчмы, где когда-то гастролировал Петефи. Но об этом жители Цеце ничего не знают. И сколько бы я им ни втолковывал, они не считают это за честь.

Предприимчивая бабушка подобрала дом не в католическом ряду в низине, а высоко на склоне, в самом центре муравейника. С отвагой решительного полководца ворвалась она в расположение противника и окопалась. И что еще более поразительно, эта ее операция увенчалась успехом. Какие бои пришлось ей выдержать со старыми, упрямыми черными крестьянками в соседних реформатских домах? Этого я не знаю. Однако уже через год бабушка пользовалась у них авторитетом. Хитрые старушки заходили к ней елейным голосом спросить совета, узнать ее мнение. Бабушка относилась к ним немного свысока. На улице она первая здоровалась с ними, но зато не останавливалась поболтать по-соседски; впрочем, человеку, знающему ее характер, это было вообще невозможно себе представить. У нее всегда было много дел, и даже больше, чем когда-то в пусте. Наверное, отчасти этим и объяснялось уважительное к ней отношение. Хозяйка самого богатого дома на их улице, неглупая, степенная и рассудительная крестьянка (из благодарности к ней я все-таки назову ее фамилию – Пордани), открыла в бабушке родственную душу и старалась учиться у нее. А за это помогала бабушке то мучкой, то молочком: ведь коровы в Цеце у бабушки уже не было. И даже сыновей своих присылала, когда бабушке требовалась по хозяйству мужская помощь. Ибо бабушка с дедушкой начали устраивать свой домашний очаг только здесь, в Цеце, когда им было уже под семьдесят. Купленный ими дом был, по существу, жалкой, запущенной лачужкой: солома на крыше сгнила, саманные стены потрескались. (Через пятнадцать лет, в год смерти дедушки, они рухнули, словно до той поры их поддерживало некое джентльменское соглашение с хозяином.) Летом вода из колодца уходила, а зимой поднималась под самый венец колодезного сруба. Забор в день их переезда свалился в пустеющий Двор.

Отец достал где-то специальное приспособление, с помощью которого старики сплели за зиму красивую проволочную изгородь. Крышу покрыли тростником. Дедушка оборудовал отличную пасеку, посадил виноградник, а бабушка развела перед домом столько роз, что они образовали настоящий цветочный тоннель. Теперь выяснилось, к чему готовились они всю свою жизнь. В непроходимых джунглях грязи, пыли и навозных запахов расцвел крошечный райский сад. Крестьяне, дивясь, заглядывали через красивый проволочный забор (извивающаяся как червяк, улица поднималась выше двора бабушки и дедушки) и невольно тянулись к шляпам, увидев хлопотливо семенящих друг за дружкой Филемона и Бавкиду, всегда таких внимательных друг к другу старичков, между которыми теперь, когда они спустя столько лет вновь остались без детей, словно бы расцвела старая большая любовь, в молодые годы омраченная нуждой и тяжким трудом.

Мы только удивлялись, как бабушка сразу сумела разыскать этот дом. Ведь сами мы и в десятый раз попадали к ним, изрядно поблуждав по проулкам и переулкам, да и то лишь с помощью местных жителей. Я, к примеру, терялся сразу же, как только ступал за калитку, и добирался домой, обойдя полдеревни; впрочем, я и в любой деревне тут же терялся среди домов, однообразие которых приводило меня в отчаяние. В Небанде я поначалу тоже заблудился: после пятого строения у меня в голове все смешалось, и, громко заревев, я попросил, чтобы меня отвели домой.

Дедушка отвечал на приветствия здешних старожилов осторожно, недоверчиво. Наверное, он думал, что эти люди считают его безродным пришлым батраком. И напрасно, потому что они не считали его таковым. С бабушкой и дедушкой произошло то, что не случалось ни до, ни после них: Цеце приняла их как своих.

Почему? Мне кажется, что прежде всего по религиозному признаку. В тех краях все батраки – католики. В Цеце среди сравнявшихся с крестьянами дворян-кальвинистов паписты считались не просто исповедующими определенную религию людьми, но особой социальной группой, то есть, попросту говоря, кастой. Ну а семья деда была реформатской, в конце их фамилии красовался требующий к себе особого почтения исторический ипсилон. То, что в пусте выделяло, здесь, в Цеце, сравняло их с окружающими. Дедушка был настолько реформатом – а это в тех местах равнозначно было вере в просвещение, в силу свободного человеческого духа, – что в церковь не ходил вовсе в отличие от католиков, аккуратно посещающих религиозные службы. Его душевный мир был удивительным образом настолько упорядочен, что понятия «бог» или «смерть» его просто не занимали. Он читал и мыслил совершенно независимо. Сейчас, вспоминая об этом, я искренне удивляюсь. Расскажу только один случай.

Отмечал он лишь единственный религиозный праздник, большой праздник всех кальвинистов – великую пятницу. Но и это он делал, конечно, по традиции. Все семьдесят лет каждую великую пятницу дедушка из уважения к предкам постился. Вплоть до той великой пятницы, на которую я случайно оказался у них и обратил его внимание на непоследовательность его поведения. «Если вы, дедушка, не придерживаетесь никакой религии, то почему же этот один-единственный день вы все-таки отмечаете? Где же логика?» – съехидничал моими устами сатана, временно поселившийся тогда в моем мальчишеском сердце. Дедушка секунду смотрел на меня. «А ведь ты совершенно прав», – ответил он. Всего лишь одно мгновение потребовалось ему, чтобы стряхнуть с себя обычай, старинную традицию, унаследованную от отца, деда и прадеда. Он пошел в чулан и с отменным аппетитом поел сала. Такой он был человек.

Его чуть не выбрали пресвитером. Несмотря на это, он совсем не тянулся к своим единоверцам. Когда выпадало свободное время, он через несусветную путаницу улиц и переулков пробирался к домам желлеров, словно на берег моря, где уже можно было почувствовать ветер и волнение пусты, если ни в чем другом, то по крайней мере в причитаниях потерпевших кораблекрушение. Он приходил к людям, с которыми его когда-то свела судьба на поле тяжких испытаний. Что он искал среди них? Ведь он был неразговорчив по натуре, и пустая болтовня претила ему. Здесь же он мог просидеть и полдня, а уходя, застенчиво забыть где-нибудь – для детей! – пару огурчиков или кольраби, кусок тыквы, ломоть свежего хлеба – словом, все, что ему удавалось потихоньку вынести из дому, незаметно для бабушки и все-таки с ее молчаливого согласия, при ее трогательном пособничестве. Возвращался он, покачивая головой. Не привык он рассказывать о своих впечатлениях, но бабушка прекрасно понимала беззвучный язык его движений. Самое большее, что говорил он в таких случаях, было: «Славная ты у меня женщина!» И бабушка знала, что это не похвала, а выражение признательности, глубокой, сердечной благодарности за то, что они так или иначе, а все-таки живут по-людски, не голодают, не нищенствуют, как те, чья судьба была предначертана и им. Она отворачивалась и быстро принималась за какую-нибудь работу. Но после смерти мужа, в восьмидесятилетием возрасте, из ее старых глаз по лабиринтам сухих морщинок с молодой проворностью бежали слезы, когда она повторяла эти его слова, все чаще вспоминая про них.

18

Население пуст все убывает, хотя плодовитость его превосходит плодовитость всех других общественных слоев. Жена возчика и ныне рожает пять-шесть детей, из которых в среднем четверо достигают двухлетнего возраста. Но и это уже обуза. В прежние времена батраки обеспечивали себя в старости тем, что растили столько детей, сколько выдерживала их плоть. Какой-нибудь все-таки, может, удастся, у какого-нибудь найдут себе на склоне лет приют. Обманывались, конечно, и в этом расчете. Когда-то хозяева не обращали внимания на то, сколько у батраков детей, – чем больше, тем больше дешевых поденщиков, которые всегда под руками; теперь же обращают внимание и на количество детей. Для хозяйства дети – одна помеха, бремя, лишние расходы. Арендатор в Б. счел затраты на содержание школы, находившейся под его попечительством, слишком большими, поссорился с учителем и в конце концов решил упразднить школу. Он сделал ее просто ненужной, нанимая на работу только бездетных, и через несколько лет упорством и усердием добился-таки того, что школу ввиду отсутствия учеников пришлось закрыть. «Зачем такая уйма детей?» – отмахивался он от многодетных батраков. И правда, зачем? Из четырех выживших детей возчика в пусте останется максимум один. А то и ни одного.

Выброшенные батраки влачили существование на окраинах пуст пли в деревне, там, где живут желлеры, ожидая, когда их позовут на работу, если и не надолго, то хотя бы на две-три недели или на месяц. Ведь нигде больше они не умели работать. Куда пойти, куда податься батраку с его навыками? Из батрацкой среды не вышло ни одного квалифицированного рабочего или ремесленника прежде всего потому, что ученичество требует денег, хотя бы только на покупку приличной одежды. Кроме того, в ученичестве мальчик ничего не зарабатывает, в то время как на «свободе» он уже с десяти лет может ходить на поденную работу, если она есть. А она могла быть только в имениях. Годами батраки с надеждой смотрят на крупные хозяйства. Однако и там все больше людей становились ненужными из-за машин. В местах, о которых идет речь в настоящей книге, есть деревня, где на территории в 5600 кадастровых хольдов 4200 человек живет на «доходы от сельского хозяйства». В «общинном поселении» латифундии на 38 тысяч хольдов живет 3300 человек, точно на 613 душ меньше, чем тридцать лет тому назад. Я говорю об Озоре, каждый может проверить это по данным переписи населения.

В Канаде 100 тысяч хольдов в одном массиве засевают и убирают при надлежащей механизации один-два десятка специалистов. Батраков там вообще не требуется. Ожидает ли такое будущее и венгерское крестьянство? Если восторжествует принцип, ставящий во главу угла экономичность производства, а не человека, венгерские пусты тоже опустеют. В обществе, клетки которого, подобно раковым образованиям, делаются независимыми, и крупные хозяйства, естественно, стремятся к тому же, к чему стремится вообще любое промышленное, финансовое или коммерческое предприятие, – к прибыли. Кто упрекнет их в этом, тот столкнется с длинным рядом противников даже в том случае, если он считает, что земля-отчизна есть только одна, и она священна; более священна, более исконна, чем новоявленная святыня – частная собственность. Есть имения, которые, отказываясь от устаревшего одностороннего производства зерна, переходят к интенсивному ведению сельского хозяйства, заводят молочные фермы, свинооткормочные базы. Для этого нужно больше рабочих рук, чем прежде? Поначалу, возможно, больше. До тех пор, пока не появятся машины, которые и эти виды работ будут выполнять дешевле, быстрее и лучше. До тех пор, пока машины из помощников работника не станут его конкурентами; пока они, по существу, служат «прибыли», а не «прогрессу».

«Темп развития», «ветер прогресса», пока беспощадно свистит в пустах, врывается в окна батрацких домов и, как мякину, рассеивает по свету народ, который даже за тысячу лет не сумел пустить корней.

В тех районах Венгрии, где преобладают мелкие землевладения, плотность населения колеблется от 80 до 100 душ на квадратный километр. Комитат Фехер, наиболее плодородная часть Задунайского края, наполовину состоит из крупных землевладений. Здесь плотность населения 57 человек на квадратный километр. Но и это много, но рационально, и потому населенность здесь идет на убыль. Если механизировать все работы, то и половины жителей, что тут есть, было бы достаточно. В официальном отчете об итогах переписи населения 1930 года на каждой странице находим по четыре-пять сносок с объяснением, что население той или иной области убавилось за счет «сокращения количества сельскохозяйственных рабочих», за счет «переселения многих в город с целью получить там работу», за счет «ухудшения условий жизни для неимущих, вынужденных переселяться в другие районы».

Что принесет будущее, сколько человек сможет остаться в пустах, если сами пусты сохранятся? Это невозможно предвидеть, и это, пожалуй, уже не литературный и не политический, а экономический, то есть нескромный, вопрос. Однако будем держаться лишь объективной констатации фактов. Однажды какой-то пастух, распространявшийся о завидной доле заводских поденщиков, высказал мысль о том, что в пусте может не остаться ни одного человека, если имениям это придется по вкусу. «И даже ни одного щенка», – добавил он. Замечание этого человека из народа можно отнести почти к половине территории всей Венгрии. Чтобы как-то утешить старика, я сказал ему, что то же самое может произойти на фабриках и заводах. «О-хо-хо, такова жизнь!» – сказал он, одним вздохом освободив себя наконец от тяжелой мысли, которая, как видно, была тем для него мучительнее, чем больше он над ней размышлял.

В разбухших деревнях народ скопляется так же, как вода у плотины в половодье: все плотнее, все напряженнее. Миллионы деревенских желлеров готовы были ринуться в пусту, «под надежный кров», тогда как обитатели пуст взволнованно всматривались в горизонт, выискивая там щелку, через которую можно было бы выбраться из-под «надежного крова», если уж не в более человеческую атмосферу, то хотя бы немного напоминающую человеческую. А возможности к этому представлялись все реже.

Уходить из пусты можно было только «вниз». Батраки знали это и, если уж приходилось покидать пусту, готовились в путь с учащенно бьющимся сердцем. Они предчувствовали, что их ожидает темная глубокая пропасть, дна этой пропасти человеческим глазом не увидеть. Всю свою жизнь они страстно стремились в деревню, а теперь в ужасе пятились от нее. За десять – двадцать километров от старой пусты их встречала такая отчужденность, словно они попадали на другую звезду, на холодную заснеженную планету, на которой живут люди с ледяными сердцами. Обрести в деревнях отчизну они не могли.

Они могли бы стать сезонными или «месячными» рабочими, если б знали, что это такое. Но таковыми тоже надо родиться; чтобы с такой судьбой освоиться, тоже нужна целая жизнь. В непривычных условиях люди родом из пусты были ужасно неуклюжи, беспомощны. В деревне на них даже желлеры смотрели свысока. «Пришлые» робко просились в уборочные артели, их не особенно принимали, поскольку, как говорили старики, они и жать-то не умели. По правде говоря, не то чтобы не умели, у них просто не хватало сил.

Куда девалось то время, когда батраки переселялись из пусты в собственный дом! Куда девались мечты о домике где-нибудь на окраине деревни! Ныне уже и из числа приказчиков это мало кому удавалось.

Не было и других случаев, чтобы батраки устраивались так, как устроились родители моей матери в Цеце. В деревне батраков после долгих размышлений в лучшем случае принимали к себе желлеры, причем далеко не так охотно, как обычно принимали их батраки. Впрочем, что это означало? Что представляли собой желлеры в деревне? Хорошо еще, если крестьяне отвечали на их приветствия. Странный это был мир. Словно бы в деревне жили три совершенно чуждых друг другу племени, и у каждого свой, непонятный для других язык. Если уж общение было совершенно необходимо, крестьяне, владеющие наделом, обращались к старосте, священнику или учителю, запинаясь, ужасно путаясь в своих фразах. Желлеры, точно так же заикаясь и по-своему путаясь, обращались к крестьянам только в случае крайней необходимости. С местной интеллигенцией они разговаривали опять же каждый на своем особом языке. Интеллигенты тоже применительно к тем и другим пользовались разным языком. Всему этому нужно было научиться. И это было трудно, настолько трудно, что разноликие обитатели этой деревни, встречаясь на улице и приветствуя друг друга, только поднимали шляпы, а простое слово вроде «здравствуйте» застревало у них в горле. Жителям пусты было не по себе. Едва высунув голову из скорлупы своего старого мира, они готовы были тут же спрятаться обратно. И все время ворчали, ругались, клялись, что уйдут, но в период «призыва», как лягушки, ныряли в воду.

О тех, кому удалось выбраться наверх, среди оставшихся в пусте ходили такие же легенды, как о сказочном подпаске, покорившем принцессу и ставшем королем. Это были легендарные герои, с той только разницей, что они почти никогда не возвращались на родину. От жителей пусты все отрекаются – это первая пошлина, которую должен платить каждый, кто покидает мир пусты. А возможно, это первое испытание души на гибкость и приспособляемость. Батрацкий сын, достигший в Пеште должности почтальона или полицейского, проходя во время рождественского отпуска перед батрацкими домами, еще подумает, кого приветствовать первым и на чье приветствие вообще отвечать; приезжает он домой все реже и наконец отрывается от пусты совсем. Не отрекись он от своего прошлого, он никогда не сможет превратиться в такую, пусть маленькую, личность, какой является письмоносец, и останется на всю жизнь холопом из пусты. Жители пуст знали это и восторженно, как на героев, смотрели и на таких обращенных, на их чванство. Из шести действительно чрезвычайно одаренных сыновей Сабо один нанялся к крестьянину, потом – к мяснику в Секешфехерваре, а потом стал приказчиком в лавке; другой после поистине сказочных перипетий стал водителем трамвая в Пече! Сын старшего батрака с нижнего хутора стал носильщиком! Иногда он приезжал домой. Батраки обступали его тесным кольцом и дивились его красивой форме. Неужели и такое возможно? Совершенно непостижимо!

Второй муж тетки по материнской линии ослеп на один глаз, и, поскольку в пусте его не признавали за полноценного работника, он с одним оставшимся глазом героически покинул пусту. Ему удалось устроиться на будапештском рынке, что на улице Лехель, он собирал с торговцев плату за место и стал благодетелем всей нашей семьи. К нам в пусту он уже никогда не возвращался; с того самого момента, как вышел с Восточного вокзала на пештскую улицу, он, словно осознав страшное по отношению к нему предательство, с отвращением оглядывался на родную землю. Обо всем, что касалось провинции, он говорил с непримиримой и уже патологической ненавистью Кориолана и начинал стучать кулаком по столу. Зато он очень охотно давал советы тем родичам, которые стремились устроиться в Пеште, между прочим и мне тоже.

После переселения в деревню родителей моей матери постепенно разъехались одна за другой и тетки со своими мужьями и с многочисленным выводком детей. Правда, они лишь переехали в другие пусты, но все-таки сдвинулись с места, пытаясь как-то облегчить свою судьбу. На старом месте оставались теперь только мы. И жилось нам все беспокойнее. Уехавшие посылали нам весточки и приветы. И эти приветы всякий раз неизменно порождали у отца мечты и планы изменить свою жизнь. Ему опять захотелось учиться, он снова думал о каких-то экзаменах. Ему вспомнилась молодость. Мать охотно подогревала его энтузиазм. Семья сборщика платы за место на рынке соблазнительными красками живописала будапештскую жизнь, блага цивилизации. На работу человек едет в трамвае, вода льется из крана со стены, нет нужды надрываться у колодца! Отец немедленно отправился бы в путь, если бы из Озоры ему не посоветовали встать на ноги в пусте – заняться извозом или арендовать корчму. Дед по отцовской линии тоже уехал из Небанда, и было бы вовсе не так уж плохо поселиться на его месте. Но уехали мы из Рацэгреша, лишь когда отца уволили.

Была очередная смена хозяина: срок аренды истек, и графы вновь взяли управление в свои руки. Довольствие по конвенции, как это стало уже закономерным, было снова снижено по всем статьям. Кроме того, по новым условиям договора мы должны были поделиться своим жильем еще с одной семьей. Может быть, служащие конторы недостаточно ясно представляли себе ценность такого работника, как наш отец? Или им было неизвестно его происхождение? К тому же его еще и обидели. Чаша была переполнена, но для того, чтобы полилось через край, потребовался энергичный жест матери. Как-то отец пришел на обед и спокойно, даже улыбаясь, рассказал за семейным столом о большой обиде, нанесенной ему совершенно незаслуженно. Однако уже за супом лицо его запылало от нетерпения поскорее смыть с себя этот позор. Пообедав, побрившись, умывшись, он пошел и дал обидчику крепкую оплеуху. Поставил наконец точку, завершил первую большую главу в нашей жизни.

Как по удару гонга раздвигается декорация, так вдруг открылся, посветлел перед нами горизонт. Дороги, тянувшиеся на все четыре стороны света, сразу обрели для нас смысл и значение: наконец-то одной из них воспользуемся и мы! Но которой же? Отец, соблазненный свободой, пока не хотел ехать в Другую пусту. Он дал себе время сориентироваться и присмотреться к обстановке, ему хотелось немного оглядеться вокруг. Он решил поехать в Пешт, сдать там экзамены на механика по обслуживанию мельниц и дизельных двигателей и попытаться устроиться на какой-нибудь завод, то есть попробовать, что это такое – заводская жизнь. Семью он с собой, разумеется, сейчас в Пешт не возьмет, на это время мы должны будем пристроиться где-нибудь в деревне. И он сразу же начал учиться. Словно готовился в исследовательскую экспедицию в некую экзотическую страну. С гордостью, благоговейно взирали мы на него, так, наверное, смотрят волчата на волка, отправляющегося на охоту.

Родители матери хотели, чтобы мы поселились у них. Но родные отца приняли его план относительно Пешта с возмущением: сами они страшились Пешта, чувствовали к нему отвращение, он был в их глазах вертепом разврата. Если бы отец опустился до положения свинопаса, они перенесли бы это легче, чем превращение его в заводского рабочего. Они охотнее согласились бы, чтобы он поехал в Америку, которая не казалась им такой чужой и далекой, как Уйпешт. И весьма резонно: из Америки возвращение возможно, из Уйпешта – никогда. В намерении отца они почуяли предприимчивый, беспокойный дух семьи матери, который увлек и их Яноша. Вот когда начали раскрываться их объятия, сердца и даже кошельки, как будто нашу семью нужно было спасать от смертельной угрозы или от какого-то страшного колдовства. Мать остерегалась – и не без оснований – этой помощи. Семья отца, доселе таившаяся где-то в темной глубине, не выказывая к нам никакого участия, зашевелилась и, подобно гигантскому осьминогу, протянула к нам свои щупальца. И если родичи отца уже не могли сорвать его поездку в Будапешт, то они изо всех сил настаивали, чтобы мы переселились в Озору. И вот мы направились в сторону Озоры на четырех повозках, увязавших в грязи по самые оси. Но, как несколько лет назад мы с матерью, так и теперь уже всей семьей остановились на полпути. Сняли комнату у мясника в Шимонторне.

Денег, к сожалению, у нас почти не было. Те деньги, которые родители наши по увещеванию бабушки кое-как накопили в течение многих лот, отец дал взаймы одному из своих шуринов и больше их не видел. Была у нас лишь сумма, полученная при ликвидации нашего небольшого хозяйства. Но отец не хотел трогать эти деньги, предназначив их на созидание будущего, на какое-нибудь подходящее дело. Положил их в книжечку и носил с собой, чтобы они всегда были у него под рукой.

С легким сердцем покинули мы Рацэгреш. Немножко всплакнули, когда обнимались по очереди со старыми добрыми знакомыми, мы были растроганны. Однако навернувшиеся было слезы быстро испарились; выехав в поле, мы уже улыбались и готовы были запеть. С верой смотрели мы в будущее, которое чудилось нам где-то за колокольнями двух церквей Шимонторни, над сохранившейся башней древней крепости. Отец весело месил грязь, переходя от одной повозки к другой. Все время шутил. Однажды он сказал помощнику управляющего: «Если я когда-нибудь вырвусь из этой проклятой дыры, у второго же тополя забуду начисто эту пусту и даже не оглянусь». Сейчас он, видимо, вспомнил про это и старался выполнить свое обещание. Сам не оглядывался, а только все время спрашивал нас, видна ли еще пуста.

Однако, когда мы въехали в село, когда с обеих сторон выложенной камнем дороги стали тесниться дома, настроение у нас упало, и отец тоже уже шел молча. Я сидел на верху второго воза высотой с целый стог и держал на коленях курицу-наседку. И вдруг меня охватил ужас: словно я плыл на корабле между опасных утесов, боясь взглянуть вниз; я смотрел на серое зимнее небо, на голые верхушки деревьев – эти последние признаки погрузившегося в вечность мира. К счастью, долго бродить по селу нам не пришлось. Наше новое место было на краю села, где жили желлеры. Как только мы прибыли, мать, руководствуясь безошибочным чутьем, первым делом расставила кровати, подмела полы, затопила печь и уложила нас спать, хотя на дворе было еще светло. Она приучала нас к новому месту, как принято приучать животных, – сном.

Через день или два отец уехал; стали ходить в школу и брат с сестрой. Мы остались с матерью вдвоем. Я должен был бы пойти в начальную школу Шимонторни; но вот уж и рождественские каникулы прошли, а мы все еще тянули. В течение многих педель мы знакомились с селом только через окно. Мы всего боялись и ели яблоки.

Отец решил с толком использовать деньги, полученные за проданных коров и свиней, и в качестве первого шага на пути предприимчивости купил в день отъезда из пусты воз яблок: кто-то уверил его, что весной он получит за них двойную цену. Купил он их не глядя и забыл даже сказать нам об этом… И вот в один прекрасный день нам привезли целый воз яблок, наполовину уже испорченных: эти-то подпорченные яблоки нам и нужно было поскорее съесть. Остальные мы разложили в нашей комнате на полу, чтобы можно было вовремя заметить, какие начинают портиться, и своевременно съесть их. Яблоки портились наперегонки, и мы тоже наперегонки их ели. За месяц мы управились со всем возом. Между тем мы что-то шили, читали, рассказывали друг другу и были счастливы, как никогда.

Испуганно прижимались мы друг к дружке, когда кто-либо стучал к нам дверь. А ведь мы оба уже бывали в селах, в Озоре, в Цеце; не один месяц прожил я в Варшаде. Но тогда мы были в гостях и родную землю пусты чувствовали у себя под ногами даже издали. Здесь же мы были пришлыми, чужими. Нам казалось, что жители смотрят на нас так, словно хотят сжить со свету. Мы боялись показываться людям на глаза. Как-то мать послала меня в лавку за нитками, которая была в самом центре села. Идти нужно было по мосту, по тому самому железному мосту через речку Шио, по стальным пролетам которого еще совсем недавно так гордо, так победоносно катили мы в адском грохоте копыт и колес. А теперь я униженно прошмыгнул по нему. Долго вертелся около дверей лавки, не смея войти, и наконец вернулся домой, сказав матери, что ниток нет: все проданы. Мать поняла, что я солгал, но поняла почему. «Ну что ж, сынок, ладно, – сказала она с пониманием, словно была соучастницей. – Может, привезут завтра». На другой день мы пошли с ней вместе, взявшись за руки. «Здесь, что ли, ты был?» – спросила она. Я видел, что она и сама робеет, что ей тоже нелегко переступить порог лавки. Наконец мы все-таки открыли дверь со звонком и вошли. Радостные, принесли мы домой нитки, как награду за некий подвиг. Да, мы, люди пусты, лишь теперь почувствовали это по-настоящему.

Мы всего-навсего люди пусты и ничем не отличаемся от других и не пользуемся тут особым почтением, каким пользовалась наша семья в пусте. Как-то раз зашла к нам тетя Кошараш, жена бывшего пастуха в пусте. Много лет назад уехали они из Рацэгреша. Встретили мы ее радостно. В пусте тетя Кошараш могла называть мою мать самое большее – «вы, душа моя», здесь же просто начала говорить ей «ты». Мать обнялась с ней и с удовольствием приняла эту фамильярность. В последующие дни вся семья Кошарашей побывала у нас, а мы – у них. Когда мы впервые возвращались от них домой, молча пробираясь по скользкой крутой дороге, я вдруг осознал, что мы уже не люди пусты, а точно такие же желлеры, такие же «захребетники», как и они.

Две-три улицы Шимонторни скорее походили на городские, чем на сельские. Вокруг католической церкви, почты и старинной крепости, в которой Матяш держал в заточении Михая Силади, жили ремесленники, торговцы-евреи и представители местной интеллигенции. Там же располагался францисканский монастырь, жандармская казарма, сберегательная касса и бордель. Крестьяне постепенно, шаг за шагом, отступали из центра села на окраины. К сожалению, они не могли селиться еще дальше: к селу со всех сторон подходила латифундия, и в некоторых местах так близко, что, выйдя за огород, человек оказывался уже на земле графа. Стесненный, уплотняемый и все дешевле продающий свой труд народ в тяжелых муках выдавил вверх высокую трубу кожевенного завода и несколько его цехов, которые ежегодно надстраивали по этажу. Село росло вверх, в воздух.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю